трагедии насильственною смертью; они знают, что трагедия непременно должна
производить впечатление возвышенное, что она может возбуждать ужас, но не
презрение, и что несчастный герой должен приковывать к себе внимание и
сочувствие зрителей. Вот эти-то предписания пиитики они и прикладывают к
обсуждению тех словесных и рукопашных схваток, которые составляют мотивы и
сюжеты наших драматических произведений. Эстетики открещиваются и
отплевываются от преданий старой пиитики; они не упускают ни одного случая
посмеяться над Аристотелем и Буало и заявить свое собственное превосходство
над ложноклассическими теориями, а между тем именно эти одряхлевшие предания
составляют до сих пор все содержание эстетических приговоров. Эстетикам и в
голову не приходит, что трагическое происшествие почти всегда бывает так же
глупо, как и комическое, и что глупость может составлять единственную
пружину разнообразнейших драматических коллизий. Как только дело переходит
от простой беседы к уголовному преступлению, так эстетики тотчас приходят в
смущение и спрашивают себя, кому же они будут сочувствовать и какое
выражение изобразят они на своих физиономиях - ужас, или негодование, или
глубокую задумчивость, или торжественную грусть? Но вообще надо им найти, во-первых, предмет для сочувствия, а во-вторых, возвышенное выражение для
собственной физиономии. Иначе нельзя и говорить о трагическом происшествии.
Однако что же в самом деле, думает читатель, ведь не смеяться же, когда люди
лишают себя живота или перегрызают друг другу горло? О, мой читатель, кто
вас заставляет смеяться? Я так же мало понимаю смех при виде наших
комических глупостей, как и возвышенные чувства при виде наших трагических
пошлостей; совсем не мое дело и вообще не дело критика предписывать
читателю, что он должен чувствовать; не мое дело говорить вам: извольте, сударь, улыбнуться, - потрудитесь, сударыня, вздохнуть и возвести очи к
небу. Я беру все, что пишется нашими хорошими писателями, - романы, драмы, комедии, что угодно, - я беру все это как сырые материалы, как образчики
наших нравов; я стараюсь анализировать все эти разнообразные явления, я
замечаю в них общие черты, я отыскиваю связь между причинами и следствиями и
прихожу таким путем к тому заключению, что все наши треволнения и
драматические коллизии обусловливаются исключительно слабостью нашей мысли и
отсутствием самых необходимых знаний, то есть, говоря короче, глупостью и
невежеством. Жестокость семейного деспота, фанатизм старой ханжи, несчастная
любовь девушки к негодяю, кротость терпеливой жертвы семейного самовластия, порывы отчаяния, ревность, корыстолюбие, мошенничество, буйный разгул, воспитательная розга, воспитательная ласка, тихая мечтательность, восторженная чувствительность - вся эта пестрая смесь чувств, качеств и
поступков, возбуждающих в груди пламенного эстетика целую бурю высоких
ощущений, вся эта смесь сводится, по моему мнению, к одному общему
источнику, который, сколько мне кажется, не может возбуждать в нас ровно
никаких ощущений, ни высоких, ни низких. Все это различные проявления
неисчерпаемой глупости.
Добрые люди будут горячо спорить между собою о том, что в этой смеси
хорошо и что дурно; вот это, скажут, добродетель, а вот это порок; но
бесплоден будет весь спор добрых людей, нет тут ни добродетелей, ни пороков, нет ни зверей, ни ангелов. Есть только хаос и темнота, есть непонимание и
неуменье понимать. Над чем же тут смеяться, против чего тут негодовать, чему
тут сочувствовать? Что тут должен делать критик? Он должен говорить обществу
и сегодня, и завтра, и послезавтра, и десять лет подряд, и сколько хватит
его сил и его жизни, говорить, не боясь повторений, говорить так, чтобы его