Стешка приехала в Москву перед войной из Рязани, поступила обрубщицей на завод и тут-то уловила в свои сети медлительного сыроватого Николая. Десять с лишним лет жизни на московской окраине не изменили ни ее диалекта, ни нарядов. Она по-прежнему повязывалась платочком цветным или белым, в зависимости от торжественности момента, одевалась в «долгие» юбки и плюшевую черную жакетку.
— Варькя, — предупреждала та же Стешка через какое-то время. — Леонидкя идеть!
— Пьяный? — со слабой надеждой на отрицательный ответ спрашивала Варька.
— Нет, тверезый! — насмешливо подхватывала бабка Маша.
Леонида было слышно издалека. Он двигался, перелетая от одного забора к противоположному, и громко, на всю Кочновку, пел: «Каким ты был, таким остался, орел степной, казак лихой, зачем, зачем ты снова нализался, зачем нарушил мой покой!..» Когда он так пьяно орал, голос у него был противный, но слух все равно точный.
В хорошие минуты Варька утверждала, что Леонид красивый и Юрка, старший сын, также должен быть красивым, потому что похож на отца. Но Мария, глядя на этого молодого мужика с вечно красным лицом, не понимала, что там можно найти красивого.
— Варька! — раскатывал он зычно голос, подходя к дому. — Муж идет! Я тигр, я лев! Всех разгоню, дом в ЖАКТ сдам!
— Как же, — отзывалась Варька. — Разогнал! Хозяин нашелся!
— Хозяин! А кто тут хозяин? — обижался Леонид. — Я на фронте воевал, дачу Пилсудского брал! А ты что делала?
— Что делала? — на столь же высокой ноте отвечала Варька. — По деревням моталась, шмутье на картоху меняла! Сынка да мамашу твою кормила!
Леонид прерывал поток перечисления Варькиных добрых дел коротким именем существительным, которое определяло, на его взгляд, истинную Варькину сущность.
Входя в сенцы, он нарочно задевал кастрюлю с похлебкой, та с грохотом опрокидывалась, и возмущенная до глубины души Варька с ненавистью вцеплялась в него.
Так бывало не один раз, и Мария удивлялась, зачем живут вместе эти ненавидящие друг друга мужчина и женщина.
Зато Николая Мария не видела пьяным ни разу. Даже в праздники он ходил только чуть выпивши, степенно-разговорчивый. Рядом с коротенькой, некрасивой, рано постаревшей Стешкой Николай выглядел ее старшим, «городским» сыном. Тем не менее жили они в ладу. Николай работал в литейном цеху, хорошо зарабатывал, Стешка в доме поддерживала порядок и достаток. Но все же не только Варька, которая постоянно стреляла у Полины Андревны до получки «красненькую» — как тогда называли тридцатки, — хаживали занимать у тетки и Стешка, и даже «богатая» Тамарка. Впрочем, Тамарка занимала только тогда, когда собиралась покупать какую-то крупную вещь вроде шубы или телевизора КВН, — помногу. По инерции бегали соседи за деньгами и к Марии, она давала взаймы по мелочи, — неудобно было не дать, — сама перехватывала после у девчонок на работе.
«Кем ты работаешь? — удивлялась Варька. — Как ни приди, всегда деньги есть!»
Тетку соседи тем не менее не любили, называли за глаза — а во время ругни и в глаза — «барыней» и «проституткой». Видно, тетка под веселую руку разболтала им о своем бесславном прошлом. Когда Полина Андревна умерла, никому ничего не «отказав», соседи перенесли нелюбовь на Марию. А поскольку та старалась в контакты не вступать и про себя ничего не рассказывала, то ее тоже считали гордой «гнилой интеллигенткой» и «барыней». Мария не любила ссор и выяснения отношений, потому делала вид, что не слышит, как Варька при ее приближении объявляет сидящим рядом на лавочке бабам: «Вона, барыня наша прется!» Мария проходила мимо, с вежливой улыбкой говорила «здравствуйте», и соседи, провожающие ее настороженно-неприязненными взглядами, отвечали: «Здравствуй, Маруся!»
В те злополучные дни после первого и последнего свидания с Барыловым Мария, ничего не поняв, решила, что она что-то сделала не так, чем-то напортила, обидела. Пыталась еще ему звонить, но он говорил «Алле-алле?», делая вид, что не слышит, и клал трубку. Полная недоуменного отчаяния, Мария старалась отвлечься. Ходила несколько вечеров подряд после работы в кино, оставаясь на второй сеанс, чтобы прийти домой поздно, никого не видеть и не слышать. Тогда шли трофейные фильмы «Девушка моей мечты», с участием Марики Рокк, потом «Тарзан», «Индийская гробница» — длинные, содержащие необыкновенные любовные истории, с ослепительно красивыми женщинами, мужественными мужчинами. Фильмы эти навевали на Марию еще большую тоску. Полная ощущения своей некрасоты, никчемности, ничтожности, она, вернувшись домой, не могла заснуть, крутилась на постели, сердце сжимали полночная тоска и страх.
Лежала, слушая тишину, наконец наступавшую в доме, мышиную беготню за отставшими обоями и иногда чьи-то быстрые шаги по переулку. Однажды она поднялась, собрала по теткиным ящикам и шкатулкам порошки люминала и, высыпав их все в стакан, решила отравиться. Что-то удержало ее в последнюю минуту — наследственное сибирское жизнелюбие, здоровые жизнеспособные гены? Из стакана Мария только отхлебнула, вылив быстро остатки в помойное ведро.
Поплакав и поругав свою слабохарактерность, она тяжко уснула, проснулась поздно, злая на весь свет и на то, что скоро должна прийти Анка. Было воскресенье.
Взяв помойное ведро, Мария пошла выносить. Вдруг из-за дома выскочила тоже чем-то обозленная Варька: «Не ходи мимо моих окон с помоями!» — неожиданно заорала она. «А где же мне ходить?» — точно восприняв уличную крикливость интонации, раздраженно вопросила Мария. «А где хочешь, только не здесь!» — «А я хочу здесь!» — «А я тебе не велю!» — «Плевала я с высокого потолка на твое веление!..» — «Ах, плевала? Ну вот тебе!..» — Варька не долго думая харкнула на Марию палочками Коха: ссора велась в кочновских добрых традициях. В свою очередь Мария, уже ничего не помня от бросившейся в голову крови, подняла ведро и трахнула Варьку, обсыпав очистками, луковой шелухой и бумагой. «Убили!» — завопила та. На улицу изо всех домов повысыпали соседи, выскочил Леонид и потащил сопротивляющуюся, вопящую жену в сенцы, а Мария не могла уже остановиться и, почти рыдая, кричала, вкладывая в крик свою обиду на Барылова, на неудалость свою, доставшуюся ей скорей всего по наследству от «недостойного» отца, подлинную ненависть к отвратительным ей нечистоплотностью и безалаберностью соседям: «Надоели! Надоели вы мне все, сволочи!»
Тут появилась Анка и утянула Марию домой, а очистки замела в канаву бабка Маша. Они с дочерью с одобрением наблюдали в окошко, как жиличка воюет с нелюбимой невесткой.
Анка принесла кое-что из дома с родительского стола и, поругивая разбушевавшуюся Марию, стала накрывать стол.
И тут, постучавшись, рванула дверь Варька. Мария вскочила, готовая биться не на живот, а на смерть, но соседка, развесело улыбнувшись, оглядела накрытый стол и хрипло закричала:
— Девки! Мы вас приглашаем! Озорная, я же не знала про тебя! Маруся, пошли, ничего не хочу слышать, мать обидится, Леонидка обидится! Мать пироги спекла, ты же знаешь, какие она пироги печет!..
Видимо, ссора на хорошем кочновском уровне объяснила соседям добрые задатки Марии, сделала ее из вежливой «барыни» своей в доску, ровней. Мария, приготовившаяся к защите, тут же благодарно отмякла.
— А что, Анка, — разухабисто сказала она, стараясь выдержать кочновскую интонацию, — пожрать да выпить мы всегда были не дуры?
Сгребла со стола конфеты, достала десятку, с шиком распорядившись:
— Юрку в палатку пошли, пускай колбасы и шпрот купит. — Помолчала, восхитившись собственным размахом. — Нашармака мы не согласны, правда, Анка?
Леонид был еще трезв, умыт и сравнительно причесан: русые кудри кольцами падали на высокий желтый лоб, серые глаза глядели ясно и чуть смущенно. Выпив первый стакан, он взял аккордеон и стал петь какую-то окраинную, не известную Марии песню: «Полюбил я ее, полюбил горячо, а она на любовь смотрит так холодно́… Позабыла она, как я в церкви стоял, прислонившись к стене, безутешно рыдал…» Видно было, что петь он любит: не кричал, лелеял мелодию, только чуть по-окраинному перетягивая гласные, впрочем, это придавало песне какое-то своеобразие.
Вступили, вторя, бабка Маша и Тамарка, а Варька и Николай заорали, глуша всех. Марии хотелось оборвать их, чтобы не мешали. В детстве она очень любила петь, кричала громко песни, услышанные по радио, думая, что хорошо поет. Бабушка ей долго внушала, что, если у человека нет ни голоса, ни слуха, пение его доставляет окружающим страдание. Теперь Мария стеснялась петь даже в застольях, преклонялась перед умеющими петь. Леониду в тот раз она многое простила, увидела вдруг его другими глазами.
— Аккордеон Леонидке купила и мотоцикл куплю! — начала хвастать Варька.
— Сначала телевизор! — требовал Юрка.
— Телевизер? Ах, озорной!
— …Остается, — не отставала от невестки и бабка Маша, — каждый день больше ста рублей чистыми, не считая продуктов… Что ж, ей у огня быть да не греться?
Тамарка, посмеиваясь, косилась на мать, продолжала вторить брату.
— Да мы не слепые, мать! — Варвара успевала встрять и тут. — По две сумки Тамарка носит кажный день! Я же в курсе: колбасы, консервов, пива… Ну и что, я бы работала, я бы носила…
Леонид, отворачиваясь от жены, хмыкал и, чуть понизив голос, чтобы не мешать разговору, продолжал петь, склонив ухо к аккордеону. Мария, не выдержав, подсела к нему, трогала за рукав, упрашивала уважительно: эту? А вот теперь эту? Леонид пел. И легче делалось на душе.
Пришла Ефимова, разделась в передней, села на соседнюю койку, разглядывая полусмущенно Марию. Закурила, достав свою «Шипку», тут же спохватилась, извинилась, заплевала по-уличному сигарету, сунула в карман кофты.
— А я жду, думаю, заплутала, что ли? Или нашим гостеваньем побрезговала? А она — вон что! Помирать собралась. С такой болячкой нечего было и соваться сюда…
Мария промолчала, не желая вдаваться в подробности, подбила себе выше подушку, улыбнулась и легла удобнее. Чувствовала она себя получше, но слабость и нежелание двигаться, говорить все еще не оставляли ее.
— Ну что? Как на площадке дела? — спросила она, догадавшись, что Софья Павловна на этот вопрос будет отвечать долго и горячо.
Мария впервые видела Ефимову без телогрейки и этой дурацкой армейской ушанки. Была она в молодости, наверное, красивой: черные живые глаза, черные, теперь густо прослоенные сединой, круто вьющиеся волосы, курносый нос, худые щеки с синеватым румянцем от постоянного пребывания на холоде. Длинная, когда-то лебединая, а теперь просто морщинистая худая шея. Тем не менее Софья Павловна и сейчас могла бы иметь какой-то женский успех в своем кругу — у Марии были приятельницы возраста Софьи Павловны, не обладавшие и половиной подобных объективных данных, но не позволяющие себе забывать о том, что они женщины. Если бы одевалась, следила за собой, думала о своей привлекательности и о том, что, мол, «любви все возрасты покорны»… Но, судя по всему, даже будучи молоденькой, Ефимова знать не знала, думать не думала о каких-то традиционно-вековых женских уловках. Она воя была — порождение тяжелого времени, на которое пришлась ее юность, времени, требовавшего от нее полной деловой отдачи, а не реализации естества, не послушания матери-природе. До встречи с Александром Мария сама была такой.
— Дела? — Софья Павловна поднялась и заходила по комнате. — Хреновые дела… Можно, я в форточку покурю, терпежу нет? — Она присела на подоконник, свесив ноги в зашорканных грязью, потерявших первоначальный цвет брюках, закурила, с силой посылая струю дыма в приоткрытую щель форточки. — Таять пошло вовсю, жарит! Подсыпаем-подсыпаем, а съезды ползут. Мерзлота себя показывает, беда…
Мария молчала, полузакрыв глаза, представляла эти съезды, грязь, грохот всяческой техники в котловане — и не отзывалось сердце сочувствием на боль и интерес, слышный в голосе Софьи Павловны.