етвертак со звоном падает внутрь телефона-автомата. У меня только что кончились занятия по профессиональной этике; сейчас понедельник, середина солнечного дня в начале декабря. Сосредоточенно набирая номер доктора Ричардса, стараюсь ничем не загружать свой ум, но за этой пустотой я чувствую безмолвное: «О Господи, умоляю, только не это». Вокруг меня люди, они заполняют коридоры школы, некоторые вышли с занятий, которые только что закончились, другие собираются на занятия, начинающиеся в 17.45. Телефон висит в самом многолюдном месте, я отворачиваюсь и пытаюсь оградиться от мира, пока вслушиваюсь в телефонные гудки.
Здравствуйте. Это кабинет доктора Ричардса.
Здравствуйте. Это Терри Киллам Уилбер. Могу я поговорить с доктором Ричардсом?
Я едва не произношу «с Питером». Никак не могу понять, как мне обращаться: «доктор Ричарде» — чересчур официально, а «Питер» — слишком фамильярно для нашего делового общения.
Добрый день, Терри. Это доктор Ричарде. Мы только что получили результаты теста. Мне очень
жаль, но оказалось, что это рак. Я не понимаю как следует, в чем тут дело, слишком уж это необычный рецидив, особенно если учесть, что место, где появились уплотнения, находится именно в той области, которая подверглась облучению. Но волноваться не
надо: я бы сказал, что это всего лишь местный рецидив. С ним можно справиться. Когда вы могли бы к нам зайти?
Проклятие. Я так и знала. Эти чертовы маленькие пупырышки, которые так похожи на комариные укусы, разве что не были красными и не чесались. Они были слишком странными и появились в слишком подозрительном месте, чтобы быть не чем-нибудь, а именно раком, и я это знала, как ни старались меня разубедить. Всего лишь пять маленьких бугорков под кожей, чуть ниже шрама, оставшегося от трубки, через которую делали дренаж той области частичной мастэктомии. Трубки, через которую вытянули массу полупрозрачной жидкости, трубки, которую не вытаскивали еще неделю после того, как я год назад выписалась из больницы, трубки, от которой мне было так больно, когда доктор Ричарде ее вытаскивал. Ох, я до сих пор это помню. Может быть, на том ее конце оставалось несколько раковых клеток, и она занесла их под кожу. Значит, снова рак. Второй раунд. Ну почему облучение не убило эти клетки?
Я назначила встречу с доктором Ричардсом на следующий день. Выйдя из здания на солнечный свет, прошла квартал до своей машины и поехала на консультацию. Помню, что, остановившись перед светофором, я обратила внимание на продуктовый магазин и заманчивый набор фруктов на лотках, выставленных снаружи, а в голове у меня крутился рефрен: «Рецидив. Рецидив. У меня рецидив». У меня было странное чувство, словно я наблюдаю за собой откуда-то сверху — как я еду по городу в своей компактной красной машине. У меня появилось чувство, что я в одно мгновение стала другим человеком. Я уже больше не была женщиной, у которой был рак (логическое ударение — на прошедшем времени), я была женщиной, у которой рецидив, и этот факт переносит меня в совершенно другую группу, в другую статистическую графу. И мое будущее — и будущее Кена — тоже станет другим. Моя жизнь пошла под откос — внезапно, без предупреждения. У меня рецидив. Я все еще больна раком. Ничто не закончилось.
Я паркую машину на холме, аккуратно поворачиваю колеса в сторону бордюра и ставлю автомобиль на тормоз. Это симпатичный маленький район, укрывшийся между основных улиц. Мне нравятся деревья, странно изгибающиеся возле окрашенных в пастельные тона домов с маленькими садиками при входе. Джил, моя клиентка, снимает квартиру в одном из них. В этом доме есть что-то особенно притягательное. Подъезд выкрашен в приятный розовато-оранжевый цвет, изогнутые ворота с железной решеткой ведут в маленький дворик, где расставлены горшки с цветами. Я не могу определенно сказать, что именно делает дом таким красивым, но меня он всегда поражает.
Джил открывает дверь. Я чувствую себя прекрасно и очень рада, что решила не отменять консультацию. Оказывается, что это удивительно легко — на час отодвинуть собственные тревоги на задний план. И приятно. Сеанс проходит хорошо, кажется, что недавнее известие вовсе меня не затронуло. Я думаю: скажу ли я когда-нибудь Джил, что прямо перед одним из сеансов узнала, что по-прежнему больна раком.
Рецидив, рецидив. У меня рецидив. В маленькой красной машине я еду домой, сворачиваю на 19-ю улицу, проезжаю через тоннель, мимо зданий казарм с навесными лестницами. Сейчас ранний вечер, пограничное время, которое я так люблю, мое любимое время для бега, когда воздух становится мягким, а освещение меняется каждую секунду, вдоль горизонта протянулась красная полоска, а над сгущением этого мягкого света — еще одна полоска аквамарина, переходящая в иссиня-черный цвет на- ступающей ночи. В домах зажигаются огни, играющие на фоне опускающихся на небо Сан-Франциско сумерек.
Рецидив. У меня рецидив. Этот рефрен звучит у меня в голове, пока я веду машину, он пожирает надвигающуюся ночь и изменчивый свет. Рецидив. Рецидив. Это слово становится мантрой, пока я еду, наполовину загипнотизированная тем, как оно все время крутится у меня в голове. Рецидив. Рецидив. Я и верю и не верю. Возможно, постоянное повторение убедит меня, заставит принять то, чего я не хочу принимать. Одновременно это повторение — защита: я не хочу задумываться о том, что значит это слово. Рецидив. До сих пор это было чем-то, о чем я читала в медицинских журналах, слышала от врачей. До сих пор это было чем-то, что меня не касалось. А теперь это случилось со мной. Теперь это будет определять мою жизнь. Теперь мне придется иметь с ним дело.
Проклятые маленькие бугорки. Я обнаружила их в среду. Накануне Дня благодарения. Почти через год после нашей свадьбы. Мы праздновали День благодарения с моей сестрой Кати, которая прилетела из Лос-Анджелеса. В пятницу в восемь утра Кен отвез меня в отделение скорой помощи, и Кати тоже поехала, чтобы поддержать меня. Я лежала в подготовительном отделении и ждала — наедине со своими мыслями и страхами. Пришел доктор Ричарде — все-таки это прекрасно, когда врач тебе нравится и ты доверяешь ему, — и через несколько минут процедура была закончена. Скоро я уже шла но Юнион-стрит с Кеном и Кати, и мы вместе делали покупки к Рождеству; у меня в боку появилось несколько новых стежков, и еще я получила указания позвонить в понедельник, чтобы узнать результаты. Мы с головой погрузились в Рождество, Это был один из самых насыщенных дней в году, ведь надо было так много всего купить. Вокруг царило оживление, предвкушение праздника, а я думала о том, что у меня болит бок.
Вот теперь я получила ответ на свой вопрос, думала я, ведя машину по изгибам трассы № 1; она сама напоминала медитацию — эта извилистая дорога, спускающаяся к побережью Тихого океана. Уже почти наступила ночь. На горизонте — сумеречный свет; передо мной — волнующийся Тихий океан, с обеих сторон обрамленный холмами; слева, в россыпи огней, — мой дом, где от меня ждет новостей муж, уже распростерший руки, чтобы меня обнять.
Так началось то, что я назвала «вторым раундом». Я долго представляла себе нависший надо мной меч, жуткую угрозу рецидива, и вот наконец этот меч упал. Мы с Кеном утешали друг друга. Я плакала. Мы позвонили моим родителям. Позвонили родителям Кена. Позвонили доктору Ричардсу. Позвонили доктору Кантрилу. Позвонили в клинику Андерсона. Все соглашались, что это очень странный случай рецидива. Рецидив, но развившийся внутри облученной области. Да-да, именно в облученной области, подтвердил доктор Кантрил. Похоже, по их статистике, таких рецидивов еще не бывало, а я разрушила эту статистику. Никто не мог понять, почему так получилось. Мы стали звонить специалистам в других уголках страны. Все соглашались: очень необычный случай. Его вероятность составляет, кажется, пять процентов. Я представила себе, как эксперт по статистике на том конце провода, протянутого через все страну, озадаченно чешет в затылке. Странный случай, и неясно, как его интерпретировать. Может быть, это локальный рецидив, с которым можно справиться хирургическим способом? Или это признак рассеянного (метастатического) заболевания, которое требует химиотерапии? Странный случай. Никто с подобным не сталкивался.
Никто не мог объяснить, как это случилось. «А могло быть, — спросила я доктора Ричардса, пока Кен напряженно смотрел на меня, — что несколько раковых клеток остались на конце дренажной трубки и, когда ее вытаскивали, они остались под кожей?» — «Да, — ответил он, — наверняка именно это и случилось: там остались одна-две клетки». — «Нет, не одна-две, — напомнила я ему, — их было как минимум пять, а может быть, и больше, потому что несколько было убито облучением». Я поняла, что он чувствует себя виноватым в том, что случилось.
Даже когда все остальные говорили, что случай очень странный, они повторяли, что абсолютно не сомневаются ни в докторе Ричардсе, ни в докторе Кантриле. И я была согласна. Я тоже в них не сомневалась. Как бы там ни было, мы обречены на то, что иногда такое происходит. Так уж вышло, что я оказалась тем конкретным человеком, который лежал на конкретном операционном столе в конкретный день, когда в ходе операции произошло то, что случается крайне редко.
Мы с Кеном сидим на приеме у доктора Ричардса. Передо мной следующие варианты.
Делать мастэктомию. (Может быть, с нее надо было начать? Может быть, если бы я ее сделала, ничего подобного не случилось бы?)
Сделать вторичный надрез в той области, где была опухоль и в которой появились бугорки, — а если будут обнаружены другие раковые клетки, то подвергнуть этот участок облучению. Здесь есть своя опасность, ведь меня облучали совсем недавно. Невозможно предсказать, как ткань среагирует на повторное облучение.
Сделать срез участка, из которого выходила дренажная трубка, и, поскольку нельзя с уверенностью сказать, что в груди не осталось других раковых клеток, подвергнуть грудь облучению. Здесь та же самая опасность из-за полученного прежде облучения. Кроме того, поскольку оставшиеся в груди раковые клетки не были убиты радиацией, есть вероятность, что они невосприимчивы к радиации.
Мне все предельно ясно. Невозможно выяснить, остались ли раковые клетки на пути следования дренажной трубки или в грудной ткани, а если остались, то они могут оказаться невосприимчивыми к радиации; кроме того, дополнительная доза облучения может повредить грудную ткань. Единственный вариант — мастэктомия. Меня слишком сильно пугала рискованная перспектива оставить в теле клетки, зараженные раком четвертой степени.
Мы с Трейей по-прежнему старательно изучали (и практиковали) методы альтернативной и холистической медицины, которые я вкратце объясню позже. Но проблема состояла в агрессивности рака четвертой степени, который обнаружили у Трейи. Не было вообще никаких убедительных доказательств, что какая-либо альтернативная методика выдаст при лечении рака четвертой степени что-то большее, чем случайная, непредсказуемая ремиссия — в пределах результатов, выходящих за границы элементарной случайности.
Полагаю, если бы у Трейи был рак хотя бы третьей степени — не говоря уже о первой или второй, — она в большей степени пользовалась бы альтернативными методами и прошла бы некоторые (но ни в коем случае не все) методы классической медицины. Но агрессивность рака вновь и вновь приводила ее к тем единственным методикам, которые могли сравниться с ним по агрессивности. «Вам не подошла «железная дева»? Не беспокойтесь, милая леди. У нас всегда найдется что-нибудь особенное для вас. Просто посидите и подождите».
Мы с Кеном заходим в госпиталь. Сегодня 6 декабря 1984 года. Операция назначена на 7 декабря — («День Перл-Харбора», — пробормотал Кен, ни к кому не обращаясь) — после первой операции прошел ровно год и один день. Все в этой больнице мне знакомо. Я очень хорошо помню, как пять с половиной недель приходила сюда каждый день на облучение. Потом — раз в месяц на обследование. Всего несколько дней назад — чтобы мне удалили бугорки.
Вспоминаю, как год назад здесь потеряли мою одежду; через два месяца ее нашли и вернули. Я восприняла это событие как предзнаменование. На этот раз на мне была одежда, которую я собиралась оставить здесь, так же как собиралась оставить здесь свою болезнь. Все, что я буду носить в этой больнице, останется в ней, вплоть до обуви, нижнего белья и сережек. Впрочем, через несколько дней старое нижнее белье мне уже не понадобится, по крайней мере лифчики. Доктор Ричарде удалит мне правую грудь, и одновременно доктор Харви уменьшит левую. Наконец-то для этого настал подходящий случай. Я даже вообразить не могу, как я жила бы с одной грудью четвертого размера: представить себе только, какой протез мне понадобился бы. Представить себе только, какой кривобокой я бы себя чувствовала. Даже с двумя грудями четвертого размера жить не так-то просто, что уж говорить об одной.
Когда я наконец спросила у Кена, как он отнесется к тому, что у меня не станет одной груди, он держался безупречно, хотя и для него это было непросто. «Солнышко, ну конечно мне будет не хватать твоей груди. Но это не имеет значения. Я ведь влюблен в тебя, а не в какую-то часть твоего тела. Так что это, черт возьми, ничего не меняет». Он сказал это настолько искренне, что я тут же почувствовала себя легче.
Мама и папа на время операции прилетели из Техаса, как и в прошлый раз. Я говорила им, что в этом нет необходимости, но в глубине души обрадовалась, что они будут рядом. С родителями я каждый раз чувствую себя более спокойной, у меня тут же появля- ется вера, что дела пойдут хорошо. Как я рада, что у меня большая семья. Мне всегда страшно приятно быть с ними. И я рада, что смогла дать Кену новых родственников, которых и он тоже, совершенно очевидно, полюбил.
Мы с Кеном заходим в нашу палату. Она такая же, как и все остальные: кровать с регулируемой спинкой, телевизор у одной стены и аппарат для измерения давления — у другой; сбоку — шкаф (тот самый, где я собираюсь оставить свою одежду); ванная комната с белыми стенами, окно, через которое виден внутренний дворик и палаты на другой стороне здания. Как и в прошлый раз, Кен приносит раскладушку: он будет здесь со мной.
Мы с Кеном садимся и нежно беремся за руки. Ему уже ясно, о чем я продолжаю думать, что меня продолжает мучить. Буду ли я по-прежнему привлекательной для него, когда окажусь изувеченной, испорченной? Кривобокой. Кену приходится выдержать идеальную грань между тем, чтобы пожалеть меня и приободрить. Все та же двойная угроза. Я хочу, чтобы он посочувствовал мне, ведь я потеряю грудь, — но если он это сделает, получится, что он сильно расстроен из-за этой груди и без нее я ему не нужна! Он уже успокоил меня, а теперь он старается подкрепить свои слова шутками: «Солнышко, мне действительно на это наплевать. У меня на это есть такая теория: каждому мужчине за всю жизнь до- стается так много женских грудей — если считать в сантиметрах, — что можно иногда и передохнуть. Да я за один год с твоей грудью четвертого размера исчерпал свою квоту». Напряжение так велико, что мы оба начинаем истерически смеяться. Кен еще минут пятнадцать продолжает в том же духе, меняя тон от возвышенного к грубоватому: «И вообще я из тех мужчин, которым больше нравятся задницы. Пока не придумали способ делать задэктомию, можно считать, что все в порядке». У нас по щекам катятся слезы. Но с раком иначе не бывает: смеешься так весело, что начинаешь плакать, плачешь так горько, что начинаешь смеяться.
Я раздеваюсь, складываю одежду, которую собираюсь оставить здесь, а вместо нее облачаюсь в белый халат, надеясь, что одновременно с этим делаю шаг навстречу здоровью и прочь от рака. Я уже почти готова совершить какой-нибудь ритуал, произнести заклинание или осенить комнату крестным знамением — все что угодно, лишь бы это помогло. Но вместо этого я совершаю свой внутренний ритуал, читая молитвы про себя.
Мне измеряют давление, задают вопросы и получают ответы. Заходит анестезиолог: он пришел поздороваться и объяснить суть предстоящей процедуры. Я понимаю, что все будет как в прошлый раз, а поскольку тогда все прошло нормально, то волноваться не о чем. Приходит доктор Ричарде. Операция простая — это частичная мастэктомия (в отличие от радикальной или модифицированной радикальной мастэктомии, когда удаляют еще и большую часть пролегающей под грудью мышечной ткани). С технической точки зрения операция, которую мне делали год назад, была гораздо сложнее и требовала более долгого восстановительного периода, поскольку тогда мне удаляли лимфатические узлы.
— Я звонила в клинику Андерсона, — говорю док- гору Ричардсу, — и обсуждала с ними этот рецидив: похоже, они все сошлись на том, что это очень необычный случай рецидива, но случайно что-то подобное может произойти.
— Да, — отвечает доктор Ричарде, — и я уверен: они вне себя от счастья, что это произошло не у них.
Я оценила его честность: ведь он продемонстрировал, насколько виноватым он себя чувствует. Вспоминаю, что надо взвеситься. Всю жизнь хотела узнать, сколько весит моя грудь, — и вот подвернулась странная возможность это выяснить.
Приходит доктор Харви. До сих пор у нас не было случая обсудить, что он собирается сделать со второй грудью. Он приносит фотографии. Я просматриваю их, пытаясь найти такую форму груди, которая бы меня устроила. Мне хочется, чтобы ему не пришлось перемещать сосок наверх: я знаю, что это снизит его чувствительность. Оказывается, что в моем случае это почти возможно: грудь у меня почти не обвисает, и протоки молочных желез не будут задеты. Если я когда-нибудь смогу родить ребенка, моя грудь по-прежнему будет функционировать. Я уже поняла, как будет происходить операция, где будут сделаны надрезы, что из меня вырежут, как зашьют так, чтобы сделать грудь меньше. Доктор Харви измеряет грудь и ставит на ней пометки. Он меряет и отмечает окружность соска, измеряет и отмечает участок, на который сосок будет сдвинут, отмечает места, где будут сделаны надрезы, и участки кожи, которые будут вырезаны.
Когда он уходит, появляются мои родители. Я показываю им отметки и объясняю предстоящую операцию. Говорю я очень уверенным тоном, но в то же время понимаю, что отец, скорее всего, видит мою грудь первый раз в жизни. И в последний — ни он, никто другой больше не увидит мои груди в прежнем виде!
Приходит Кен, забирается ко мне в кровать, и мы обнимаемся. Он лежит со мной, а мимо нас время от времени проходит кто-нибудь из медицинского персонала. Но ни доктора, ни медсестры не протестуют. «Тебе в этих больницах сошло бы с рук что угодно, даже убийство, ты это понимаешь?» — говорю я. Кен делает страшную гримасу: «Да. Это потому что я крутой зверюга-мачо», — рычит он. «Нет, это потому что ты лучезарно улыбаешься всем, кто заходит, а еще потому что ты всех медсестер засыпал цветами», — отвечаю я. Мы смеемся, но мне очень грустно. Грустно из-за груди, которой у меня скоро не станет.
Наступает раннее утро. Я лежу в полусне. В этот раз я боюсь гораздо меньше. Во мне больше спокойствия — без сомнения, благодаря медитации. Да и рак за последний год стал неотъемлемым фактом моей жизни, моим постоянным спутником. Но все-таки я чувствую, каких усилий мне стоит все это преодолевать — сдерживать свои сомнения, вопросы, страхи, мысли о будущем. Я сознательно надела на себя шоры и смотрю только прямо перед собой. Я не смотрю ни вправо, ни влево — на те пути, по которым я не пошла. Все исследования сделаны и решение принято. Теперь не время задавать вопросы. Настало время пройти путь, который лежит прямо передо мной. Для того чтобы пройти его, мне пришлось отключить часть своего сознания. Я отключила того, кто внутри меня сомневается и задает вопросы. Только спокойствие и уверенность в себе. Кен держит меня за руку; мама и папа ждут вместе с нами. Снова, как и год назад, операция откладывается. Я думаю о хирургах, которые сосредоточенно заняты своим делом, — и здесь, в госпитале, и в других уголках страны и всего мира. Думаю о врачах, медсестрах, обслуживающем персонале, об инструментах, оборудовании, хитроумных машинах, которые выстроились в шеренгу, чтобы сразиться с недугом. Валиум и промедол начинают оказывать воздействие. Меня везут в операционное отделение.
Не знаю почему, но мне не хотелось, чтобы Трейя видела, как я плачу. Не то чтобы я стыдился своих слез, просто в тот момент мне почему-то хотелось, чтобы никто на свете не видел, что я плачу. Может быть, я боялся, что если заплачу, то совершенно сломаюсь. Может быть, я боялся показаться слабым как раз в тот момент, когда всем надо, чтобы я был сильным.
Я нашел пустую комнату, закрылся в ней, сел и заплакал. Наконец-то до меня дошло: я плачу не из жалости к Трейе и не из-за сочувствия к ней — я плачу от благоговения перед ее мужеством. Она просто идет и идет вперед, она не позволяет, чтобы эта дрянь ее сломила, и именно ее отвага перед лицом этой унизительной, бессмысленной, омерзительной жестокости и заставляет меня плакать.
Когда я просыпаюсь, то вижу, что я снова в своей палате. Мне улыбается Кен. Сквозь окно льется солнечный свет, и вдали я вижу пастельные здания на холмах Сан-Франциско. Кен держит меня за руку. Другую руку я поднимаю к правой груди. Там повязки. Повязки, а под ними ничего. Грудь снова стала плоской, как в детстве. Я глубоко вздыхаю. Дело сделано. Обратной дороги нет. Меня пронзает приступ страха и сомнений. Может быть, надо было попытаться сохранить грудь, рискнуть и обойтись резекцией этого участка? Может быть, страх заставил меня сделать то, чего не надо было делать? Вопросы, которые я не допускала прошлой ночью и этим утром, заполняют мою голову. Так ли это было неизбежно? Правильно ли я поступила? Уже неважно. Дело сделано.
Я поднимаю глаза на Кена. Чувствую, как мои губы дрожат, а глаза становятся влажными. Он нагибается, чтобы обнять меня; его объятия осторожны, потому что под повязками, по всей груди — швы, наложенные всего несколько часов назад. «Солнышко мое, мне очень, очень жаль», — говорит он.