Она, уже совершенно расслабившись, принялась за распечатанное письмо.
Между тем шутницу Викторию постигло несчастье. Уже на улице, одна из режиссерш, обсуждая с ней празднование юбилея генерального директора, прошедшее вчера с кое-какими пикантными эксцессами, вдруг спросила:
— Виктория Николаевна, а где же ваша сережка?
Виктория поспешно схватилась за ухо, с ужасом обнаружила пустую дырочку и в страшном расстройстве, даже не попрощавшись, кинулась обратно. Золотые листики с прекрасными бриллиантиками — больше года она выбивала из жмота-супруга это чудо! Ведь каждое утро сомневалась, надевая серьги, — а стоит ли сегодня? Вот вам и пожалуйста!
Виктория тщательно осмотрела пол своего кабинета, потом остановилась посередине и начала вспоминать. Ведь когда она вышла отсюда недавно, когда забрала письма, серьга была на месте — это точно, она проверяла. В памяти даже всплыло почти осязаемое ощущение прикосновения пальцев к теплому металлу — два непроизвольных привычных движения — справа и слева. Значит, серьга должна быть либо где-то в коридоре, либо в кабинете Анастасии Андреевны.
В коридоре серьги не оказалось, и Виктория повернула к темной двери, ведущей в обитель главного редактора. Когда она занесла согнутые пальцы, чтобы стукнуть, из-за двери вдруг раздался быстрый тяжелый звук-перестук каблуков, и рука Виктории удивленно застыла. С чего это Анастасия бегает по своему кабинету, как скаковая лошадь?
В следующее мгновение она зажмурилась и слегка присела — тяжелая дверь словно исчезла, и вырвавшийся наружу, ничем не приглушенный чистый пронзительный взвизг хлестнул ее по ушам наотмашь, вонзился в виски — странный, облегченно-радостный и в то же время мертвый звук — крик умирающего от жажды, увидевшего прохладный ручей, и жутковатый вой бензопилы, налетевшей на гвоздь.
«Иииииииииих!!!»
Почти мгновенно взвизг оборвался и что-то глухо хрястнуло, напомнив скорчившейся у двери Виктории событие месячной давности, когда она уронила на базаре арбуз, который собиралась купить, — и слава богу, потому что арбуз оказался еще зеленым. Вот с таким же неспелым занятным звуком ударился он тогда об асфальт.
Что-то тяжелое с грохотом обрушилось на пол, почти одновременно на грохот наслоился тусклый звон бьющегося стекла, их сменил короткий насморочный всхлип, и все вновь провалилось в обычную вечернюю полутишину. Где-то в конце коридора, за закрытой дверью настойчиво звонил телефон. В одной из корреспондентских кто-то смеялся, двигали стулья и слышались голоса. Кто-то тяжело топал, спускаясь по лестнице. Едва слышно жужжала неподалеку лампочка, покрытая плафоном с сердитой надписью: Тихо! Идет запись!
Может, померещилось? Слишком уж нелепо и неправдоподобно, и из серьезного, солидного редакторского кабинета конечно же не могло… даже телевизор…
Поганенький паучок страха дернул мысль, и она оборвалась. Виктория потянула вниз кривую ручку, но та выскользнула из вспотевших пальцев. Она наморщила нос, взялась покрепче, повернула и осторожно отворила дверь. Отчего-то ей казалось, что сейчас на нее кто-нибудь прыгнет. Но внутри никто не двигался, было тихо, и только что-то легонько беспорядочно постукивало по полу.
Первое, что бросилось Виктории в глаза, это голая стена на том месте, где обычно висело большое, оплетенное железными лианами зеркало, и это было так непривычно и так сильно изменило обстановку, что она не сразу заметила тело на полу возле стены. Кабинет выглядел странно ослепшим, зловещим. В воздухе сквозь сигаретный дым пробивался легкий, совершенно неуместный здесь туалетный запах аммиака, в пепельнице тлела сигарета с длинным столбиком пепла, словно иссохший палец, указывающий куда-то в глубь хрустальной раковины.
Взгляд кадровика скользнул вниз по стене, остановился на полу, и она с жалобным писком втянув в себя непомерно большую порцию воздуха, качнулась назад, больно ударившись о дверной косяк.
Крови было не так уж много, и хотя позже Виктория, рассказывая обо всем дочери, слушавшей ее с открытым ртом и отмерявшей в стаканчик валерьянку, утверждала, что весь кабинет был залит кровью, на самом деле крови было не так уж много. Крупные брызги блестели на сером покрытии пола темным драгоценным блеском, да подсыхало туманное ало-розовое пятно на зеркале, валявшемся у стены, и безупречно гладкую поверхность от края до края рассекала уродливая червивая трещина. Анастасия Андреевна лежала на боку рядом с зеркалом лицом вниз, вольготно разбросав руки, и пальцы дрожали, приподнимаясь, и легонько, едва слышно постукивали по полу, словно пытались вспомнить позабытую трудную мелодию. Высветленные волосы на макушке намокли от крови, и голова в этом месте была какой-то странной… не округлой. Из-под бедер, полузакрытых сбившейся, смявшейся юбкой, по полу расползалась светлая лужица.
«Настя», — попыталась было выговорить Виктория, но имя скомкалось, превратившись в жалкое «нааа». Она ухватилась за дверь, пытаясь удержаться на ногах, качнулась вперед, потом назад, судорожно сглатывая горьковатую слюну, которой отчего-то вдруг наполнился рот. В голове, где-то очень далеко мелькнула мысль: надо подойти, посмотреть. Потом появилась другая: лучше сказать остальным, кто еще есть в здании, чтобы вызвали «скорую», а самой лучше не соваться — может сделать только хуже. Конечно, только хуже.
Кадровик повернулась и выбежала из кабинета, совершенно забыв, что на столе стоит телефон. А на полу, у разбившегося от страшного удара головой зеркала, пальцы наигрывали забытый мотив все медленней и медленней, пока золотистые ногти, царапнув пол в последний раз, не улеглись покойно и равнодушно.
Яго:…Есть другие.
Они как бы хлопочут для господ,
А на поверку — для своей наживы.
Такие далеко не дураки,
И я горжусь, что я из их породы.
У Энди не было заранее составленной программы беззаконных и насильственных действий, но он рассчитывал, что, когда дойдет до дела, его аморальный инстинкт окажется на высоте положения
2001 год.
Если бы в глубоком детстве мне сказали: «Вита! Скоро ты будешь мечтать о том, чтобы говорить только правду!» — я бы от души посмеялась. Ну и, конечно, не поверила бы. Но в последнее время я иногда с удивлением понимаю, что правды мне не хватает. Иногда даже отчаянно не хватает. Лгать просто, но вот перестать лгать — отнюдь; ложь — как дрянной колючий куст, и чем активней ты стараешься отцепить от себя проклятые колючки, тем больше их впивается в тебя. И цветы… ох, как же красивы и душисты цветы этого куста и какие же вкусные он дает ягоды. Но все-таки, нет ничего хорошего в том, чтобы жить собственной жизнью от силы месяца два в год, а все остальное время быть придуманным человеком с придуманными мыслями и придуманными принципами. Правда, когда мой напарник Женька начинает иногда пространно рассуждать на эту же тему, я его старательно высмеиваю. В собственной голове эти мысли бывают просто тоскливы, но когда их озвучивает весельчак Женька — это жутковато — все равно, что рокенрольный ремикс реквиема.
Но прочь, злые девки, совесть и тоска — прочь! Не до вас — ей богу, не до вас! Потому что сейчас я сижу на своем рабочем месте и просматриваю макеты рекламы мебельного магазина «Тристан». Мне следовало бы сосредоточиться на словах, но вместо этого я сосредотачиваюсь на названии магазина, размышляя, какое отношение мог бы иметь прославленный рыцарь с аналогичным именем к кухонным шкафам и мягким уголкам. Смысл названия очень часто играет в рекламе важную роль, на его основе может строиться весь сценарий проекта. Но я не общалась с заказчиками, поэтому смысла названия не знаю.
Еще рано и во всем теле неприятная утренняя ломота. Можно сказать, за ресницы еще цепляются сны, а тело еще слишком живо хранит воспоминания о теплом одеяле и мягкой постели. Я люблю поспать и поэтому считаю, что работать в такую рань — просто варварство, но деловому миру наплевать на то, кто что любит, — законы времени в нем жесткие — кто спит — остается ни с чем, проспишь лишний час — потеряешь год наработок и так далее.
Не выдержав, я зеваю и все-таки откладываю макет в сторону, и из-за соседнего стола таким же по звучности, но гораздо более тоскливым зевком отвечает мне помощница главного бухгалтера. Прямо напротив моего стола — окно, и через приоткрытые жалюзи видно, как идет снег — большие пушистые хлопья. Моя прабабушка, когда еще была жива, говорила о таком снеге, что это падают перья с крыльев ангелов. В раннем детстве я в это верила, но теперь-то конечно, как и положено взрослому человеку, знаю, что ангелов не бывает. Вот демонов — сколько угодно. Но снежинки и вправду похожи на перья, которые падают к нам из другого мира. Они отчего-то завораживают, и снегопадом увлечена не только я — многие такие же рабочие лошадки задумчиво смотрят в слегка запотевшее окно, забыв, что в любую минуту может открыться дверь в кабинет зама генерального директора, который такое романтическое созерцание, мягко говоря, не поймет. В полном безветрии ссыпаются к нам из того мира холодные перья — видать, господь бог устроил ангелам хорошую взбучку.
— Красота-то какая! — вздыхает одна из молоденьких художниц. — Вот нет чтобы на Новый год такая погода была! Ох, сказка! Нет, работать сегодня преступление!
Она смотрит на результат своего преступления, и на ее лице появляется отвращение. Потом извлекает из сумочки пудреницу и помаду и начинает сердито красить губы. Тотчас же распахивается дверь зама — я подозреваю, что у него там скрытый глазок или камера для наблюдения. Зам, высокий и толстый, в марксовской бороде, неторопливо пересекает наш загон — большое прямоугольное помещение, забитое людьми, столами и компьютерами. В правой руке он держит пачку бумаг и кокетливо ими обмахивается.
— А-а, трудимся, Скворцова? — говорит он скучнейшим голосом, глядя художнице в затылок, и она слегка ссутуливается — взгляд у зама тяжелый, почти осязаемый. Ничего не ответив, она продолжает работать — и правильно делает. Возражать заму, оправдываться — вообще отвечать что угодно на его замечание равносильно смерти — у него либо начинается абсолютно женская истерика, либо он уйдет в зловещем молчании, а это еще хуже — жди какой-нибудь пакости, а потом тактично-сочувствующего заявления шефа, что рекламное агентство «Сарган» уж как-нибудь постарается в дальнейшем обойтись без твоих услуг.
— Настен, ты телефониста вызвала?
«Настен» или «Настя» — это я. В данный момент я. Правда, на самом деле меня зовут Вита, но замгендиру и вообще кому-либо в «Саргане» знать об этом совершенно не обязательно. Я реагирую на «Настену» и киваю, поправив очки и машинально кося из-под них на макет. Тут же одергиваю себя — нельзя так делать — человек с плохим зрением, каковым я сейчас являюсь, так бы не сделал. Хоть очки и не настоящие — простое стекло, но раздражают они меня до невозможности, как и обручальное кольцо — пальцы все время так и тянутся покрутить его, снять, выкинуть вон.
— Ладно. Черт знает что такое — второй раз за два месяца телефоны портятся! Разболтались совсем там у себя — тоже, небось, только и делают, что марафет наводят!
Молоденькую художницу внезапно одолевает кашель, а прочие искоса поглядывают на зама с многовековой ненавистью подчиненного к начальнику. Я же смотрю на него внимательно и с определенной долей угодливости, ожидая новых вопросов или просьб. Моя угодливость тщательно вымерена — она должна быть естественна, но при этом не вызывать отвращения или настороженности у коллег. Все хорошо в меру, и нет ничего сложнее, чем эту меру просчитать — и в настоящей-то жизни сложно, а уж попробуй-ка это просчитать в жизни искусственной! Потому-то, в очередной раз заканчивая работу, я и горжусь собой, потому что ошибок не совершила.
— Они сказали, когда придут?!
— Да вот-вот должны подойти, сейчас… — бормочу я и теперь кошусь на зама слегка пугливо, как и положено такому маленькому и забитому существу, как я. Когда начальники смотрят сурово, такие существа неизменно принимают виноватый вид и, возможно даже всерьез считают себя виноватыми. А мне сейчас выглядеть виноватой и вовсе ничего не стоит — это я сломала телефоны, и как бы растрепалась марксовская борода, узнай она об этом.
— А прэсса? — осведомляется зам с турецким акцентом.
— Почты еще не было.
Замгендир смотрит на меня снисходительно-насмешливо, с легким оттенком презрительной жалости. Его легко понять. Что он видит перед собой? Малохольную пресную забитую девчонку не старше двадцати, пепельные волосы стянуты на затылке в узел, одежда хорошая и дорогая, но сидит отвратительно. Девчонка работает отлично, но девчонка работает подолгу, и всегда готова остаться дополнительно, если попросят — значит, домой она не рвется, значит муж у нее придурок. Зам это видит и все это видят, и все так и относятся — насмешливо-снисходительно, снисходительно-равнодушно, равнодушно-сочувственно, сочувственно-отечески, отечески-доверительно. Именно то, что мне нужно. Но сегодня марксовская борода смотрит на меня в последний раз — это последний день моей работы здесь, и дальше «Сарган» уже поплывет без меня — до тех пор, пока наш заказчик не поймает его на купленную у нас наживку.
— Ага, так-так… — бормочет зам в пространство и скрывается в своем кабинете, предусмотрительно оставив дверь полуоткрытой, и я, копаясь в макетах и поглядывая на часы, рассеянно слушаю, как он шелестит бумагами, приглушенно что-то рассказывает самому себе об «идиотах, которые вечно не дают толком работать» и грохочет трубкой мертвого телефона. Я слушаю, слушаю и уже начинаю слегка нервничать, и когда кто-то легко трогает меня за плечо, то резко вздрагиваю, и мои пальцы, свободно лежащие поверх клавиш, вжимаются в клавиатуру, и по экрану монитора ползет удивленно-испуганное «должжжжжжжжжж».
— Ох, напугала, да? — спрашивает с легкой усмешкой одна из сотрудниц, стоящая рядом с моим столом. — Ну прости. Ты случайно не видела…
Но тут выходящая в коридор дверь открывается, впуская в наш сонный загон некое весьма привлекательное существо мужского пола, и сотрудница забывает обо мне, да и весь «Сарган», чей коллектив состоит преимущественно из женщин, встряхивает плавниками и настораживается. На голове и плечах вошедшего тает снег, глаза смотрят весело и внимательно, и он добродушно улыбается всем нам молодой беззаботной улыбкой и стряхивает с себя съеживающиеся снежные перья на недавно выскобленный уборщицей паркет.
— «Сарган», да, девчонки? Это у вас телефончики келдыкнулись? — спрашивает он, и «девчонки», большинству из которых уже давно и далеко за тридцать, кивают и хихикают, и кто-то уже начинает отпускать легкие шуточки, и молодой телефонист, стащив вязаную шапочку, тоже начинает болтать всякие глупости, тщательно и беззастенчиво оглядывая наиболее симпатичных. На меня он не смотрит, что, конечно же, не удивительно — какое дело такому симпатяге до маленькой очкастой замухрышки, зарывшейся в свои бумаги. И пока телефонист павлинит перед «девчонками», я вытягиваю из-под кучки бумаг на столе заранее спрятанный под нее носовой платочек. Внутри него — кусочек бритвы, и я осторожно выдвигаю его наружу, в который раз машинально удивляясь тому, до чего же гладко все складывается. Вот выскакивает позабытая марксовская борода и начинает одновременно гонять сотрудников и скандалить с телефонистом из-за задержки. Телефонист, не теряя веселого настроения и продолжая рассыпать вокруг двусмысленные взгляды и улыбочки, бодро огрызается: