В Ялте повеяло теплом. Каждый день мы совершали экскурсии то на линейках, то пешком. Розовые облака цветущего миндаля на яркой синеве неба показались нам волшебной сказкой. Но погода все еще не установилась. Во время нашей поездки на Ай-Петри вдруг повалили густые хлопья снега. Но никогда я не видела, чтобы Цветаева зябла и куталась, как остальные. Она предпочитала ездить рядом с возницей, и я помню ее фигуру на козлах с развевающимися волосами, легко одетую, с бусами вокруг шеи. Она часто покупала ожерелья из всевозможных ракушек, разноцветных камушков. Бывало, перебирает их пальцами, прислушивается к их шелесту, скажет с улыбкой: «Люблю эти гадюльки», — потом нацепит на себя. И они к ней шли.
На обратном пути домой все были веселы и от новых впечатлений, и от предстоящей встречи с родными. Затеяли игру во мнения. О Цветаевой мне запомнилось только одно — мнение нашего преподавателя по естествознанию А. Н. Брюхоненко: «Душа поэта». Сказано это было со снисходительной усмешкой, так как сам он был совсем другой ориентации. Когда собирали мнения о Радугиной, Цветаева старательно искала в уме, что сказать о ней, и обратилась ко мне за советом. Я назвала какую-то смешную черточку в ее характере. «Нет, нет, — сказала Цветаева, — я хочу сказать что-нибудь хорошее». Мне и запомнилось, на чем она остановилась. Мнение Цветаевой обо мне было: «Нуждается в ласке». Именно так понимала она мою дружбу с Радугиной.
Помню еще, как Цветаевой захотелось выкинуть какую-нибудь забавную шутку. «У кого есть старший брат?» — спросила она. «У меня», — сказала я. «Как его зовут?» — «Борис». — «Сейчас я напишу ему открытку с дороги». И она тут же, поглядывая временами в окно, написала моему брату письмо в духе наивной, восторженной гимназистки. «Милый Боря!» — начала она, а дальше было что-то о необъятном просторе, о селах и деревушках, живописно раскинувшихся среди полей и нив, о маленьких беленьких домиках, утопавших в кудрявой зелени.
А то один раз я подбежала в вагоне к своей скамейке и вижу: на моем месте, свернувшись калачиком, спит маленькая девочка из 5-го класса. Сидевшая рядом Цветаева остановила меня: «Не будите ее, смотрите, как хорошо она спит». В ее голосе и глазах было много ласки.
Ехали мы двое суток. Цветаева уже отошла от Джамгаровой и ее одноклассниц и снова была с нами. Вечерами она любила стоять в тамбуре в вагоне. Однажды мы с Радугиной последовали за ней. Проносились полосы света, мелькали причудливые тени, грохотало и лязгало железо. В полумраке дрожало бледное пятно ее лица. Вот она меняет его выражение, поднимает руки, шевелит пальцами, что-то говорит, стращая нас. Нам и жутко и весело.
Она могла, если захочет, как магнит притягивать к себе людей и, думается, легко могла и оттолкнуть.
По окончании семи классов мы с Радугиной проучились в гимназии еще один год, в восьмом (педагогическом) классе. Цветаева в нем не осталась, и я больше ее никогда не встречала. Но, будучи гимназистками 8-го класса, мы держали в руках ее первый сборник стихов, и нам вспоминались ее вскользь брошенные слова: «Вскоре я вас всех удивлю». Я читала и перечитывала стихи из «Вечернего альбома» и вышедшего вслед за ним «Волшебного фонаря». Мне нравились поэтические образы ее юной фантазии, и хотелось лучше понять «душу поэта».
Перед моими глазами проносились целой вереницей — и ожившие саксонские фигурки, и рано угасший орленок, и девочка-смерть с дрожащим медальоном на тоненькой шейке, и маленький принц, кормящий лебедей, вставали картины из ее детства.
И понятен был ее возглас:
Мне открылось, что еще тогда, на школьной скамье, у Марины Цветаевой
Марина Цветаева выросла, талант ее развернулся и вширь и вглубь, былая напевность сменилась переменчивым взволнованным ритмом, но строки, написанные еще не окрепшей рукой («О если б Вы знали, как слабы у розовой юности руки!»), когда юность печалилась своей отдаленностью от настоящей жизни («Можно тени любить, но живут ли тенями восемнадцати лет на земле?!»), навсегда сохранят для меня свое неповторимое очарование.
1960-е годы
Моя встреча с Мариной Цветаевой впервые состоялась в 1915 году, когда я, еще учась в таганрогской гимназии, приехала в гости к моей сестре, поэтессе Софии Парнок. Мы снимали две комнаты в Хлебном переулке, и Марина Цветаева, дружившая с моей сестрой, очень часто приходила к нам, так как жила очень близко, в Борисоглебском переулке. У нее был бунтарский, ни на кого не похожий характер. Предполагая, что кому-нибудь из прохожих покажется смешной ее шуба «под тигра», сшитая из рыжего одеяла с коричневыми пятнами, она, не дожидаясь насмешек встречных, первая начинала говорить им дерзости и оскорблять их. Она была необузданна в своих поступках и мыслях и мне казалось (как это впоследствии обнаружилось) человеком, ни на кого не похожим. Она была стройна, как юноша, круглолица, светловолоса. Противоположно ее нежному юному виду, руки ее были грубы, как руки чернорабочего, хотя и были унизаны огромным количеством цыганских серебряных перстней и браслетов.
Хотя в то время она уже была замужем за Сергеем Эфроном, она нисколько не заботилась ни о муже, ни о дочке Але. Всякий быт был ей отвратителен. Она жила наперерез и наперекор всем и всему.
Помню, что однажды она сказала мне, что ежедневно садится за письменный стол и пишет одно или два стихотворения. Эта ежедневная упорная работа над словом сделала ее впоследствии лучшей русской поэтессой. Те новаторские рифмы и ритмы, над которыми она работала еще в 1915 году, заимствованы теперь молодыми поэтами — талантливыми эпигонами.
Повторяю, что она была необузданна во всех своих действиях и поступках. У нее был кратковременный «роман» и с Осипом Мандельштамом, и с Тихоном Чурилиным. Каждому из них она посвящала стихи. Так, например, стихотворение «Откуда такая нежность?» посвящено высокомерному Осипу Мандельштаму, которого кто-то остроумно назвал «мраморной мухой».
Она легко влюблялась и наделяла любимых свойствами, которыми они не обладали, и так же легко и просто оставляла любимых, одаривая их браслетами, кольцами, расшитыми золотом подушками и т. д.
Могли ли она предполагать, что ее «легкомыслие» кончится так трагично.
Таким образом она хотя бы перед смертью нашла должное признание. Марина часто выступала в литературных модных салонах. Одновременно с Есениным, Клюевым и моей сестрой. Затем Марина выступала в каком-то литературном объединении на Большей Дмитровке. Она вместе с сестрой Асей выступали и читали Маринины стихи, так сказать, «дуэтом». Голоса их были очень похожи, и это чтение выглядело каким-то интересным эстрадным номером. Причем все мысли и ощущения, и характер, ни на кого не похожий, принадлежал Марине, а Ася была лишь ее отголоском, как бы эхом Марины, несмотря на том, что сама была талантливым прозаиком и написала несколько книг, главным образом о себе самой. Книга «Королевские размышления» и другие известны любителям литературы, а сейчас, в 1965 году, в журнале «Новый мир» вышли ее воспоминания, где дана старая Москва, ее отец профессор И. Цветаев, ее мать, но отсутствует сама Марина. Возможно, что, если бы эти воспоминания были напечатаны не в сокращенном виде, у меня сложилось бы о них другое мнение.
Думаю, что дети теперь скоро вернутся. В Москве, в их флигеле, окончательно расположилась вся семья Эфронов. Сестрицы, братец, его жена (совершенно ломовой извощик — эта поэтесса «Марина Цветаева»), ребенок, нянька, кошка. Они заполонили весь дом, весь двор, загоняли прислугу. Мы очутились точно в плену у башибузуков. При этом никто из них не только не счел нужным спросить — могут ли они занять флигель, а даже не кланялись с Онисимом Борисовичем. Он, бедный, перестал ходить в сад! Когда дворник просил их дать паспорта, ему отвечали: не стоит, мы скоро уедем. А между тем в Москве введена чрезвычайная охрана! Флигель превратился в хлев. Я решила действовать энергично. Послала Макара, и он объявил, что «покорнейше» просит освободить флигель скорее, т. к. он нам необходим. Цыганский табор снялся. Но «дебелая Лиля» пожелала меня проучить: велела нашему канцелярскому мальчику передать мне конверт — без адреса — в котором лежала записка — без обращения — гласящая: С. Я. Эфрон не болен заразной болезнью. Подпись: д-р — фамилия неразборчива.
Помню зимой 1912 года праздничный веер у нас на «Курсах драмы» Софьи Васильевны Халютиной (ныне покойной актрисы Московского Художественного театра).
Я вбегаю в нашу разведку, чтобы сбросить с себя шубу и лететь как на крыльях наверх, по нашей мраморной лестнице. Скорее наверх! Там музыка, говор, радость! смех! Спешу к зеркалу поправить прическу. Увы! Зеркало занято! Я вижу в нем лицо незнакомой девушки в капоре. Она развязывает у подбородка ленты, рот ее крепко сжат, нежно-розовое лицо строго. Ленты развязаны, капор снят, и я вижу пышную шапку золотых ее тонких волос. Я стою за ее спиной. С ней молодой человек. Кто он? брат? муж? Он не спускает глаз со своей дамы. Я отхожу в сторону, за вешалку, он не видит меня. Я спокойно наблюдаю за ним. Молодой, высокий, чуть сутулится, худой, большой. Голова красивой, благородной формы, — густые, прямые черные волосы гладко причесаны на косой пробор. В больших серо-синих печальных глазах вдруг вспыхивает тонкий мальчишеский озорной юмор. Он помогает ей снять шубу. Я решаю быстро пройти мимо них и тут же изумленная замираю на месте. Какое на ней платье! Я испытываю настоящий восторг! Опять делаю вид, что поправляю свою прическу, а сама не могу отвести глаз. Необыкновенное! восхитительное платье принцессы! Шелковое, коричнево-золотое. Широкая, пышная юбка до полу, а наверху густые сборки крепко обняли ее тонкую талию, старинный корсаж, у чуть открытой шеи — камея. Это волшебная девушка из XVIII столетия. Я чувствую себя жалкой, безобразно одетой, в узкой, короткой юбке с разрезом внизу, как у всех! Я вбегаю наверх:
— Нина! Нина! В раздевалке у нас такая интересная пара!
— Знаем! Мы уже видели их, — отвечают обе, — это брат нашей Веры Эфрон, с женой. Она поэтесса, Марина Цветаева. Неужели ты не слышала о ней?
— Нет! Никогда! И никогда не видела такого очарования!
— Пожалуйте в зал, господа! Прошу занять места! — громко приглашаются всех нас всегдашний распорядитель, ученик 3-го курса Никола Шелонский.
Небольшой зал наш шумел и заполнялся, оставляя узкий проход к сцене. Шум вдруг скатился куда-то вниз и погас: Никола почтительно провожает чудесную пару к первому ряду.
Как велико было изумление всех наших учеников и учениц! Надменно прошуршало старинным шелком пышное золотое платье, легкими струями колыхались густые сборы, стянутые на тонкой талии.
Я не спускаю глаз с Марины Цветаевой. Под золотой шапкой волос я вижу овал ее лица, вверху широкий, книзу сужавшийся, вижу тонкий нос с чуть заметной горбинкой и зеленоватые глаза ее, глаза волшебницы. Таня шепчем мне в левое ухо:
— Такое носит, наверно, во всей Москве только она одна.
— Точно такие платья, — шепчет Нина Окунева мне в правое ухо, — я видела в сундуке у моей мачехи, это были платья ее двух бабушек.
— Какая очаровательная смелость — пройти в таком платье в общество! — шепчу я Нине.
— По-моему, это явное презрение к моде, — отвечает Нина, — это отвращение к нашему обезьянству. Мы все как одна в узких юбках с разрезом, — смеется Нина, — и потому, что вся Москва в таких! Разве мы осмелимся надеть такое, которое носили двести лет тому назад? А она вот — наперекор всем! — взяла и надела.
— Это потому, что она поэтесса, — шепчет Таня.
— Таня права, — говорю я, — мы связаны режиссером, директором, партнером, мы не свободные, а поэт всегда свободен.
— А может быть, она из презренья к нам? — шепчет опять Нина. — К будущим актеркам? а? Как ты думаешь?
Начался опять шум, все стали просить начать вечер стихами Марины Ивановны. Лицо Марины тонко порозовело. Она как-то особенно подняла голову и словно окаменела.
«О-о-о! — сразу взволновалась я тут. — Как я сочувствую тебе, милая! Я знаю! Это не гордость! Это чрезвычайная, мучительная застенчивость, с которой ты сейчас борешься! О! Как я понимаю тебя! Тебе достался такой чудесный дар!» — так хотелось мне сказать ей.
— Тише, господа! — робко крикнул кто-то. — Начинаем!
Марина быстро пошла к сцене. Приподняв спереди длинное платье, она легко, как горная козочка, взошла на сцену.
Нас сразу поразила ее манера читать стихи, совсем незнакомая, непохожая на то, как нас учили. Обаятельная, интимная, музыкальная, ритмическая ее манера читать пленила нас.
В перерыве начались горячие споры, одни были в восторге, другие доказывали, что так читать можно только дома, наедине. Софья Васильевна сияла. Она любила стихи. Прожившая совсем нелегкую жизнь, она осталась радостной, как в 15 лет.
— Чудно! чудно! — повторяла она. — Какие стихи! Дал же Бог такой талант! Она совсем еще молодая, вот увидите, она вырастет в большого поэта! Я уверена в этом!
После 15-минутного шумного перерыва Марина Цветаева опять читала нам свои чудесные стихи. По лицам я угадывала, что и другие переживают то же что и я. Бурными аплодисментами мы провожали нашу ровесницу Марину Цветаеву в раздевалку, где не прекращались вопросы, пока она одевалась.