Данте - Мережковский Дмитрий Сергеевич 7 стр.


«Доблестно сражаясь в первых рядах конницы… Данте подвергался величайшей опасности», — вспоминает Бруни, и сам Данте, в драгоценном отрывке письма, уцелевшем в жизнеописании Бруни: «…в этой битве я участвовал и, хотя не был уже новичком на войне, испытал сперва большой страх, а потом, от различных приключений в бою, величайшую радость».

Очень важным делом кажется Бруни участие Данте в Кампальдинском сражении, а любовь его к Беатриче — «пустяками», leggerezze. Ho самому Данте, может быть, наоборот: «пустяками» кажется его военная доблесть, а важным делом — любовь.

Судя по тому, как он вспоминает в «Новой жизни», первый поход, вероятно, на тех же аретинцев, в 1285 году, он не испытал, и в этом втором походе ничего, кроме «большого страха», скуки и отвращения. «В обществе спутников моих я очень тосковал, что удаляюсь от моего Блаженства» (Беатриче). Он ехал на коне, грустный и задумчивый, потому что против воли. Вдруг увидел на дороге бога Любви, «в легкой одежде, как бы рубище паломника», подобного нищему: «как будто потерял он всю свою власть… и шел, грустно вздыхая, низко опустив голову, чтобы люди не видели его лица». Что это — аллегория, видение, «галлюцинация», по-нашему, или нечто большее? Как бы то ни было, для самого Данте этот призрачный спутник действительнее всех других его спутников — рыцарей, закованных в железо; а может быть, действительнее даже, чем он сам для себя. Этот таинственный призрак сопутствовал ему, вероятно, и во втором походе так же, как в первом; всю жизнь будет он с ним неразлучен.

Дважды вспомнит Данте о Кампальдинском бое, в «Комедии»; в первый раз, — только для того, чтобы сравнить звук военной трубы, зовущей людей умирать за отечество, с тем непристойнейшим звуком в Аду, которым один из самых зловонных бесов, Барбариччия, сопровождает каждый шаг своего шутовского военного шествия; а во второй раз — только для того, чтобы вспомнить, как один, почти никому не известный воин, Буонконте да Монтефельтро, погибший жалкою смертью в неприятельском войске, спас душу свою в борьбе с дьяволом, последним вздохом к Деве Марии. Вечные судьбы души человеческой дороже для Данте, чем так называемое «спасение отечества». В свой жестокий, железный, воинственный век он — один из самых мирных людей: не только ненавидит, но и презирает войну. И в этом, как во многом другом, к будущему ближе он, чем к прошлому и настоящему.

Может быть, после той тяжелой, едва не смертельной, болезни Данте, Биче, в одну из мимолетных уличных встреч, и прошла мимо него, без приветствия, как проходила во все эти два последних года («жестокость» это или что-то совсем другое, — мучить так человека, почти смертельно больного от любви к ней?). Но по тому, как она вдруг покраснела и побледнела от радости, увидав, что он жив и здоров, он понял, что она простила его и снова позволяет любить себя; и обрадовался этому так, как будто и она его любит; может быть, подумал, в первый раз: «А что, если любит?» Но все равно, любит или не любит, — Она есть в мире, и даже если умрет, и не будет ее, — все-таки была: уже в этом одном блаженство для него бесконечное.

вспоминает Данте, может быть, об этих блаженных днях.

В первый и последний, единственный раз на земле называет он Беатриче ее земным, простым, уменьшительным именем «Биче» (так назовет ее снова, только в раю), — может быть, потому, что вдруг чувствует ее земную, простую близость, в простой, земной любви.

… «Сердце мое было, в эти дни, так радостно, что казалось мне не моим: столь ново было для меня это чувство».

В эти дни, вероятно, и прозвучала одна из самых райских песен земли — о трех певцах любви и трех возлюбленных: Данте и монне Биче, Гвидо Кавальканти и монне Ванне, Лапо Джианни и монне Ладжии. Но и в этой песне Данте не смеет назвать Беатриче по имени, — слишком оно для него свято и страшно; он называет ее «Числом Тридцатым», потому что «всех чудес начало — Три в Одном».

Вдруг, в этой блаженной вечности, точно громовой удар из безоблачного неба, — смерть. Монна Биче умерла внезапно, — кажется, в ночь с 8-го на 9 июня 1290 года.

Данте еще писал ту песнь о блаженстве любви:

«Я еще писал эту канцону и не кончил ее, когда призвал к Себе Господь Благороднейшую, дабы прославить ее, под знамением благословенной Девы Марии, чье имя больше всех других имен почитала она… И, хотя, может быть, следовало бы мне сказать, как она покинула нас, — я не хочу о том говорить… потому что нет у меня слов для того… и еще потому, что, говоря, я должен был бы хвалить себя, converebbe essere me laudatore di me medesimo».

Кажется, здесь один из двух ключей ко всему. Если Беатриче, умирая, произнесла, с последним вздохом, имя Данте и если, узнав об этом, он понял, что она его любила и умерла от любви к нему, то все понятно: ключ отпер дверь.

Как она любила и страдала в мрачных, точно тюремных, стенах великолепного дворца-крепости рода дэ Барди, вельможных менял, — этого люди не знали, не понимали, и никогда не узнают, не поймут. Но только потому, что она так любила, так страдала, — Данте и мог быть тем, чем был, сделать то, что сделал. Славою, какой не было и не будет, вероятно, ни у одной женщины, кроме Девы Марии, думал он ей отплатить; но, может быть, всю эту славу отдала бы она за его простую, земную любовь, и в этом — ее настоящая, совсем иная, и большая слава, чем та, которой венчал ее Данте; этим она и спасет его, выведет из ада, — из него самого, — и вознесет в рай, к Самой Себе. Только для этого любит и страдает она, Неизвестная, во всей своей славе забытая так, что люди спрашивают: «Была ли она?»

«С Ангелами, на небе, живет, по отшествии своем, эта Беатриче Блаженная, а на земле — с моею душой», — хочет Данте утешить себя и не может.

«Скорбь его… была так велика… что близкие думали, что он умрет, — вспоминает Боккачио. — Весь исхудалый, волосами обросший… сам на себя не похожий, так что жалко было смотреть на него… сделался он как бы диким зверем или страшилищем».

Кажется, в эти дни, Данте, и в самом деле, был на волосок от смерти. Близкие думали, что он умрет; может быть, он думал это и сам, и этого хотел.

Ждет конца своего и конца мира, напророченного страшным сном-видением о смерти Беатриче: «Солнце померкло… звезды плачут… земля содрогается».

Вдруг, после скорби дней тех, солнце померкнет… и звезды спадут с небес… и силы небесные поколеблются. (Мт. 24, 29.)

К смерти близок он, или к сумасшествию. Пишет, должно быть, в полубреду, торжественное, на латинском языке, «Послание ко всем государям земли», — не только Италии, но и всего мира, потому что смерть Беатриче — всемирное бедствие, знамение гнева Божия на весь человеческий род. «Ее похитил не холод, не жар, как других людей похищает; но взял ее Господь к Себе потому, что скучная наша земля недостойна была такой красоты». — «Как одиноко стоит Город, некогда многолюдный, великий между народами. Он стал, как вдова», — начинает он это «Послание» Иеремииным плачем; но мог бы начать и другим:

Дщери Иерусалимские! Не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и детях ваших… Ибо если с зеленеющим деревом это делают, то с сухим что будет? (Лк. 23, 28–31.)

Если это «бред безумия», то, кажется, есть в нем и что-то мудрое, в безумном — вещее, действительное — в призрачном: то, что видит Данте во сне, в бреду, — все потом увидят наяву. В 1289 году, в самый канун смерти Беатриче, наступает внезапный конец флорентийского «мира, покоя и счастья», начинаются братоубийственные войны между простым народом и вельможами, между «Черными» и «Белыми». — «Кончились в этом году флорентийские веселья и празднества», — вспоминает летописец тех дней.

«После того, как ушла она (Беатриче) из этого мира, весь город остался, как вдова, лишенная всякого достоинства», — вспоминает Данте.

«Скорбный Город», Città dolente, — не только Флоренция, но и вся Италия — весь мир.

Муки любви — первое, а смерть Беатриче — второе для Данте сошествие в Ад.

Кажется, в 1292 году, — года через два по смерти Беатриче, — стоял однажды Данте, «в глубокой задумчивости, вспоминая о прошлых днях», и вдруг, подняв глаза, увидел прекрасную и благородную Даму, смотревшую на него из окна, «с такою жалостью в лице, что, казалось, сама она была воплощенная жалость». — «И всюду (потом), где Дама эта видела меня, выражало лицо ее жалость ко мне и бледнело, как бы от любви, так что напоминало мне мою благороднейшую Даму (Беатриче), чье лицо было такого же цвета всегда».

Если «Милосердная Дама», «бледнея от любви» к Данте, напоминала ему Беатриче, то, значит, и эта его любила. Не потому ли «цвет жемчуга», color di perle, — бледность жемчуга, — главная для него и незабвенная прелесть в лице возлюбленной?

«Я не хочу говорить о смерти ее, потому что, говоря, я должен был бы хвалить себя», — если в этих словах один из двух ключей ко всему, то другой, может быть, здесь: тайна Данте и Беатриче — их любовь взаимная. А если так, то лишь при свете этой, неизвестной нам, Беатриче, мы могли бы увидеть — узнать и неизвестного Данте.

вспоминает Франческа да Римини о том, что ее погубило, «довело до рокового шага». Она «бледнеет» от любви. Здесь опять земная и подземная — сестра Небесной; темная — спутница Светлой, неразлучная с нею, как тень, не только в этом мире, но и в том. «Вечный Строитель мостов» — бог Любви, строит, человеком разрушенный, мост между землей и небом. В жизни Данте этот мост разрушил; но в смерти он построится снова, неразрушимый.

«…И часто, не будучи в силах плакать, чтобы облегчить слезами скорбь мою, я старался увидеть эту Милосердную Даму, одним только видом исторгавшую у меня слезы из глаз…» — «И начали глаза мои слишком услаждаться видом ее, и часто я мучился, потому что это мне казалось очень низким, vile assai… И я говорил глазам моим: „Проклятые! вы должны были бы плакать до смерти о той, кто умерла“».

Так же, как некогда с «Дамой Щита» изменял он живой Беатриче, — изменяет он теперь, с этой «Милосердной Дамой», и Беатриче умершей. Служит ему и эта «щитом», но в каком трусливом и жалком поединке с беззащитной — мертвой! «Дама Милосердная», donna pietosa, — уже одно это имя живой оскорбляет память умершей — бессмертной, как будто она была «немилосердной», — той, «кто жалости к нему не знала никогда».

«…Часто думал я об этой Даме, с чрезмерным услаждением, так: „Может быть, самим богом Любви послана мне эта благородная Дама, прекрасная и мудрая, для того, чтобы мне утешиться?“ И сердце мое соглашалось на это… Но, едва согласившись, говорило: „Боже мой, что это за низость!“ Так я боролся с самим собою». — «Но знал об этой борьбе только тот несчастный, который в себе ее чувствовал». — «И это было мне так тяжело, что я не мог вынести».

Кажется, именно к этим дням относится начало «Ада», — не в книге, видении, а в жизни, наяву.

Только что выйдя из «темного, дикого леса», selva selvaggia, где заблудился, —

встречает он Пантеру. Быстрая, легкая, ласковая, все забегает она вперед и заглядывает ему в глаза, преграждая путь, и он уж хочет вернуться назад. Но весеннее утро так нежно, солнце восходит так ясно, под знаком тех же звезд, что были на небе, в первый день творения, и «пестрая шкура» Пантеры так весела, что он уже почти перестает ее бояться.

Первые истолкователи Дантовых загадок уже разгадали, что эта «пестрая Пантера», Lonza a la gaetta pella, есть не что иное, как «сладострастная Похоть», Lussuria. — «Этому пороку он очень был предан», — вспоминает сын Данте, Пьетро Алигьери.

«В жизни этого чудесного поэта, при такой добродетели его… занимала очень большое место, не только в юности, но и в зрелые годы, плотская похоть», — подтверждает и Боккачио. Очень знаменательно, что прежде, чем окунуться в очистительные воды Леты на «Святой Горе Чистилища», Данте влагает в уста Бонаджьюнты, гражданина из Лукки, пророчество об одной из его соотечественниц, Джентукке, тогда еще маленькой девочке, в которую Данте влюбился, почти на старости лет (так, по истолкованию другого сына его, Джьякопо Алигьери).

— «Даруй мне. Господи, целомудрие — только не сейчас!» — мог бы молиться и грешный Данте, как св. Августин, боясь быть услышанным слишком скоро.

«Славу великих добродетелей своих омрачил он блудом», — вспомнит, лет через пять по смерти Данте, один из его благоговейных почитателей.

Кроме двух жен, земной и небесной, Джеммы и Беатриче, жизнеописатели Данте насчитывают до десяти возлюбленных, а сколько еще, может быть, несосчитанных!

«С девятилетнего возраста, — вспоминает он сам, —

В детстве, в отрочестве и, может быть, в ранней юности, любовь его невинна; но потом, смешиваясь с «похотью», делается все более грешною, и это продолжается «почти до конца жизни», по свидетельству Боккачио. — «Похотью сплошной была вся моя жизнь, libido sine ullo interstitio», — мог бы сказать великий грешник Данте, вместе с великим святым, Августином.

«Держит меня любовь, самовластная и страшная, такая лютая… что убивает во мне, или изгоняет, или связывает все, что ей противится… и господствует надо мной, лишенным всякой добродетели», — признается Данте, уже почти на пороге старости. Любит, полушутя, — и это хуже всего; играет с любовью, «плачет и смеется» вместе; бежит, издыхая, как загнанный конь под страшным всадником.

Этому, в самом деле, не поверит почти никто, и, чтобы оправдать его, люди изобретут одну из величайших глупостей, — будто бы все нечистые любви его — чистейшие «аллегории».

Назад Дальше