Данте - Мережковский Дмитрий Сергеевич 13 стр.


Может быть, Данте чувствовал, в такие минуты, свою бесконечно растущую в муках силу.

Что дает ему эту силу, он и сам еще не знает; но чувствует, что победит ею все.

Когда вспоминает он о другом нищем изгнаннике, то думает и о себе:

Купит грядущую славу только настоящим позором — это он узнает из беседы в Раю с великим прапрадедом своим, Качьягвидо:

Песнь о Трех Дамах, сложенная, вероятно, в первые годы изгнания, лучше всего выражает то, что Данте чувствовал в такие минуты. Жесткую, сухую, геральдическую живопись родословных щитов напоминает эта аллегория. Трудно живому чувству пробиться сквозь нее, но чем труднее, тем живее и трогательнее это чувство, когда оно наконец пробивается.

К богу Любви, живущему в сердце поэта, приходят Три Дамы (и здесь, как везде, всегда, число для Данте святейшее — Три): Умеренность, Щедрость, Праведность. Temperanza, Largezza, Drittura. Может быть, первая — Святая Бедность, Прекрасная Дама, св. Франциску известная; вторая — святая Собственность, ему неизвестная; а третья — неизвестнейшая и прекраснейшая, соединяющая красоту первой и второй в высшей гармонии, — будущая Праведность. «Ждем, по обетованию Его, нового неба и новой земли, где обитает Правда» (II Петр. 3, 13). Или, говоря на языке «Калабрийского аббата Иоахима, одаренного духом пророческим»: святая Щедрость — в Отце, святая Бедность — в Сыне, а третья — Безымянная, людям еще неизвестная, святость — в Духе. Если так, то и это видение Данте относится все к тому же вечному для него вопросу о том, что Евангелие называет так глубоко «Умножением — Разделением хлебов», а мы так плоско — «социальной революцией», «проблемой социального неравенства».

Два сокровища находит нищий Данте в изгнании; первое — итальянский «народный язык», vulgare eloquium. В Церкви и в государстве все говорили тогда на чужом и мертвом латинском языке, а родной и живой, итальянский, — презирали, как «низкий» и «варварский», Данте первый понял, что будущее — за народным языком и усыновил этого пасынка, обогатил нищего, венчал раба на царство. Если тело народной души — язык, то можно сказать, что Данте дал тело душе итальянского народа, как бы снова создал его, родил; и знал величие того, что делает: «больше всех царей и сильных мира сего будет тот, кто овладеет… царственным народным языком».

Второе сокровище нищего Данте — «Божественная комедия». Начал он писать ее, вероятно, еще во Флоренции, между 1300-м и 1302 годом, но потом, в изгнании, вынужден был оставить начатый труд. Через пять лет, в 1307 году, по свидетельству Боккачио, флорентийские друзья Данте прислали ему рукопись первых семи песен «Ада», найденную ими случайно в сундуке с домашней рухлядью. «Я думал, что рукопись моя погибла вместе с остальным разграбленным моим имуществом, — сказал будто бы Данте. Но так как Богу было угодно, чтобы она уцелела и вернулась ко мне, я сделаю все, что могу, чтобы продолжить и кончить мой труд».

С этого дня «Святая Поэма», sacra poema, сделалась верной спутницей его на всех путях изгнания.

В явно подложном «письме брата Илария» о встрече с Данте в горной обители Санта-Кроче дэль Корво есть одно подлинное свидетельство: рукопись «Комедии» всегда была при нем, в его дорожной суме. Всякий лихой человек (а таких было тогда, на больших дорогах, множество) мог его убить и ограбить безнаказанно, по приговору Флорентийской Коммуны; а сделав это, мог, в досаде, что ничем не удалось поживиться от нищего, — развеять по ветру или втоптать в грязь найденные листки «Комедии». Думая об этом, Данте испытывал, вероятно, то же, что тогда, когда слуги оскорбленного вельможи «ослиной породы» били его, на улице, палками. Но, может быть, он чувствовал, что такой позор человеческий нужен ему, чтобы поэма его, «Комедия» (он сам дал ей это имя) могла сделаться «Божественной», как назовут ее люди.

Муки изгнания и нищеты были нужны ему, чтобы узнать не только грешную слабость свою, в настоящем, но и святую силу, в будущем; или хотя бы сделать первый шаг к этой новой святости, неведомой св. Франциску Ассизскому и никому из святых.

Когда говорил Данте бог Любви:

и когда благословлял он изгнание свое, — он знал, что «ему позавидуют некогда лучшие люди в мире».

скажет великий о величайшем, Микель Анжело — о Данте.

скажет Виргинии, на вершине «святой горы Очищения»: Данте будет увенчан короною, выше всех царей, и митрою — выше всех пап — это он знал наверное. Вот каким сокровищем владел он, в нищете, и какою славою — в позоре.

Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть царство небесное. (Мт. 5, 10).

Всех изгнанных за правду, бездомных и нищих скитальцев, всех презренных людьми и отверженных, всех настоящего Града не имеющих и грядущего Града ищущих вечный покровитель — Данте-Изгнанник.

В 1308 году избран был в императоры Священной Римской Империи, под именем Генриха VII, маленький германский владетельный граф, Генрих Люксембургский. В следующем году послы его, прибыв в Авиньон, ко двору папы Климента V, возвестили ему, что государь их желает принять корону Кесаря из рук Его Святейшества, в Риме. Папа согласился на это и объявил нового императора в торжественной энциклике Exultat in gloria избранником Божиим, посланным для того, чтобы установить мир всего мира.

«Генрих был человек великого сердца… мудрый, благочестивый… и праведный; был доблестный воин», — вспоминает летописец, Дж. Виллани, — «Богу Всемогущему угодно было пришествие Генриха в Италию для того, чтобы совершилась в ней казнь всех тиранов… и чтобы самовластие их было навсегда уничтожено», — вспоминает и другой летописец, Дино Кампаньи. Вот почему, по свидетельству Виллани, «не только западные, но и восточные христиане, и даже неверные следили за походом Генриха с таким вниманием, что можно сказать: не было в те дни события, равного этому».

Мир, затаив дыхание, ждал от нового императора, «посланника Божия», торжества человеческой совести там, где она всегда бывает поругана больше всего — в делах государственных. «Скажет праведник: есть Бог, судящий на земле» (Пс. 57, 12), — на это надеялись от Генриха все лучшие люди; но, может быть, никто не надеялся так, как Данте.

На этот вопрос его как будто отвечал ему мститель Божий, император Генрих: «Сейчас увидишь».

Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыко… ибо видели очи мои спасение Твое (Лк. 2, 29–30), —

мог бы сказать Данте, вместе с другом своим, поэтом Чино да Пистойя.

В эти дни Данте испытывал, может быть, чувство, подобное тому, какое испытает, выйдя из Ада, «чтоб вновь увидеть звезды».

В 1311 году, в самом начале похода, пишет он такое же торжественное послание «ко всем государям земли», как двадцать лет назад, по смерти Беатриче. Но то было вестью великой скорби, а это — великой радости.

«Всем государям Италии… Данте Алагерий, флорентийский невинный изгнанник… Ныне солнце восходит над миром… Ныне все алчущие и жаждущие правды насытятся… Радуйся же, Италия несчастная… ибо жених твой грядет… Генрих, Божественный Август и Кесарь… Слезы твои осуши… близок твой избавитель».

Может быть казалось Данте, что в эти дни готово исполниться услышанное им в видении пророчество бога Любви тем трем Прекрасным Дамам, таким же, как он, нищим и презренным людьми, вечным изгнанницам:

Слишком настрадавшиеся люди легко обманываются ложными надеждами: так обманулся и Данте надеждой на Генриха; принял мечту за действительность, облака — за горы, марево воды — за настоящую воду.

Генрих и Данте близки друг другу хотя и очень глубокою, но не последнею близостью. Та же у обоих «прямота», drittura, по слову Данте, — как бы одна, идущая от души человеческой к миру и к Богу, геометрически прямая линия правды, противоположная всем кривым линиям лжи. Оба — «люди доброй воли», — те, о ком Ангелы пели над колыбелью Спасителя:

Оба — высокие жертвы человеческой низости. Главная же близость их, может быть, в том, что оба — люди не своего времени. Но здесь начинается и то, что их разделяет: Данте — человек далекого будущего, а Генрих — близкого прошлого; тот родился на тридцать-сорок веков раньше, а этот — на три-четрые века позже, чем следует. Римская Священная Империя Генриха отделена от Монархии Данте тем же, чем прошлое отделено от будущего, и непохороненный покойник — от нерожденного младенца.

Генрих, «человек великого сердца», почти святой, отдает жизнь свою за обреченное дело, потому что, после Фридриха II Барбароссы, самая идея Священной Римской Империи почти погасла в умах. В 1264 году, за год до рождения Данте, когда «белокурый красавец» Манфред Гогенштауфен пал в бою под Беневентом, сражаясь с королем Карлом Анжуйским, — Священная Римская Империя кончилась. Мир шел, может быть, роковым для него и пагубным, но исторически неизбежным, путем, от всемирного бытия к народному, или, как мы говорим, «национальному», — от насильственного единства к свободному множеству и разделению народов.

Если Генрих — еще не Дон Кихот, то уже один из последних рыцарей и первых романтиков. Вечный спутник их, демон отвлеченности, искажает все его дела, или поражает их бесплодием. С лучшими намерениями делает он зло: желая восстановить порядок в занятых им областях Италии, только увеличивает хаос; сеет мир и пожинает войну.

Осенью 1310 года, спустившись с Альп в Ломбардию, с маленьким пятитысячным войском, новый император, в победоносном шествии, идет из города в город, «всюду устанавливая мир, как Ангел Божий», — вспоминает Дино Кампаньи. — В день Богоявления, 6 января 1311 года, Генрих венчается в Милане железной короной ломбардских королей.

Данте видел Генриха, вероятно, в январе 1311 года, в Милане, вскоре после венчания. Царственного не было ничего в наружности этого сорокалетнего человека, небольшого роста, с голым черепом, с тихим, простым и печальным лицом. Легкая косина одного глаза придавала ему иногда, как это часто бывает при косине, выражение беспокойное и тягостное, почти зловещее; точно искажавший все дела его, насмешливый «демон отвлеченности» исказил и лицо его: «прямое сердце — косое око».

Данте, по обычаю всех допущенных пред лицом императора, стоя на коленях и низко опустив лицо к ступеням трона, обнял и поцеловал ноги «Святейшего Августа». Дважды целовал он ноги человеку: в первый раз тому, кого больше всех ненавидел, — папе Бонифацию VIII; во второй — тому, кого, после Беатриче, больше всех любил, — императору Генриху; двум носителям высших властей, небесной и земной.

Кажется, в письме Данте к императору, писанном в том же году, месяца через два, есть намек на то, что он чувствовал при этом целовании: «Видел я и слышал тебя, Всемилостивейший… и обнимал ноги твои и уста мои исполнили свой долг. И возрадовался дух мой, и сказал я себе: „Вот Агнец Божий, взявший на себя грех мира“».

Лестью и кощунством могли бы казаться эти слова в устах всякого человека, кроме Данте, потому что никто не способен был меньше, чем он, к лести и кощунству. Что же они значат? Кажется, он хочет и не может выразить в них то, что тогда почувствовал в Генрихе, увидев, как бы в мгновенном прозрении, всю его грядущую судьбу — не золотым венцом венчаться в победе, а терновым — в страдании; быть обреченной на заклание жертвой — одним из многих агнцев Божиих, идущих за Единственным. И это увидев, он полюбил его еще больше, потому что в его судьбе узнал свою.

Данте узнал Генриха, но тот не узнал его, самого близкого и нужного ему человека, единственного в мире, который понял его и полюбил.

Слишком чист был сердцем Генрих для такого нечистого дела, как политика. В самом начале похода делает он роковую ошибку. Множество изгнанников, большей частью Гибеллинов, приверженцев императорской власти, изгнанных ее врагами. Гвельфами, и собравшихся из всех городов Верхней Италии, ищет в нем опоры и защиты, но не находит: он объявляет торжественно, что не хочет знать ни Гибеллинов, ни Гвельфов, потому что пришел в Италию не для вражды, а для мира. Но этого не поняли ни те, ни другие. Вместо того чтоб их примирить, он только ожесточил их друг против друга и восстановил против себя; Гвельфы считают его Гибеллином, а Гибеллины — Гвельфом. Стоя между двух огней, он топчет их оба, но не гасит; старую болезнь итальянских междуусобий загоняет внутрь, но не лечит; делается пастухом волчьего стада, не предвидя, что волки съедят пастуха.

После первой ошибки делает вторую, большую: насильственно возвращает Гибеллинов-изгнанников в те города, откуда они были изгнаны. Но, только что вернувшись на родину и чувствуя себя победителями, мстят они врагам своим, Гвельфам, так же беспощадно изгоняя их, как сами были ими некогда изгнаны. И тотчас же по всей Верхней Италии вспыхивают бунты против императора. Две сильнейших крепости, Кремона и Брешия, запирают перед ним ворота. В медленных осадах проходят месяцы, и Генрих, в этой истощающей и бесславной Ломбардской войне, увязает, как в болоте. А между тем злейший и опаснейший враг его, Флоренция, вооружается, приобретает союзников и подкупами, не жалея денег, разжигает все новые бунты.

В эти дни Данте прибыл в Тоскану, к источникам Арно, может быть, для того, чтобы ближе быть к Флоренции, куда надеялся, со дня на день, вернуться. Видя опасность, грозящую Генриху, он остерегает его письмом. Смысл этого темнейшего, писанного на плохом латинском языке и школьною ученостью загроможденного послания таков: «Что ты медлишь в Ломбардии? Или не знаешь, что корень зла не там, а здесь, в Тоскане? Имя его — Флоренция. Вот ехидна, пожирающая внутренности матери своей, Италии. Только раздавив ее, победишь, — спасешь себя и нас».

Это послание написано 16 апреля 1311 года, а за две недели до него, 31 марта, — другое: «Данте Алагерий, флорентиец, изгнанный невинно, — флорентийцам негоднейшим, живущим на родине… Как же вы, преступая все законы Божеские и человеческие, не страшитесь вечной погибели?.. Или вы еще надеетесь на жалкие стены ваши и рвы?.. Но к чему они послужат вам… когда налетит на вас ужасный… все моря и земли облетающий, Орел?.. Город ваш будет опустошен мечом и огнем… ваши невинные дети искупят грех отцов своих… И если не обманывает меня подтверждаемое многими знаками предвидение, то, после того как большинство из вас падет от меча… немногие, оставшиеся в живых, изгнанники… увидят отечество свое, преданное в руки чужеземцев».

«Рога нашего ни перед кем не опустим», — этими гордыми словами могла бы ответить Флоренция самому гордому из сынов своих, Данте, так же, как отвечала всем своим тогдашним врагам. Главную силу в поединке с Генрихом дает ей то, что против старого, уже никому не нужного и никого не чарующего знамени всемирности подымает она нужное и всех чарующее знамя отечества. «Помните, братья, что Германец (Генрих) хочет нас погубить, — пишут флорентийцы в воззвании к своим ломбардским союзникам, восставшим на императора. — Помните, какое чуждое нам по языку и крови, ненавистное племя ведет он с собой на Италию, и каково нам будет жить под игом этих варваров! Укрепите же сердца ваши и руки на защиту самого дорогого, что есть у нас в мире, — свободы!»

Вот в чем сила Флоренции — в восстании против чужеземного ига за свободу отечества. Люди слышат: «Римская Священная Империя», — и сердца их остаются холодными; слышат: «Отечество», — и сердца их горят. «Долой чужеземцев! Fuori lo straniero!» — этот клич, которому суждено было сделаться голосом веков и народов — началом всемирной войны, — впервые прозвучал тогда, в Милане. Понял ли Данте страшный смысл его и если понял, то повторил ли бы его, даже ради спасения отечества?

Назад Дальше