На это ни комиссар, ни особист ничего возразить не смогли либо не захотели; оба были ранены, комиссар в левую руку, особист в правое плечо, они морщились от боли и от споров с Ружневым. Комиссар пробурчал:
— Ну, как знаешь, Дмитрий Дмитрич…
Тут же порешили, что возглавит колонну начальник штаба, а знамя полка вынут из чехла и спрячут на груди у помначштаба-1, если что с ним случится, знамя спрячет у себя на груди ПНШ-2 и так далее, благо помощников у начштаба хватает. Ну а комиссар и особист пойдут в середине колонны, чтобы влиять на личный состав и в центре, и впереди, и сзади. Влиять каждому, разумеется, на свой манер.
Спать в эту ночь Дмитрию Дмитриевичу, натурально, не довелось. Да и не очень клонило в сон, когда принимался думать о предстоящем отрыве от противника. Сколько уж дней германцы висели буквально у него на плечах, пытаясь окружить, расчленить и — ужасно произнести это слово — пленить полк. Но полк, хоть и нёс потери, всё-таки отбивался, и вот появилась наконец надежда оторваться от противника и привести свою часть в город Н. на соединение с дивизией, с корпусом. Германцы, правда, глубоко вклинились, нарушили связь и управление войсками, и точно ли в Н. сейчас штаб дивизии или корпуса — сказать невозможно. Но главное — оторваться, вынести знамя, вывести технику и людей. Это задача номер один. Если пограничники задержат германцев, мы её выполним…
Под утро Дмитрий Дмитриевич приказал ординарцу — мастер на все руки — побрить, подшить свежий воротничок, наваксить сапоги. Юркий, проворный как бес, ефрейтор водрузил полковника на пенёк, обвязал его плечи вафельным полотенцем и, включив на соседнем пеньке немецкий ручной фонарь, при его блеклом, робком свете намыливал впалые щёки, бережно скрёб опасной бритвой. Дмитрий Дмитриевич сидел, бросив вдоль туловища крупные рыхлые руки, понуро сгорбившись, думал, думал. Да, задача номер один. На сегодня. А что после будет с полком и с ним самим? Ведь война раскручивается, германцы продвигаются, громят наши части. И сейчас он боялся двух вещей: что ординарец-брадобрей порежет его и что не удастся оторваться от германцев, вывести из-под их ударов полк.
Он не был труслив, но однажды пережитый им испуг как-то незаметно и прочно осел в его натуре, — это с финской, малой войны, для кого малая, а для него очень даже большая. Он и тогда командовал стрелковым полком, хотя со дня на день должен был получить дивизию. Не успел. Завязались бои на Карельском перешейке, непреодолимо встала перед наступающими буквально нашпигованная дотами «линия Маннергеима». Стояла суровейшая зима тридцать девятого — сорокового, потери несли и при штурме пресловутой оборонительной линии, и от морозов: раненые тут же на снегу замерзали, обмороженных — не сосчитать. Свирепствовала финская артиллерия, снайперы-«кукушки» с деревьев выбивали командный состав. Атака за атакой. Безуспешно. Потери росли и росли. Если и продвигались, то черепашьими темпами. Потом наступление было приказано прекратить. Из Москвы прибыло высочайшее начальство, разгневанное, карающее направо и налево виноватых и невиноватых. Себя Дмитрий Дмитриевич относил ко вторым: просто попался под горячую руку будущему наркому обороны Тимошенко. Прежнего наркома Дмитрий Дмитриевич обожал: герой гражданской войны, добряк, но и ещё — как-то проводил инспекцию в Ленинградском округе, побывал в полку Ружнева на строевом смотре и остался доволен, объявил командиру полка благодарность, наградил именными часами. Маршал любил парады, и со строевой подготовкой Дмитрий Дмитриевич не оплошал. Да и казармы, и территория вокруг были подновлены, подбелены, чистенькие, опрятные. Ворошилов похвалил и за это, хотя недоброжелатели за глаза называли Ружнева марафетчиком. Ну, это неправда, ибо не только шагистикой и порядком в казармах и в расположении части занимался полковник Ружнев. Иначе с какой бы стати его выдвигали в комдивы? Но Тимошенко решил по-своему: за неоправданные потери, за неумелые действия, за нерешительность Дмитрия Дмитриевича отстранили от командования, отправили в резерв фронта. Попробуй оспорь командующего, его слово непререкаемо! Какая, спрашивается, нерешительность, если полковник Ружнев самолично водил в атаку батальоны, ранен был — верно, царапина, пуля задела по касательной, однако заражение крови могло быть, а вот из строя не ушел, даже перевязываться не стал в бою.
Свет трофейного фонарика на еловом пне мерк, слабел — вероятно, кончалась батарейка, — и ординарец заторопился, взмахивая перед самым носом. Дмитрий Дмитриевич недовольным тоном сказал:
— Поосторожней. Не части.
И отметил про себя: почти не заикается. Только вот голова иногда трясется, и это, натурально, мешает бритью. Ладно, скоро закончится эта процедура. Запахнет одеколоном, свежий подворотничок забелеет, сапоги заблестят — пускай подчиненные видят, что командир полка на высоте. При любых условиях. Хоть финская война, хоть германская. И чего тогда финны заупрямились, стали провоцировать конфликт, чёрт бы их побрал…
По долетавшим до резерва слухам, Семен Константинович Тимошенко железной дланью переворошил все в войсках; по-видимому, капитально подготовились к наступлению и весной прорвали «линию Маннергеима» — овладели Выборгом, и Финляндия попросила мира. Прискорбно, что все эти события происходили без участия полковника Ружнева, он бы пригодился, как-никак незадолго до финской войны окончил академию Фрунзе, это что-то значит. Да-а, угодил под горячую руку высшего руководства, и вот результат: характеристика подпорчена, а уж он ли не выкладывался на службе? И выходит: не будь финской и не замаячь на горизонте грозный Тимошенко, Дмитрий Дмитриевич Ружнев получил бы дивизию — и соответственно генерал-майора. Такой-то поворот судьбы. С той поры испуг перед войной и перед начальством поселился в душе, хотя Дмитрий Дмитриевич не давал ему ходу. Старался не давать, потому что назначение на Западную Украину (опять на полк), вблизи границы, за которой германские фашисты, от коих ничего, кроме провокаций, не дождёшься. На поверку: не провокация, а война!
Стараясь не сутулиться и не дёргаться, полковник Ружнев скомандовал:
— Ракету зелёного дыма!
Сержант из личной охраны командира полка поднял кверху ракетницу и выстрелил. И все подняли головы, проследили за дымным полётом ракеты. Когда, отгорев, она упала наземь, полковник взмахнул рукой:
— Полк, слушай мою команду! Подготовиться к движению! Шагом арш!
Первым зашагал взвод автоматчиков, усиленный ручными пулемётами, — он и будет уничтожать мотоциклистов, прокладывать дорогу всей полковой колонне — за ним группа начальника штаба, а там уж подразделение за подразделением.
Полковник Ружнев стоял на краю опушки, и перед ним проходили роты и батальоны, и он с горечью думал, как поредели подразделения. Довести бы хоть этих без потерь. Но потери будут. Какие? Хочется верить — небольшие. Полк будет жить. Знамя вынесем, костяк личного состава, и прежде всего командного, сохранится, кости обрастут мясом, то есть пополнимся людьми и техникой. И ещё повоюем, полк Ружнева ещё скажет своё слово!
Ружнев на секунду опустил набрякшие веки и как будто вместо топота сапог и копыт, скрипа колёс, лязга железа, командирских басов, свистящего дыхания людей и лошадей услыхал взрывы бомб, снарядов и мин, разрывы гранат, пулемётные и автоматные очереди, стоны раненых и предсмертные вскрики убитых. Он вздрогнул и открыл глаза.
Ряд за рядом, нестройно, как бы вразброд, проходили перед ним, своим командиром, стрелки, пулеметчики, саперы, минометчики, артиллеристы — где пушку тащили, рвя постромки, коняги, где люди, рвя себе жилы, — покачивались, накренялись на вымоинах обозы хозроты и санроты, в повозках лежали раненые, и Ружневу представилось, каково им на этих чертовых промоинах. О чём думают? Нет, он всех своих людей выведет, пусть раненые ничего такого не думают, их не бросят.
По бокам Ружнева, словно охраняя его, стояли комиссар и особист, вместе с ним глядели на полковую колонну. Потом комиссар отошёл и, кивнув: «Ну, Дмитрий Дмитрич, я пошёл», — пристроился к стрелкам, сухотелый, перекрещенный скрипучими ремнями, со «шмайссером» на плече. Потом и особист, молча, даже не кивнув полковнику, прилепился к минометчикам, зашагал обочь, полноватый, на заду — расстёгнутая кобура с пистолетом, походка какая-то прихрамывающая, хотя ранен осколком в плечо, наверное, поэтому одно плечо выше другого — приподнял, оберегает.
Трофименко прикидывал: как только ружневский авангард завяжет бой с мотоциклистами на выходе из лесу, главные силы противника немедля придут в движение, поспешат к месту перестрелки. И наткнутся на заслоны семнадцатой заставы. Нет, нет, нет, пускай они и ушли с границы, но семнадцатая живет и действует. Да, да, да, вот-вот снова начнет действовать. Когда именно? Через сколько времени? Жди, лейтенант Трофименко, жди. События сами на тебя надвинутся.
Он опять приложился к горлышку фляги и засек: старшина Гречаников тоже приложился к фляжке, но у него не водичка, а водочка, трофейный шнапс. Пусть выпьет немножко, взбодрится перед боем. Всем бы надо взбодриться, да только не алкоголем. Верой, надеждой и любовью взбодриться. Именно! Верой в наше правое дело, надеждой на победу и любовью к Родине. Подумать так можно, вслух произнести — нельзя, выспренне прозвучит, звонко.
Вот она — Родина: желтая на холмах рожь, желтая в низине речонка, среди травяной мелочи — подорожника, манжетки, копытня, пастушьей сумки — пестреют маки, ромашки, полевые гвоздики, цикорий, васильки, не голубые, как в России, а синевато-лиловые; бережно обкошенные островки словно звенящей своими цветами — бубенчиками мальвы; на лугах вянет скошенная трава, кое-где собранная в стожки; у лесного окрайка — зеленой воды озеро, с кувшинками, с водяными лилиями, но берегу — метёлки камыша, за камышом — стена леса: и бук, и граб, и смерека, и сосна, а подале от них, на отшибе, будто отбежала, одинокая береза; туман поднимается, рассеивается, и над тобой высокое-высокое небо, по которому от недальних Карпат наплывают белесые облака; в лесочке стонут дикие голуби; в луже неподвижно, как цапли, стоят вороны. Эх, вы, вороны и горлинки, улетайте, покуда не поздно. Да и всей этой полевой и лесной красоте не поздоровится, когда взрывы вспашут округу. Кровь пропитает землю. А на крови можно поскользнуться. Это вам, господа хорошие, ублюдки гитлеровские, говорит лейтенант погранвойск Трофименко Иван.
И поскольку он не первый месяц был лейтенантом пограничных войск, Трофименко от мимолетнего любования земной красотой снова перешел к оценке местности с точки зрения сугубо военной: через речку, водный рубеж, немцы вряд ли полезут, озеро — тоже для них преграда, во ржи, на холмах мы будем косить их пулеметами, а вот по оврагам смогут к нам подобраться, если по проселку не пройдут; небо пока чистое, удобное для действий авиации, но тучи с Карпат натягивает, может быть, облачность увеличится, погода будет нелетная, дай-то бог, а то «юнкерсы» и «мессершмитты» — пресволочная штука.
И в этот момент Трофименко услышал отдаленную ружейно-пулеметную стрельбу и взрывы гранат — там, куда отходил полк Ружнева. Началось! Смелей, товарищ полковник, громите, товарищ полковник, этих гадов, вперёд, к победе, товарищ полковник. Не сомневаюсь, вы прорвётесь. А скоро, вот-вот, начнётся и у нас. Будьте спокойны: не подведём. Это не громкие слова, я не уважаю громких слов, товарищ полковник. Я уважаю уставные слова…
А перестрелка на востоке усиливалась, набирала смертную силу. Лейтенанту Трофименко показалось: услыхал и разнобойное, раскатное «ура!». Да нет, вряд ли сюда донесёт. Ну а если здорово крикнуть? А «ура!» армейцам надо кричать здорово, немцы боятся этого клича. И ещё боятся штыкового удара, рукопашной боятся. Крепкий, дружный удар, и от мотоциклистов мокрое место останется. Если там, конечно, нету других немецких подразделений. Не должно быть. Полковник Ружнев посылал ведь полковых разведчиков.
Шумнее стало и на западе, в местечке, в селах, где дислоцировались два батальона, артиллерийские и миномётные батареи, авторота, отряд самокатчиков, то есть мотоциклистов. В окулярах бинокля забегали, заметались фашисты: заводят машины, строятся, некоторые колонны двинулись, наверное, отзвуки боя дошли и до них. Ну, держись, лейтенант. Держусь.
Три просёлка расходились из местечка веером, и Трофименко увидел, как отряд самокатчиков, мотоцикл за мотоциклом, немилосердно пыля, рванул по серединному проселку, по тому, что вёл к высоте, обороняемой группой Трофименко. За мотоциклистами потянется пехота и артиллерия — это уж точно. Говоришь: держишься, лейтенант? Говорю: держусь. Ну, давай, давай.
И он подумал: «Не хочу, чтоб меня убило. Ведь мне ещё надо повидаться с семьёй, обнять и поцеловать свою Киру, погладить сына и дочку по головкам… Не хочу умирать и потому, что я должен слышать и видеть моих подчинённых, моих пограничников, моих хлопцев, которые столько вынесли и ещё вынесут… И не хочу погибать, поскольку — кто ж вместо меня воевать будет?»
Долетели обрывки разговоров:
— Сурен, оставь «сорок»…
— Оставлю. Цигарка большая…
— Ты чего на меня уставился, Гороховский?
— Я не на тебя, я просто так…
— Туранович, белорус хитрющий, дай-ка флягу, аш-два-о испить…
— А свою куда подевал?
— Да он не аш-два-о желает, а вон того, что старшинка употребляет…
Трофименко скосил глаза; старшина Гречаников опять прикладывался к шнапсу.
— Старшина, прекратить!
Гречаников тоже скосил глаза, оторвался от горлышка, пробубнил:
— Товарищ лейтенант, покеда не допью, герман не сунется! Точно говорю!
— Кончай, кончай, — сказал Трофименко и подумал, что через несколько минут бой, а они из своих довольно близко расположенных друг от друга стрелковых ячеек в такой ответственный момент перебрасываются посторонними, ничего сейчас не значащими словесами, а старшина Гречаников даже пример дурной подает.
— Кончаю, товарищ лейтенант!
— Товарищи пограничники! — повысил голос Трофименко. — Противник приближается. Отставить посторонние разговорчики. Всё внимание на дорогу… Повторяю: без моей команды не стрелять!
— Есть, товарищ лейтенант! — за всех ответил Гречаников, и на высотке стало тихо-тихо, она была как островок заповедной, мёртвой тишины посреди разных звуков: перестрелки на востоке, треска мотоциклов на западе, голубиного воркования рядышком, на опушке.