А Николай уже три года как кончил техникум, побывал где-то в степях на практике и теперь обосновался верстах в пятидесяти от городка в конесовхозе. Он каждый месяц присылал отцу деньги, но тот их не тратил, клал на книжку. Изредка от Николая приходили письма; письма были короткие: жив, здоров, работа интересная. Из лютой гордости старик на письма не отвечал: считал, что сын сам должен приехать. А тот давно простил отца, но работы было много, заехать времени не было, да к тому же старик и не звал.
Однажды пароходик «Инженер Фокин» причалил к пристани, и сын сошел по сходням прямо к весам возле конторки, где стоял отец. Как вырос он, как возмужал! Был он не в отца, светловолос, приветлив лицом, но походка был отцовская, широкая. Он обнял Сутягу, поцеловал и спросил:
— Узнаешь, отец?
— Чего не узнать-то, — ворчливо ответил Сутяга, потом вытер губы и положил на весы ящик: сделал вид, что очень занят.
— Что ж в гости не зовешь? — молвил сын. — Впрочем, я проездом. Еду в Кушинский конесовхоз опытом обмениваться.
— Мог человеком стать, а стал лошадником, — буркнул старик, — меня кони до добра не довели и тебя не доведут. Неподходящее дело.
— Кони государству тоже нужны, — сказал сын и засмеялся: — Не сердись, отец.
— Жениться-то не надумал? — спросил старик, возясь с рейкой весов и не глядя на сына.
— Когда надумаю, тебя на свадьбу привезу. На тройке приеду, — ответил сын и опять повторил: — Не сердись, отец! — и вдруг схватил старика под мышки и без усилия, смеясь, поставил его на площадку весов. — Ну-ка, сколько в тебе живого веса, родитель?
— Тьфу ты, бес! — молвил старик. — Весы сломаешь. Порча весов карается.
— Ну и пусть карается!
Сын опять засмеялся, но в это время уже убрали сходни, и, перепрыгнув расширяющуюся полоску воды, он вскочил на палубу пароходика и оттуда помахал рукой отцу: жди, мол, скоро приеду.
Сутяга рукой в ответ махать не стал, но долго смотрел вслед «Инженеру Фокину», а потом вдруг заметил, что стоит на весах, и поспешно сошел с них, стыдливо оглядываясь, не заметил ли кто.
Последнее время со стариком в городе свыклись, некоторые стали его уважать, хоть за глаза по-прежнему звали Сутягой. И только мальчишки, слыша от взрослых непонятное слово, передавали его на свой лад.
«Сутяга-судяга!» — дразнили они старика, вертясь в летние дни возле пристани на лодочках-плоскодонках. Но тот, кажется, не обижался на мальчишек, только усмехался. А как-то раз, когда самый горластый из ребят Петька Сусликов, дразня Сутягу, подъехал на лодочке уж очень близко к пристани, старик ухитрился зацепить лодочку багром и одной рукой, без усилий, втащил Петьку на пристань. Петька был ни жив ни мертв — попался, пропала голова.
Старик привел его в свою конторку, посадил на скамеечку и спросил:
— Ты что ж это дразнишься, что меня обижаешь?
— Не буду больше, дяденька, обещаюсь! — сказал Петька.
— Ну то-то же, — задумчиво сказал старик.
— Отпусти, дяденька, не буду больше дразниться! — лицемерно-жалобно заныл Петька.
— Сиди, сиди! — сказал старик и начал рыться в каком-то сундучке. Он достал оттуда широкий вязаный пояс с кармашком и с тяжелой красивой блестящей медной пряжкой.
«Вот оно, начинается, — подумал Петька, — сейчас он меня этой пряжкой хлобыстнет».
— Ну-ка, примерь, — сказал ему старик. — Кольке ремешок в твои годы впору был, а ты в него фигурой.
Петька, опасаясь коварства, осторожно, будто змею, взял пояс, стал примерять. Пальцы у него дрожали.
— Широковато, — деловито сказал Сутяга и потянул сбоку за какую-то медную штучку.
Пояс сразу стал уже, как раз на Петьку.
— Ну, иди, — сказал старик и провел рукой по Петькиной голове, — иди себе с поясом вместе.
Петька ушел, ошеломленный.
В зимние месяцы, когда прекращалась навигация, старику совсем нечего было делать. Много времени проводил он в суде, но не каждый день в нашем городке бывали процессы: все меньше становилось споров и краж. Еще посещал он иногда аптеку, ходил он туда не за лекарством для себя: он никогда не болел, а за отравой для крыс. В пристанском складе их было много, и никак их было не вывести. Кот же так заелся, что и не смотрел на них.
Аптекарю Семену Афанасьевичу Кринкову тоже немного работы было в нашем городке: мало кто болел. Сутяга приходил в аптеку, здоровался, становился у прилавка.
— Ну, как жизнь идет у вас, Григорий Андреевич? — спрашивал Кринков. — Что нового в суде?
Сутяга обычно отвечал, что в суде ничего нового, а сам, как видите, жив и здоров.
— А я вот все хвораю, все хвораю, кругом лекарства, а я хвораю, — скороговоркой произносил Кринков, прислонясь спиной к железной печке.
— С чего вам хворать-то, Семен Афанасьевич? — чуть насмешливо говорил Сутяга. — Вы вон какой здоровый.
— Как это с чего мне хворать! — возражал Кринков. — От работы и лошади дохнут.
— У вас работы чуть-чуть больше моей, Семен Афанасьевич. От такой работы и дитя не устанет.
— Вот и нет! Это человек, если на себя трудится, для своего дела — ему тогда легко, он бревно версту протащит — не устанет. А если не для своего дела — ему и щепка тяжела, — сердито говорил Кринков.
— Опять вы за свое, Семен Афанасьевич! Вы ж по закону работаете, за свою работу зарплату получаете, чего вам еще надо.
— Эх, Григорий Андреевич, раньше я сам эту зарплату платил, сам хозяином был, двух помощников держал при аптеке. Еще вторую аптеку собирался заводить — тут эта революция.
— Н-да, оно конечно, вам трудней привыкнуть… — нехотя говорил Сутяга. — Однако ж вы сыты, одеты.
— Мало мне сытости, — возражал Кринков, все теснее прижимаясь к печке. — Мне частная инициатива нужна! Чтобы что хочу — то куплю, что хочу — то продам… Бывало, плохо дела идут — можно и кокаинчиком подторговать, — и он угрюмо подмигивал Сутяге.
— Что-то не то вы говорите, не то, — скучным голосом возражал Сутяга.
Ему давно уже надоели эти разговорчики, и слушал он их лишь потому, что был уверен: все это слова, словами они и останутся.
— Я вам, Григорий Андреевич, — тихим голосом говорил Кринков, — потому мысли свои доверяю, что знаю, вы на меня жаловаться не побежите, вы человек старого закала. Да и как вы докажете? Вас как старозаветного человека знают, вот и с сыном-то вы разделались, изгнали блудного сына за новые взгляды — это всем известно. А мне поверят, на мне пушинки нет. Если бы я прежде фабрику имел или банк, скажем, я ведь аптекарем был, это вроде кустаря или вроде доктора считают.