Тринадцать лет прошло с тех пор, как это было писано. Царственный поклонник уже покончил счеты с земными страстями, а княгиня Зинаида по-прежнему влюбляла в себя и сама влюблялась.
С ее именем связано немало любовных историй. Когда Пушкин познакомился с ней в Москве, ей было 35 лет, и 20-летний поэт Д. В. Веневитинов, страстно в нее влюбленный, писал:
Княгиня Зинаида рисовала, писала стихи и прозу по-русски, по-французски, по-итальянски, играла на арфе, сочиняла оперы, сама в них пела. Эта аристократка искренне любила литературу, искусство, красоту во всех ее проявлениях, хотя и выражала эту любовь с модной тогда цветистостью, которая теперь может показаться притворством. Ее внучатый племянник С. М. Волконский так описал ее по семейным рассказам и преданиям:
«Женщина очаровательного ума, блестящих художественных дарований… Утонченная представительница юного романтизма в его сочетании с пробуждающимся и мало еще осознанным национализмом, она была типичный продукт западной цивилизации, приносящий себя на служение родного искусства, родной литературы… Она умела принять, обласкать человека, поставить его в ту обстановку, которая была нужна для его работы, для его вдохновения».
Частый посетитель салонов Волконской, Вяземский писал:
«В Москве дом кн. З. Волконской был изящным сборным местом всех замечательных и отборных личностей современного общества. Тут соединялись представители большого света, сановники и красавицы, молодежь и возраст зрелый, люди умственного труда, профессора, писатели, журналисты, поэты, художники. Все в этом доме носило отпечаток служения искусству и мысли. Бывали в нем чтения, концерты артистами и любительницами, представления итальянских опер. Посреди артистов и во главе их стояла сама хозяйка».
Он же писал А. И. Тургеневу:
«Там музыка входила всеми порами (on était saturé d'harmonie). Дом ее был волшебным замком музыкальной феи, ногою ступишь за порог, раздаются созвучия. До чего ни дотронешься, тысячи слов гармонически откликнутся. Там стены пели, там мысли, чувства, разговоры, движение, все было пение» (6 февраля 1833 г.).
И вот в этом доме, где светский блеск, к которому Пушкин всегда был неравнодушен, соединялся с утонченным аристократизмом, хозяйка устроила возвращенному из ссылки поэту триумфальный прием. В первый же раз, когда он появился в ее гостиной, княгиня Зинаида спела его элегию – «Погасло дневное светило», положенную на музыку композитором Геништа.
«Пушкин был живо тронут этим обольщением тонкого художественного кокетства, – рассказывает Вяземский, – по обыкновению краска вспыхнула на его лице. В нем этот детский и женский признак сильной впечатлительности был несомненно выражением внутреннего смущения, радости, досады, всякого потрясающего ощущения».
Когда Пушкин собрался обратно в Михайловское, княгиня Зинаида подарила ему свой портрет. Известный художник Бруни изобразил ее в виде шиллеровской Жанны д'Арк, роль которой она исполняла в своем домашнем театре. Вместе с портретом она послала Пушкину восторженное письмо по-французски.
«Возвращайтесь к нам, в Москве легче дышится. Великий русский поэт должен писать в степях или под сенью Кремля, и автор «Бориса Годунова» принадлежит городу царей. Какая мать могла зачать человека, чей гений так полон мощи, свободы, грации? То дикарь, то европеец, то Шекспир, то Байрон, то Ариосто и Анекреон, он всегда останется русским и переходит от лирики к драме, от песен нежных, любовных, простых, к песням суровым, романтическим, язвительным или к наивному и важному языку истории» (29 октября 1826 г.).
На это полагалось ответить мадригалом, но Пушкин написал его только несколько месяцев спустя, посылая Волконской «Цыган»:
Возможно, что княгиня Зинаида навеяла и другое стихотворение:
Это фон. А вот описание самой красавицы, томной, нежной:
Стихотворение не закончено, но в нем есть эти удивительные строчки:
Прямого указания, что стихи относятся к княгине Зинаиде, нет. Пушкин поставил два эпиграфа. Один по-немецки из Гёте, Kennst du das Land. Другой совсем по-русски – «по клюкву, по клюкву, по ягоду, по клюкву». Не оттого ли стихи остались недоделанными, что начал он их в торжественном гётевском стиле, а бес смешливости пересилил? Его отношение к Волконской двоилось. Ему нравилось бывать у нее в доме, где он наслаждался своей любимой итальянской музыкой, встречал выдающихся людей, включая Мицкевича, иногда ребячился как школьник. Хозяйка привлекала его своим умом, светскостью, приветливостью. Но в ней не было простоты, ее экзальтированность его смешила. Позже он писал Вяземскому из Петербурга:
«Я от раутов в восхищении и отдыхаю от проклятых обедов Зинаиды» (25 января 1829 г.).
Дальше шла непристойная шутка о ней и о красивом флорентинце, графе Риччи, которым она тогда увлекалась.
Пушкин не случайно упомянул о цыганке и итальянской певице Каталани. Дом Волконской был для него, как и для Вяземского, домом музыки и пения. Оба они у нее наслаждались итальянцами, но и цыганское пение было необходимой бытовой подробностью их жизни.
В пушкинские времена жил в России англичанин, Джордж Баррау, посланный туда Библейским обществом. Это был первый англичанин, оценивший Пушкина. К сожалению, они никогда не встречались, Баррау был лингвист, знал русский язык и перевел несколько вещей Пушкина. Знал он также цыганский язык, изучая его в России, позже в Испании, написал очень интересную книгу о цыганах. Большая часть ее посвящена испанским цыганам, которых он считал свирепыми разбойниками, ворами, убийцами, уверял, что среди них есть колдуны и даже людоеды. Совсем иначе он отзывается о русских цыганах, говорит, что они резко отличаются от своих испанских единоплеменников, что в России цыгане кормятся не преступлением, а пением.
«Среди русских цыган, – писал Дж. Баррау, – выделяются певцы, искусство которых признают не только русские, но не могут не признать и иностранные критики. Едва ли не самую высокую похвалу получила певица-цыганка от самой Каталани. Вся Россия знает, что знаменитая итальянка так пленилась голосом одной московской цыганки, что сорвала со своих плеч кашемировую шаль, подаренную ей Папою, расцеловала цыганку и заставила ее принять этот великолепный подарок, говоря, что шаль была дана ей как лучшей певице Европы, но что теперь она уже не может считать себя первой».
Ездить к цыганам, любоваться их пляской, слушать их пение бывало пряной приправой для кутежей, но бывало и подлинным художественным наслаждением. Их своеобразное, за сердце хватающее пение заражало то буйным весельем, то сладкой тоской. В нем была степная удаль, чарующий ритм, перед которым трудно было устоять. Вяземский и Пушкин также заслушивались цыган, как после них Толстой и Тургенев, как почти все русские поэты и художники.
У Пушкина, после его бессарабского увлечения милой Мариулой, не было любовных приключений с цыганками.
В Москве они не пользовались свободой, как в южных степях, а жили под ревнивым надзором табора и были очень недоступны. Если кому-нибудь случалось влюбиться в цыганку, то надо было ее похитить, что было нелегко, или выкупать у табора, что стоило очень дорого. Так сделал Нащокин с Ольгой, о которой не раз упоминается в его переписке с Пушкиным.
Но можно было в любое время дня и ночи приехать к цыганам, разбудить, поднять их на ноги, заставить петь и плясать. Только это стоило денег. Иногда пляска и пенье цыганки приводили гостей в такой восторг, так зажигали их, что они буквально осыпали артистку червонцами. Молодежь разорялась на цыган не меньше, чем на карточную игру. В начале царствования Николая I в Москве гремела молоденькая цыганка Таня. Ее появление описала графиня Ростопчина в поэме «Цыганский табор»:
Пушкин любил Моцарта, Россини, Глюка, Глинку, но и пение Тани доводило его до слез. Она сама много лет спустя рассказывала о своих встречах с ним: «Поздно уже было, час двенадцатый, и мы все собирались спать ложиться, как вдруг к нам в ворота постучались. Бежит ко мне Лукерья и кричит: «Ступай, Таня, гости приехали, слушать хотят». Я только косу расплела и повязала голову платком. Такой и выскочила. Оказалось, приехал Нащокин. С ним еще один, небольшого роста, губы толстые и кудрявый такой. Увидел меня, так и помер со смеху, зубы-то белые, большие, так и сверкают. Показывает на меня господам, кричит – «Поваренок». Засмеялась и я, только он мне некрасив очень показался… И сказала я подругам, по-нашему, по-цыгански, – «Гляди, точно обезьяна». А Нащокин ему и говорит: «А вот, Пушкин, ты послушай, как этот поваренок поет». Как я пропела «Друг милый», Пушкин с лежанки скок. Он, как приехал, так забрался на лежанку, потому что на дворе холодно было, и кричит мне: «Радость моя! извини, что я тебя поваренком назвал. Ты бесценная прелесть, а не поваренок». И стал он к нам с тех пор часто ездить, то утром, то вечером. А мы все читали, как он в стихах кочевых цыган описывал. И я много помнила наизусть и раз прочла ему оттуда и говорю: «Как это вы хорошо про нашу сестру цыганку написали». А он хохочет. «Я, – говорит, – на тебя новую поэму напишу». Да вдруг как схватится с лежанки. «Ахти мне, кричит, радость моя, из-за тебя забыл, что меня жид кредитор ждет». Схватил шляпу и убежал, как сумасшедший. А я Ольге и стала хвалиться, что Пушкин на меня поэму хочет сочинить. Нащокин в ту пору пропадал по Ольге. Она говорит: «Я скажу Нащокину, чтобы он попросил не на тебя, а на меня написать…»
Даже цыганки соперничали из-за стихов Пушкина, за которыми гонялись светские женщины. Рассказывая об этом, Таня прибавила: «У Нащокина тогда дела были плохи, он говорит Пушкину: «Тебе-то хорошо, ты напишешь двадцать стихов, вот тебе и двадцать золотых».
Нащокин выкупил Ольгу и поселил ее у себя. У них Таня встречала Пушкина. В табор он ездил все реже, но наблюдательная Таня несколько раз видела его и позже, когда он стал женихом, и хорошо описала его предсвадебное настроение.
В Москве не только плясали, пировали, пили и ели, там увлекались книгами, мыслями, искусством, философией, в особенности немецкой, изучали Канта и Шеллинга. Это течение Пушкин подметил еще раньше. Во второй главе «Онегина», писанной в Одессе еще до встречи с москвичами, он говорит:
Это можно отнести к московской молодежи, с которой Пушкин встретился два года спустя после того, как эти строчки были написаны. Е. А. Баратынский писал ему в Михайловское:
«Надо тебе сказать, что московская молодежь помешана на трансцендентальной философии. Не знаю, хорошо это или худо, я не читал Канта и, признаюсь, не очень понимаю новейших эстетов. Впрочем, какое о том дело, в особенности тебе. Твори прекрасное, и пусть другие ломают над ним голову» (январь 1826 г.).
Вдохновителем московского кружка шеллингианцев был дальний родственник Пушкина, даровитый юный поэт Д. В. Веневитинов (1805–1827). В доме его матери Елагиной чаще всего собирался их кружок. Веневитинов дал этим собраниям вокруг самовара или бутылки вина название Общество Любомудров. В него входили такие же, как и он, архивные юноши – братья Киреевские, князь В. Одоевский, А. Кошелев, кроме того, профессора Погодин и Шевырев. Философствовать приходилось при закрытых дверях. Дней Александровых прекрасное начало осталось далеко позади. При Николае никакие кружки и общества не разрешались. Даже такое невинное занятие, как совместное изучение Канта, Фихте и Шеллинга, могло навлечь гонения.
Пушкин с любопытством прислушивался к спорам в кружке Веневитинова, приглядывался к новому поколению. Ему нравилась их восторженность, их религиозное отношение к искусству, их жаркие споры о поэзии. Пушкин на лету схватывал сложные теории, но книг по философии в его библиотеке не было, в нем не было философской складки. Он думал от жизни, не от теории. В его словах: «Поэзия, прости Господи, должна быть глуповата», было больше ясности и смысла, больше эстетической глубины и проникновения, чем во многих толстых трактатах по искусству. Тщетно пытались московские философы навязать поэту свои взгляды, убедить его писать стихи на философские темы, как раньше декабристы старались уговорить его писать на темы политические. Пушкин всех слушал и никого не слушался. Он шел своей дорогой и писал Дельвигу из Москвы:
«Ты пеняешь мне за «Моск. Вестник» и за немецкую метафизику. Бог видит, как я ненавижу и презираю ее, да что делать? Собрались ребята теплые, упрямые; поп свое, а чорт свое. – Я говорю: Господа, охота вам из пустого в порожнее переливать, все это хорошо для немцев, пресыщенных уже положительными познаниями, но мы… «Московский Вестник» сидит в яме и спрашивает, веревка вещь какая? (Впрочем, на этот метафизический вопрос можно бы и отвечать, да NB.) А время вещь такая, которую с никаким «Вестником» не стану я терять, им же хуже, если они меня не слушают» (2 марта 1827 г.).
Девять лет спустя, сравнивая Петербург с Москвой, Пушкин писал:
«Немецкая философия, которая нашла себе в Москве, быть может, слишком много молодых последователей, кажется, начинает уступать духу более практическому. Тем не менее влияние ее было благотворно: она спасла нашу молодежь от холодного скептицизма французской философии и удалила ее от упоительных и вредных мечтаний, которые имели столь ужасное влияние на лучший цвет предшествующего поколения».
Есть у него еще в отрывках неконченных повестей две иронические характеристики этой московской молодежи:
«Вершинин, один из тех людей, одаренных убийственной памятью, которые все знают и все читали и которых только стоит тронуть пальцем, чтобы из них полилась их всемирная ученость».
К этому вариант:
«Один из тех юношей, которые воспитывались в Московском университете, служат в Московском Архиве и толкуют о Гегеле…»
Московские любомудры, следуя Платону и Шеллингу, считали, что красота и истина – это идеи, врожденные человеку, что искусство, как одно из высших проявлений человеческого духа, должно быть свободно. Не им было Пушкина этому учить. Во всем, что касалось творчества, он знал и понимал больше, чем все они, вместе взятые. Не на чужих книжных теориях, на опыте собственного вдохновения вырабатывалось его понимание творческого процесса и отношения между художником и толпой. Московская философическая молодежь не прочь была вообразить, что такие показательные для Пушкина стихи, «Поэту» и «Чернь», были написаны под их влиянием. На самом деле не они влияли на него, а могучий гений Пушкина накладывал на них свою печать, соприкосновение с ним обостряло их и без того кипучую умственную жизнь. Он, как духовный кормчий, дал направление этому кружку, из которого вышли честные ученые и вдумчивые писатели.
Пушкин вводил своих молодых друзей в творческую лабораторию, где происходит трудноуловимый, часто затерянный в веках, процесс роста, обогащения, одухотворения разговорного языка, процесс, составляющий одну из тайн языковедения. Когда Бог посылает народу, еще не знающему письменности, вдохновенного певца, его мелодии, его чувства, радостные и печальные, его слова, передаются из поколения в поколение, но имя гения, его лицо, исчезают, расплываются в памяти людей. Так потерялся Гомер, в значительной степени Шекспир. Образ живого Пушкина, сделавшего для России не меньше, чем Гомер сделал для Греции, Шекспир для Англии, сохранился и мало-помалу стал одним из сокровищ русской культуры.
Веселое добродушие Пушкина, его неизменная благожелательность и интерес к чужим мыслям, его умение приветствовать всякую искру дарования делало общение с ним легким и обогащающим. У Пушкина было очень доброе сердце, он всегда был готов помочь, поделиться деньгами даже с чужими людьми. Но сильнее всего его доброта, его отзывчивость проявлялись в том, что он умел себя так держать, что его рост, его гениальность не подавляли других. Так легко нести свое превосходство могут только те, в ком большой ум сочетается с большой душой.