Село Ровенское, где родился Григорий Чернов, было бедное, а самая плохая изба в нем была — Черновых. Когда Григорию шел семнадцатый год, по бедности, по молодости связался он с конокрадами, но не свел и двух коней, как вся шайка попалась при деле. Атамана забили мужики до смерти. Григория и двух других тоже побили, но меньше, лишь для острастки. Потом свезли их в губернский город и судили.
Григорий ждал тюрьмы-каторги, считал себя погибшим. Вышло иначе. Деньги у конокрадов кое-какие были, наняли они адвоката. Адвокат Свешников-Браве был молод, он только начинал свою карьеру и на суде говорил горячо — некоторые дамы в зале плакали. Двух подсудимых закатали на небольшие сроки, а Григория по молодости лет оправдали.
Сперва он не поверил, потом одурел от радости, потом проникся безмерным уважением к силе закона; адвокат показался ему чуть ли не богом. В деревню Григорию возвращаться нельзя было: он понимал, что теперь ему там жизни не будет. И вот разузнал он адрес Свешникова-Браве, пошел к нему и бухнулся в ноги: прими к себе, кем хочешь.
Адвокат шел тогда в гору, ему нужен был верный человек; подумал, подумал — и взял Чернова посыльным. Взял — и не пожалел. Чернов за Свешникова-Браве готов был в огонь и в воду. Был он исполнителем, не в свое дело не лез, прибавки не просил. Он разносил всякие бумаги, помогал дома по хозяйству, дрова пилил. Приходилось ему выполнять и денежные поручения. Как это случается с людьми, с первого же разу попавшихся на плохом деле и зарекшихся не воровать, был он безукоризненно, даже как-то болезненно честен.
…В городе все уже знали Григория Чернова. Когда приходил он по Никольской улице к губернскому суду, высокий, черный, похожий лицом на цыгана, прохожие говорили друг другу: «Адвокатов посыльный идет. Верный человек, серьезный — ничего плохого не скажешь, а ведь конокрадом был, табуны угонял».
Нравом был он угрюм, но не злобен. Пил только по воскресеньям, и то в меру. Адвокатова жена от нечего делать выучила его грамоте. В свободное время, по вечерам, всегда сидел Григорий в своей каморке за кухней и медленно читал разные судебные сборники, сваленные адвокатом в кладовку, другого чтения у Григория не было. Он читал и удивлялся: сколько на свете разных преступлений, и за каждое преступление — свое наказание.
Еще нравилось ему слушать судоговорение. Сдав бумаги, присланные с ним Свешниковым-Браве, шел он в зал, садился в последнем ряду и слушал. Дела разбирались все больше гражданские: споры о наследстве, иски, взыскания. Григорий знал уже чуть ли не все статьи и параграфы и часто заранее мог предсказать решение. Но постепенно он стал замечать, что судят неправильно, что закон-то законом, а деньги сильнее закона и что богатому легче выиграть несправедливое дело, чем бедному правильное. Тут уж ничего Чернов сделать не мог, но в глубине души думал: вот бы мне пойти по судебной линии, я бы судил справедливо, на богатство бы не глядел. Но он знал, что все это лишь пустое мечтание, никаким судьей ему не быть.
Годы текли — ни быстро, ни медленно. Адвокат все шел в гору: купил уже себе дом на главной улице, располнел, посолиднел. А Григорий был все такой же.
Когда началась русско-японская война, взяли Чернова в солдаты. Под Мукденом осколком шимозы ранило его в грудь. Больше года провалялся он по госпиталям, а потом все же вернулся в город. У адвоката был уже другой посыльный, но он взял и Чернова — не то из жалости, не то из-за привычки, только жалованье положил ему меньше прежнего.
Григорий уже вошел в возраст, первая седина пробилась в темных его волосах, но был он еще хоть куда. Незадолго до германской войны женился он на адвокатской кухарке, та была, пожалуй, вдвое моложе его, однако замуж вышла по любви. Да за него только по любви и можно было выйти: денег у него не водилось, хозяйства своего не было.
Перед самой войной родился у них сын — назвали Николаем. Жить стало труднее. Жене пришлось уйти от адвоката. Поселилась она с Колькой у матери, в пригородной слободке в старой покосившейся избушке, которая одним окном земли зачерпнула, другим — в небо ушла.
Григория взяли на войну обозным. Где-то в Галиции случилась с ним беда: правил он санитарной фурой, вдруг показался аэроплан. От авиации в те времена большого вреда не было, но лошадь была молодая, с придурью; испугавшись шума, она понесла, налетела с повозкой на дерево. Григория так зашибло, что очнулся он через два дня на госпитальной койке. От удара открылась старая рана; опять пришлось ему мыкаться по госпиталям, пока не выписали подчистую.
Опять вернулся Чернов в город, но на этот раз Свешников-Браве на службу к себе Чернова не принял: адвокату не до Григория было. Уже повеяло большими переменами, Свешников-Браве был в панике. После революции сбежал он за границу. Вскоре от тифа умерла жена Григория, и остался он один — с ребенком на руках. По многим городам и селам мотала его судьба, пока не очутился он в нашем Красноборске. Здесь, в этом маленьком городке, осел он прочно и прожил до самой смерти.
Через наш городок протекает река Быстрица. Почему называется она так — никому не известно; течет она медленно, лениво — обычная равнинная река. Быстрица не очень глубока, не очень широка, но все же по ней ходят пароходы. В городке есть несколько складов, есть пристань. На эту-то пристань и устроился Григорий Чернов кладовщиком. Здесь была у него комнатка-конторка, возле нее — большие весы; поселился он с сыном близко от пристани, в небольшой, но теплой, прочно срубленной избушке.
Сына он любил, но был с ним строг, порой и поколачивал.
— Вырастешь — судьей будешь, — не то в шутку, не то всерьез говорил он ему, — держи себя сызмальства в порядке.
По ночам старик вставал с лавки, где спал, и шел осматривать пристань. А перед обходом непременно подходил к спящему Кольке. В самодельной, сколоченной на рост тесовой кроватке, выпростав руки из-под душного пестрого одеяла, тихо и сладко спал сын. Мертвенный лунный свет, падая на лицо спящего, оживал, теплел, становился розоватым, как отсвет огня. Старик глядел на чуть оттопыренные, надутые с милой сонной важностью губы, на широкий лоб сына и, усмехнувшись, каждый раз с тем же счастливым удивлением махал рукой, потом, тихо затворив дверь, шел в свой ночной обход.
Городок рос. В нем построили кожевенный завод, на Рубцовом холме разбили парк отдыха. Уже действовала электростанция, свет пошел в дома, вспыхнули фонари на улицах. Много выросло новых домов, еще больше появилось в городке новых людей, да и коренные жители были уже не те — уже обижались, если Красноборск кто-нибудь называл городишкой.
Чернов не менялся. Как прежде, был он угрюм, молчалив. Никто теперь его не унижал, ни перед кем теперь не надо было ломать ему шапки, и жил он хоть небогато, но сытно и спокойно, — а все была в нем какая-то настороженность, замкнутость. Советская власть была ему по душе, но так как не пришлось ему бороться за нее и не знал он, как трудно она досталась, то казалась она ему непрочной, временной — бог счастье послал, бог и отберет, если захочет. А что приводило его в недоумение — так это суд. Судьи были молодые, неопытные, солидности, важности в них не было, а и судили они непонятно, по новым законам. И выходило так: все статьи и все параграфы, что заучил Чернов в старое время, пошли теперь насмарку и не нужны были ни ему, ни людям. Судили правильно — это Чернов чувствовал, — и богатый уже не мог выиграть несправедливого дела, но обидно было Григорию, что он, знающий столько статей и параграфов, ничем не может помочь суду, что зря прошла его жизнь при старом режиме и что новому суду нет от него пользы.
Но страсть к судебным делам не оставила его. Он аккуратно ходил на судебные разбирательства в Красноборский суд — у него даже свое место там было — во втором ряду, четвертое от окна, никто уж туда не садился. Выписал он журнал «Суд идет», стал покупать новые судебные сборники. «Не мне, так сыну пригодится, — думал он, — из меня судьи не вышло — из сына выйдет».
Но сын рос, учился, а склонности к юридической науке не обнаруживал. Кольку все тянуло в поле, в лес. Потом записался он в кружок юннатов, после занятий торчал в школе в живом уголке: кормил кроликов, возился со всяким зверьем. Журнал «Суд идет» читать он не хотел, а приносил из библиотеки «Вестник юного натуралиста» и срисовывал оттуда каких-то невероятно толстых свиней и породистых кур.
Однажды притащил он домой пеструю морскую свинку, и, когда отец хотел выбросить нечисть, Колька спрятал ее под одеяло и три ночи спал с ней, а уходя на уроки, брал ее с собой — за пазуху. Пришлось Григорию Чернову примириться с пакостью — морская свинка водворилась в хибарке. Но тут мальчишка обнаглел — принес ужа. Отец в змеях не разбирался: он всех их считал ядовитыми. Ужа он обозвал гадюкой и приказал выкинуть. Уж куда-то исчез, а через пару дней, когда Чернов ночью подошел к спящему сыну, увидел его: торчит из-под одеяла, рядом с рукой мальчишки, змеиный хвост. Но тут номер не прошел, Чернов разбудил Кольку и выпорол: пошто гадюку в постель кладешь!
— Да это не гадюка, папа, это уж, он добрый, он только на вид змея, а он добренький! — говорил Колька.
Но отец был неумолим. Он взял змею рукавицей, снес на реку — бросил в воду.
— Дурак, какой из тебя судья выйдет, если с поганью возишься, — сказал он сыну, вернувшись с реки.
— Да я и не хочу судьей быть, я зверей разводить хочу, — крикнул Колька.
— Я тебе покажу зверей! — буркнул Чернов, накрываясь шубой.
Прошло еще четыре года, и Колька забыл всех остальных животных ради лошадей. За городком стояла конно-артиллерийская часть, подшефная городскому комсомолу, и Колька стал все чаще и чаще бывать у артиллеристов. Сперва бывал он там по шефским делам — он только вступил в комсомол, потом стал ходить туда запросто, все ради коней. Часами мог он торчать в конюшне, разбирая с ездовыми конские статьи, стал все чаще — к месту и не к месту — употреблять в разговоре разные кавалерийские термины и раз даже сказал отцу, что у того «медвежий постав». Что это такое — отец не знал, но очень обиделся.
Потом снюхался Колька с конским доктором-ветеринаром, подольстился к командиру и однажды подъехал к хибарке на коне, выпросил на час. Чернов, увидя сына верхоконным, всерьез встревожился. Он сам когда-то чуть не погиб из-за коней — теперь сын готовился пойти по той же дорожке.
Но это было лишь начало черновских терзаний. Через год сын окончил школу и объявил отцу, что по путевке комсомола он собирается ехать в соседний город, поступать в Сельскохозяйственный техникум учиться на животновода.
Старик крепко рассердился, долго уговаривал сына бросить эту затею — тот стоял на своем. Кончилось дело крупной ссорой.
— Провались ты со своим комсомолом! — кричал Чернов сыну. — Лошади до добра не доведут!
Сын молчал.
— Чтоб ноги твоей больше тут не было, убирайся из дому! Проклинаю! — крикнул под конец Григорий.
И сын ушел. Он уехал в город, а Григорий Чернов остался один. Теперь стал он еще угрюмее.
И шли годы. Старика Чернова в городке не то что не любили, а недолюбливали. Одни — за угрюмость, за то, что сына прогнал, другие — за пристрастие к судебным делам. Кто-то прозвал его Сутягой — это приклеилось. Впрочем, вреда от Сутяги не было, скорее польза. Многие, перед тем как судиться с кем-нибудь, советовались со стариком: он уже все новые законы знал. Что касается пристанского начальства, то оно судило не по разговорам, а по работе, — работал Сутяга хорошо. Специальность его была ему под силу — да и какая особенная сила нужна кладовщику маленькой пристани! Есть такие профессии, где за человека работает его честность. Сам не кради, смотри, чтобы другие не крали, береги государственное добро — и все будет хорошо. А там, где дело касалось государственного добра, там Сутяга себя не жалел.
Однажды загорелся на берегу склад. К складу тому Сутяга никакого отношения не имел, однако первым бросился к горящему зданию. Он вытаскивал из огня тюки кож, выкатывал какие-то бочки, выволакивал ящики. Вместе с пожарными лез он в самое пекло и, только когда сбит был огонь, вернулся к себе в хибарку. Одежда на нем обгорела, от головы пахло паленым, шея, руки были в белых волдырях.
Когда в пароходстве, в горсовете узнали об этом деле, решили сделать Сутяге ценный подарок. Но что нужно старику? Деньги дарить неудобно, патефон подарить — еще обидится: плясать ему, что ли, под патефон? Часы? Есть у него часы.
Остановились на отрезе сукна — тем более что и одёжа на старике погорела. Потом, зная, что Сутяга по воскресеньям выпивает, кто-то предложил преподнести ему бутылку хорошего вина. В имении графа Росницкого, что в трех верстах от городка, был когда-то винный подвал. Граф в свое время сбежал, а содержимое подвала было конфисковано. И хоть прошло много лет, но на каком-то складе у какого-то стойкого завхоза еще хранилось несколько бутылей старинного вина. Выписывали со склада это вино для городской больницы или по случаю приезда каких-нибудь почетных гостей.
И вот на Первое мая, когда состоялся вечер в городском клубе и когда награждали ударников-речников и рабочих кожевенного завода, Сутягу тоже вызвали на эстраду к накрытому красной материей столу президиума и вручили ему отрез сукна. В отрез была завернута бутыль.
Сутяга спокойно, даже как-то снисходительно-важно принял подарок и суховато сказал: «Очень благодарю за присуждение предметов». Затем, не торопясь, сошел с эстрады, спокойно вернулся на свое место.
Но что-то в нем дрогнуло. Не дожидаясь конца праздничного концерта, вышел вскоре он из зала и пошел по вечерней, уже темной улице. Из светлых окон слышались пение, смех, где-то играли патефоны. На скамейке бульвара сидели парень и девушка в светлом платье, тихо о чем-то говорили и умолкли, когда старик прошел мимо. От сырой, по-весеннему мягкой земли тянуло веселым, зяблым холодком. Чистая, ясная одинокая звезда горела вдали за рекой, над черным лесом.
Придя домой, старик включил свет и оглядел бутыль со старым вином. Бутыль была большая, вроде четвертной, из старинного бугристого стекла со стеклянной орловой печатью на боку.
Старик срезал ножом засмоленную нашлепку на пробке, вытащил пробку — и в нос ему шибануло таким сладким, густым запахом, что даже голова закружилась. Он выпил стопку вина — было оно густое, тягучее и пьянило весело и крепко. Так хорошо было вино, что Сутяга опять заткнул бутыль пробкой, сызнова засмолил горлышко — и зарыл клад в землю, в подполье своей хибары. Он решил распить вино в день свадьбы сына — вместе с сыном. Он почему-то был уверен, что Николай вернется к нему, хоть погостить приедет, а уж на свадьбу-то пригласит обязательно. Старик давно уже не питал к сыну злобы, давно примирился с тем, что не пошел Николай по судебной линии, давно скучал по нему, ждал его.