Приезжает из Лос-Анджелеса моя сестра Кэти. Мне хорошо от того, что в комнате собралась моя семья, моя опора. Им, должно быть, нелегко — в таких случаях трудно понять, что нужно сделать, чтобы помочь. Но на самом деле им ничего и не надо делать — мне просто приятно, что они собрались вокруг меня, приятно, что они рядом. Потом папа просит, чтобы все вышли — он хочет поговорить со мной и с Кеном. Мой милый папа держится серьезно, он очень тяжело переносит такие вещи и всегда страшно переживает за близких. Я помню, как он вышагивал по больничному коридору, когда пятнадцать лет назад делали операцию маме, как его лицо было прорезано морщинами беспокойства, а волосы седели чуть ли не на глазах. Теперь он повернулся к нам с Кеном и сказал с сильным чувством: «Я знаю, что сейчас вам очень нелегко. Но можете благодарить судьбу только за одно благословение: вы есть друг у друга, и вы знаете, особенно теперь, что вы друг для друга значите». Я увидела, как у него на глазах стали выступать слезы, но он повернулся, чтобы уйти. Уверена — он не хотел, чтобы мы видели, как он плачет. Кен был тронут до глубины души; он подошел к двери и смотрел, как отец идет по больничному коридору, наклонив голову, заложив руки за спи- пу и не оборачиваясь назад. Как же я счастлива, что он любит моего отца.
Я распахиваю дверь вне себя от злости. Никого нет.
— По-моему, если я спрашиваю: «Кто здесь?» — то это значит, что надо ответить! Разве не так ? Проклятие!
Я оставляю дверь открытой и левой рукой начинаю ощупывать стену - иду к коридору, ведущему из большой комнаты. Комнат всего пять; Трейя должна быть в одной изних. Я двигаюсь на ощупь и чувствую, что стены какие-то странные, почти влажные. Меня не покидает мысль: надо ли туда идти?
Мы с Кеном бродим взад-вперед по длинным коридорам, один раз утром и один раз в середине дня. Мне эти прогулки нравятся. Особенно трогает проходить мимо палат, где лежат совсем маленькие дети. Я люблю смотреть на этих крохотулек, завернутых в одеяла, на их маленькие личики, сжатые кулачки и закрытые глазки. И еще я за них волнуюсь. Это дети, родившиеся раньше срока, и некоторые из них лежат в инкубационных аппаратах. Но все-таки я счастлива, когда вижу их, когда останавливаюсь и рассматриваю их, представляю себе их родителей и думаю, что с ними станет.
Потом мы узнаем, что в этой же больнице лежит наша приятельница. Дале Мерфи была на восьмом месяце беременности, и ее положили в больницу, когда у нее началось кровотечение. Мы с Кеном навещаем ее. У нее отличное настроение, она уверена в себе, хотя и лежит подсоединенная к аппарату, который выводит на монитор частоту ее пульса и пульса ребенка. Она должна лежать пластом, на спине. Ей дают лекарства, чтобы предотвратить выкидыш: такие препараты обычно учащают ритм сердцебиения у матери, но, поскольку она спортсменка, бегала марафонские дистанции, они всего лишь доводят ее пульс до нормального ритма. С ней ее муж Майкл Мерфи. Майкл, один из основателей Института Эса- лен, — наш старый друг; мы все вместе пьем шампанское и с волнением говорим о ребенке.
Этой ночью Кену снится сон об их ребенке: он лежит в утробе матери и сомневается, стоит ли появляться на свет. Во сне Кена он находится в бардо- пространстве, где находятся души детей, еще не появившихся на свет. Кен спрашивает его: «Мак! Почему ты не хочешь рождаться, почему ты сопротивляешься?» Мак отвечает, что ему нравится находиться в бардо, и, пожалуй, ему бы хотелось остаться здесь. Кен объясняет, что это невозможно: в бардо хорошо, по оставаться там нельзя. Если ты попытаешься в нем жить, то это не будет так же хорошо. Лучше все-таки выбрать другое — отправиться на землю, родиться. И еще, говорит Кен, на земле очень много людей, которые тебя любят и хотят, чтобы ты родился. Мак отвечает: «Если меня любит так много людей, то где тогда мой плюшевый медвежонок?»
Назавтра мы снова идем их навестить. Кен приносит плюшевого медвежонка. На нем — галстук, сделанный из шотландки, на котором написано «Маку Мерфи». Кен наклоняется к животу Дале и громко говорит: «Эй, Мак! Вот твой плюшевый мишка!» Этот мишка будет первым из многих и многих плюшевых собратьев, которых подарят Маку, появившемуся на свет три недели спустя абсолютно здоровым и не нуждающимся в инкубационном аппарате.
Проведя три дня в больнице, мы с Трейей вернулись в Мьюир-Бич. Доктора были единодушцы в том, что рецидив почти наверняка развился только в ткани груди, а не в грудной клетке. Разница была колоссальной: если рецидив местный, значит, рак развивается только в одном типе ткани, а именно — в грудной; если же он перешел на грудную клетку, это значит, что рак «научился» поражать другие типы тканей, — следовательно, это метастатиче- < кий рак. А уж если рак груди переходит на другой тип ткани, он может очень быстро поразить легкие, кости и мозг.
Если рецидив, появившийся у Трейи, локальный, то она уже сделала то, что было необходимо, — удалила остаток тканей в этом месте. Ни в каких дополнительных мерах, облучении или химиотерапии, нет необходимости. Если же рецидив был в грудной клетке, то это значит, что у Трейи рак четвертой стадии четвертой степени — без сомнения, самый скверный из всех возможных диагнозов. («Стадия» раковой болезни определяется размером и уровнем распространения опухоли — от первой, когда величина опухоли меньше сантиметра, до четвертой, когда раком поражено все тело. «Степень» рака, от первой до четвертой, означает уровень его коварства. Первоначально у Трейи была опухоль четвертой степени второй стадии. Рецидив в грудной клетке означал бы, что у нее рак четвертой степени четвертой стадии). В этом случае единственным рекомендованным курсом лечения была бы максимально агрессивная химиотерапия.
Доктор Ричарде и доктор Кантрил считают, что раковой опухоли больше нет, ее удалили в результате операции. Ни тот, ни другой не рекомендуют химиотерапию. Доктор Ричарде говорит, что даже если какие-то пораженные клетки и остались, он не уверен, что с ними сможет справиться химиотерапия: есть вероятность, что она их не заденет, но зато повредит желудок, волосы, кровь. Я говорю ему, что мы с Кеном собираемся поехать в Сан-Диего, в клинику Ливингстон-Уилер, которая специализируется на стимулировании иммунной системы. Но он не очень в это верит. Он объясняет: нет смысла жать на газ, если машина едет на семи цилиндрах, восьмой цилиндр от этого не заработает. Моя иммунная система — это отсутствующий восьмой цилиндр: ей уже дважды не удалось распознать этот конкретный вид рака, следовательно, если ускорить работу остальных семи цилиндров, это поможет с чем угодно, но только не с раком. Впрочем, в этом действительно нет ничего плохого, считает он. И я собираюсь пройти эту программу; понимаю, что мне надо что-то делать, чувствовать, что хоть как-то помогаю выздоровлению. Я просто не могу сидеть сложа руки. Слишком уж хорошо я себя знаю: мне это не даст ничего, кроме беспокойства. Я должна что-то делать. И здесь медицина западного типа уже не может мне помочь.
Через несколько дней мы вернулись в госпиталь, чтобы снять повязки. Самообладание Трейи ей не изменило. Было просто поразительно, насколько в ее поведении незаметно ни суетливости, ни замкнутости, ни жалости к себе. У меня в голове крутилась строчка «Ты честней меня и лучше, Ганга-Дин».
Доктор Р. снял повязки и скобы (их использовали в качестве швов), и я наконец посмотрела на себя — затянулось хорошо, но все-таки очень неприятно, когда смотришь вниз, видишь живот и уродливые, вздувшиеся с обеих сторон полосы. Кен обнял меня, и я заплакала. Впрочем, что сделано — то сделано; что есть — то есть. Звонила Дженис, сказала: «У меня такое ощущение, что я больше, чем ты, волнуюсь из-за того, что тебе удалили грудь, — ты такая спокойная». Накануне я сказала
Кену: то ли потерять грудь не так уж страшно, то ли я этого еще не осознала. Думаю, верно и то и другое. В конце концов, если мне не придется слишком часто на нее смотреть, как-нибудь это переживу.
Мы с Трейей начали расширять и усиливать альтернативные и холистические способы лечения, которые она применяла в последний год. Базовый курс был предельно простым:
Тщательно продуманная диета, главным образом молочная и растительная, с низким содержанием жиров и высоким — углеводов, как можно больше сырых овощей и абсолютно никакого алкоголя.
Ежедневный прием мегавитаминов с упором на антиоксиданты А, Е, С, В , В5, В6, минералы цинк и селен, аминокислоты цистеин и метионин.
Медитация — каждое утро и, как правило, днем.
Визуализации и аффирмации — в течение всего дня.
Ведение дневника, в том числе с записями снов.
Физкультура — пробежки или прогулки.
К этому базовому курсу мы от случая к случаю добавляли дополнительные или вспомогательные способы лечения. В то время мы внимательно присматривались к Институту Гиппократа в Бостоне, к макробиотикам и клинике Ливингстон-Уилер в Сан-Диего. Клиника предлагала продуманный курс лечения, в основе которого была убежденность доктора Ливингстон-Уилер, что причина всех разновидностей рака — некий вирус, который обнаруживается в большинстве опухолей. Они разработали вакцину против этого вируса и назначали ее одновременно с жесткой диетой. Из доступных источников мне было совершенно очевидно, что не вирус вызывает рак, что он появляется в опухолях как паразит, как результат, но не причина болезни.
Впрочем, очистить организм от паразита тоже не вредно, поэтому я всей душой поддержал решение Трейи поехать в эту клинику.
И вот опять наш с Трейей горизонт стал проясняться. У нас были все основания полагать, что рак остался позади. Дом на озере Тахо был почти готов. И мы были без памяти влюблены друг в друга.
Тождество в Техасе. Снова прихожу в себя после операции. Есть что-то зловещее в том, что я второй раз прохожу через это в одно и то же время года. Впрочем, в это Рождество мне легче. Мы с Кеном женаты уже год, так что теперь можем считаться семейной парой со стажем. И рак уже год живет с нами — мы очень много о нем знаем. Надеюсь, никаких сюрпризов больше не будет. Мы прошли через операцию и смотрим на жизнь с оптимизмом. Перед самым Рождеством мы съездили в Сан-Диего, в клинику Ливингстон-Уилер, и планируем вернуться туда в январе, чтобы пройти курс иммунотерапии и диету, которую они предписывают. Там приятная атмосфера — дружелюбная, располагающая. Таков наш план: за операцией должны последовать иммунотерапия, диета, визуализации и медитации. Мне все нравится. Кен в шутку называет это «раковыми радостями». Как бы то ни было, у меня чувство, что это хороший шаг в будущее. Мы обстоятельно объясняем наш план всем членам семьи, и они одобряют выбор.
Да, ощущение такое, что впереди прекрасные времена. Похоже, что прошлый год был для меня экзистенциальным, а предстоящий будет трансцендентальным. Не слишком ли это дерзко — предсказывать для себя год трансформации? В прошлом году я сражалась со смертью, в прошлом году я боялась, безумно переживала, оборонялась. Все это было, хотя главное мое воспоминание о нем — счастливый брак.
А теперь, когда приближается новый год, а мне всего две недели назад сделали операцию, я чувствую себя по-другому. Сначала я поняла: мой способ принимать решения слишком дорого мне обходится, потребность моего эго в контроле — вот главная причина всех страданий и переживаний. Так возникло решение: в большей степени научиться принимать мир и принимать Бога. Для эго это был год страха и неопределенности, когда оно лицом к лицу столкнулось с бездной. Год, который мне предстоит прожить, когда я уже умею принимать вещи как они есть, обещает быть мирным, интересным и сулит много открытий.
Время открытий и открытости, время, предназначенное для исцеления. Больше никакого самобичевания за то, что я мало делаю для мира. Дополнительная программа лечения, не порожденная страхом и не вызывающая страх, а идущая от веры и несущая чувства открытия, восхищения и духовного роста. Может быть, все дело в укрепляющемся ощущении, что жизнь и смерть вовсе не такие важные штуки, как кажется. Для меня граница между ними в какой- то степени размылась. Я уже не так сильно цепляюсь за жизнь, но одновременно, осознавая это, не боюсь, что утратила волю к жизни. Теперь гораздо важнее не количество отведенного мне времени, а его качество. Я знаю, что хочу принимать решения, которые продиктованы радостью и жаждой нового, а не страхом.
И еще я рада, что вместе со мной в этом путешествии будет Кен. В конце января мы начнем новую жизнь, переедем в новый дом на озере Тахо. Новая жизнь в доме, который мы купили вместе, чтобы в нем строить наше будущее.
Когда мы вернулись из Лоредо в Мьюир- Бич, Трейя снова проконсультировалась у некоторых специалистов — просто ради дополнительной подстраховки. Но, по мере того как росло количество консультаций, обозначалась жутковатая, тревожная закономерность: все больше и больше врачей считало, что у Трейи был рецидив в грудной клетке, а следовательно, у нее метастатический рак. Самые жуткие цифры, которые только можно представить себе стоящими рядом: четвертый уровень, четвертая стадия.
Моей первой реакцией было раздражение, ярость! Как они смеют это говорить? И что, если они правы? Черт возьми! Кен пытается меня успокоить, но я не хочу быть спокойной, я хочу позлиться. Меня бесит все сразу — и то, что я готовилась к такому повороту раньше, а теперь несколько расслабилась, и то, что я нахожусь в окружении несовпадающих мнений, советов докторов, назначающих химиотерапию, и советов моих друзей, рекомендующих попробовать альтернативные методы лечения, — что-то я сомневаюсь, что они с такой же святой уверенностью сами воспользовались бы ими, если бы эта омерзительная разновидность рака засела внутри них. Вся эта ситуация меня бесит, а сильнее всего — неведение!!! Химиотерапию не так-то легко пройти, даже если ты точно знаешь, что она необходима, — что уж говорить о том, когда ты не уверена, когда остается вероятность, что все дело всего лишь в нескольких беглых раковых клетках, которые остались после операции. Клетках, которым каким-то образом удалось избегнуть облучения. Но как это могло случиться? И что все это значит?
Трейя стала обдумывать новые данные, которые были предоставлены разными онкологами, и они медленно и неумолимо привели ее к мрачным выводам. Если мы имеем дело с фактом рецидива в грудной клетке и если не пройти процедуру самой агрессивной химиотерапии из всех возможных, то с вероятностью пятьдесят процентов у Трейи будет еще один рецидив (возможно, фатальный) в течение ближайших девяти месяцев. Не лет, а месяцев! Сначала мы вообще не собирались делать химиотерапию, потом решили пройти умеренный курс химии и, наконец, стояли перед необходимостью самой агрессивной и токсичной химиотерапии из всех возможных — мрачный путь к еще одной средневековой пытке. «Как, маленькая леди? Вы вернулись? Теперь вы уже серьезно стали действовать мне на нервы, вы не на шутку меня рассердили. Понимаете, что это значит? Игор, будь так любезен, подготовь эту цистерну...»
Постепенно склоняюсь к мысли, что надо делать химиотерапию. На Рождество казалось, что все улеглось: хирург и радиолог ее не рекомендовали, рекомендации онколога можно было не принимать в расчет (это примерно как спрашивать у страхового агента, стоит ли тебе получить страховку) — так что мы решили довериться подходу клиники Ливингстона.
Потом — возвращение в Сан-Франциско и консультации с двумя онкологами. Оба рекомендовали химиотерапию, причем один — ЦМФ, а другой — ЦМФ-П (распространенные и довольно легкие курсы, которые переносятся относительно просто). Факторы риска стали более весомы. 1од назад был лишь один дурной признак: опухоль была слабо дифференциро- ванна (это признак рака четвертой степени). Размер опухоли был средним, едва дотягивал до второй стадии. Два других параметра — эстроген-позитивность и двадцать чистых лимфатических узлов — были вполне благоприятными. Вот и славно.
Но теперь баланс сильно сместился. Неожи- данно в копилку тревожных факторов добавились рецидив в течение года на облученном участке, который оказался эстроген-негативным. И все та же недифференцированная гистология. Слабо дифференцированная гистология рака четвертой степени. Постепенно, очень медленно я прихожу к убеждению, что будет глупо не делать химиотерапию. Особенно при том, что режим ЦМФ довольно легко переносится. Минимальная, или почти никакая, потеря волос; дважды в месяц -уколы; три раза в день таблетки. Можно вести вполне нормальную жизнь, если держаться в стороне от источников инфекции и в целом следить за своим состоянием.
И у меня, и у Кена стала сказываться накопившаяся усталость. Сегодня я пошла на прогулку, и, пока меня не было, он поговорил с моей сестрой и матерью и посвятил их в последние события. Вернувшись домой, я набросилась на него — мне показалось, что он рассказал то, что должна была рассказать я; я решила, что он на меня давит. Обычно он не злится в ответ на мои вспышки, но на этот раз Кен тоже взорвался. Он сказал, что это бред — считать, что беды, связанные с раком, касаются только меня. Он вместе со мной прошел через них, они глубоко затронули и его тоже. Я почувствовала себя виноватой за вспышку раздражительности, с которой не смогла справиться.
Мне бы хотелось быть более чуткой к Кену, ведь ему этот период дался так же тяжело, как и мне. Не быть неблагодарной. Однако я поступала как раз наоборот, и ему было тяжело от этого. Понятно, что он так же нуждается в моей поддержке, как и я — в его.
Эти непрекращающиеся передряги изматывали нас обоих. Трейя и я попали в безумие телефонных консультаций с лучшими специ- алистами по всей стране и всему миру — от Блуменшай- на в Техасе до Боннадонны в Италии.
Господи, ну когда это закончится? Мы с Кеном сегодня переговорили по телефону с пятью докторами, в том числе с доктором Блуменшайном из Техаса, о котором обычно отзываются как о лучшем в стране специалисте по раку груди. Наш онколог в Сан-Франциско выразился так: «Никто в мире не может побить его статистику», что означает: у Блуменшайна самая высокая степень удачных исходов при лечении химиотерапией, чем где бы то ни было.
Я решила начать с курса ЦМФ-П; может быть, сделать первый укол уже завтра утром. Но тут перезвонил доктор Блуменшайн, и мой мир перевернулся с ног на голову. В очередной раз. Он настоятельно порекомендовал адриамициновый курс [адриамицин считается самым сильным химиотерапевтическим препаратом с чудовищными побочными эффектами], сказал, что он явно более эффективен, чем ЦМФ. По его словам, нет никаких сомнений, что мой рецидив локализован в грудной клетке и что это четвертая степень. Он сказал, что последние исследования показывают: женщины, которым проводилась резекция после рецидива в грудной клетке — а именно это со мной и было, — получают следующий рецидив в течение девяти месяцев с 50-процентной вероятностью, в течение трех лет с 75-процентной вероятностью и в течение пяти лет с 95-процентной вероятностью. Он сказал: 95% за то, что у меня уже сейчас есть микроскопическая опухоль, но если я буду действовать быстро, это станет для меня возможностью, «окошком».
Ладно, но зачем же адриамицин? Я была готова пройти через это, если бы была уверена в необходимости, но лишиться волос, таскать при себе портативную помпу четверо суток каждые три недели в течение года, чтобы она впрыскивала в организм яд, убить свои белые кровяные тельца, получить болячки во рту и подвергнуться риску нанести ущерб сердцу?.. Неужели оно того стоит? Ведь бывает так, что лекарство оказывается вреднее самой болезни.
Но, с другой стороны, куда девать статистику: 50% получают смертоносный рецидив в течение девяти месяцев?
После разговора с Блуменшайном немедленно позвонил Питеру Ричардсу, который по-прежнему считал, что рецидив местный, а в химиотерапии нет необходимости.
Питер, вы не могли бы сделать нам одолжение? позвоните доктору Блуменшайну и просто поговорите с ним. Нас он напугал; я хотел бы проверить, напугает ли он вас.