Пушкин: Жизнь Пушкина. Том 2. 1824-1837 - Тыркова-Вильямс Ариадна Владимировна 4 стр.


У него была привычка, может быть, потребность, читать себя вслух. Рядом, в Тригорском, хоровод хорошеньких барышень всегда готов был его слушать, восторгаться каждой строчкой. Пушкин им предпочел Арину Родионовну, по ней исправлял свой русский язык и ошибки своего французского воспитания… Даровитая старая песенница помогла своему воспитаннику стать русским народным поэтом. Когда ссылка кончилась и Пушкин вернулся к жизни шумной и людной, он вдруг среди петербургских и московских развлечений вспомнил о няне, как вспоминают о покинутой, но все любимой женщине:

Прошли года, и Пушкин опять посетил «тот утолок земли, где провел отшельником два года незаметных». С мягкой грустью вспоминает он:

В этом черновике есть еще более задушевные слова: «Ее простые речи полные любви… которые усталое мне сердце ободряли отрадой тихою любви…»

Привязанность Пушкина к няне так бросалась в глаза, что Анна Керн, в которую Пушкин был так бурно влюблен, уверяла, что Пушкин по-настоящему любил только свою Музу и свою няню. Анна Керн тонко подметила какую-то связь между Музой и няней. Есть у Пушкина тоже незаконченный отрывок, подтверждающий меткость этого замечания:

Это еще образ старой няни, но уже в ее руках волшебная поэтическая свирель. Пройдут года, и она опять приходит уже не к ребенку, а к отроку:

Это волшебное превращение старой няни в красавицу Музу показывает, как крепко связана была Арина с таинственным миром творчества. «В галерее созданий Пушкинского творчества, – говорит Лернер, – эти полупризрачные, воздушные лики Музы-старушки и Музы-красавицы принадлежат к самым прекрасным, вызывающим радость и умиление».

Арину Родионовну много, много лет позже, в 1880 году на Пушкинском празднике помянул добрым словом И. С. Аксаков: «Блистательный, прославленный поэт, ревностный посетитель гусарских пиров и великосветских гостиных, «наш Байрон», как любили называть его многие, не стыдился всенародно, в чудесных стихах, исповедывать свою нежную привязанность к мамушке, к няне и с глубоко искренней благодарностью величать в ней первоначальную свою Музу… Так вот кто первая вдохновительница, первая Муза этого великого художника и первого истинно русского поэта, это простая русская деревенская баба… Точно припав к груди матери-земли, жадно в ее рассказах пил он чистую струю народной речи и духа. Да будет же ей, этой старой няне, и от лица русского общества вечная благодарная память».

В древнем псковском крае открылся Пушкину еще другой, соборный, источник русского народного духа. В пяти верстах от Михайловского есть старинный Святогорский Успенский монастырь, где хранилась высоко чтимая православным народом икона Божьей Матери Одигитрия. Дорога от Михайловского к монастырю шла через густой сосновый бор. Пушкин иногда ходил по ней пешком, чаще ездил верхом. Еще в Лицее научился он хорошо ездить и этим щеголял. Он писал Вяземскому: «Упал на льду не с лошади, а с лошадью: большая разница для моего наезднического честолюбия» (28 января 1825 г.). Через несколько времени давал Левушке поручение: «Книгу об верховой езде – хочу жеребцов выезжать: подражание Альфиери и Байрону» (23 апреля 1825 г.).

Жеребцов выезжать он так и не стал, да и лошадей себе порядочных так и не завел, хотя о его верховых конях рассказы довольно противоречивы. Мужик, сосед, пренебрежительно рассказывал: «Плохие кони у Пушкина были, вовсе плохие… Козьяк совсем дрянной конь был». Анна Скоропостижная, дочь его приходского священника Шкоды, оставила более живописное описание: «Помню его, приезжал на высокой красивой лошади и был он во фраке с хвостом и под шеей широкий белый галстук-платок».

Святогорский монастырь, как большинство монастырей, был построен на горе. К нему вели широкие ступени из белого камня. Белые монастырские стены вставали над обрывом, поросшим деревьями. Вид был чудесный.

Сначала Пушкин бывал в монастыре по обязанности. Он состоял под двойным надзором, полицейским и церковным. Излечить поэта от афеизма, вернуть его в лоно Православной Церкви, было поручено настоятелю Святогорского монастыря, игумену Ионе и отцу Лариону Раевскому, приходскому священнику соседнего с Михайловским сельца Вороничи. Пушкин под «Годуновым» подписал: «Писал раб Божий Александр сын Сергеев Пушкин в лето 7333 на Городище Вороничи».

Отца Лариона в просторечии звали поп Шкода. В 1908 году И. Л. Щеглов записал рассказ его дочери, Акулины Ларионовны Скоропостижной:

«Покойный Александр Сергеевич очень любил моего тятеньку. И к себе, в Михайловское, приглашал, и сами бывали у нас запросто… Подъедет верхом к дому и в окошко цок. «Поп у себя?» – спрашивает (старуха произносила это энергично, с достоинством, закинув голову, видимо, подражая манере Пушкина). А если тятеньки не случится дома, всегда прибавит: «Скажи, красавица, чтобы беспременно ко мне наведался, мне кой о чем потолковать с ним надо». И очень они любили с моим тятенькой толковать, хотя он был совсем простой человек, но ум имел сметливый и крестьянскую жизнь и всякие крестьянские пословицы и поговорки весьма примечательно знал. Только вот насчет божественного они с тятенькой не всегда сходились и много споров у них через это выходило. Другой раз тятенька вернется из Михайловского, туча-тучей, шапку швырнет: «Разругался я сегодня с Михайловским барином, вот до чего. Книгу он мне какую-то богопротивную все совал… так и не взял, осердился…» А глядишь, двух суток не прошло, Пушкин сам катит на Воронич, в окошко плеткой стучит – «дома поп? Скажи, я мириться приехал».

Рассказ полон таких живописных подробностей, что хочется поверить, что Акулина Ларионовна действительно все это видела и слышала. На самом деле, когда Пушкин был в Михайловском, ей было лет шесть. Она дожила до 1927 года и умерла 108 лет. Но она могла наслушаться позднейших рассказов отца о том, какой чудной, но хороший барин был Александр Сергеевич, в памяти дочери мог сохраниться образ Пушкина, каким его знал поп Шкода, – Пушкина простого, шутливого, задорного и бесконечно добродушного. Есть в рассказе старухи какая-то достоверность, подлинный отголосок тех времен. Ее отца Пушкин два раза помянул в письмах:

«Нынче день смерти Байрона, – писал он Вяземскому, – я заказал с вечера обедню за упокой его души. Мой поп удивился моей набожности и вручил мне просвиру, вынутую за упокой раба Божия боярина Георгия. Отсылаю ее к тебе» (7 апреля 1825 г.).

В тот же день он писал брату: «Я заказал обедню за упокой души Байрона (сегодня день его смерти) А. Н. также, и в обеих церквах Триг. и Вор. происходили молебствия. Это немножко напоминает la messe de Frédéric II pour le repos de l'âme de Mr. de Voltaire. Вяз-му посылаю вынутую просвиру о. Шкодой за упокой поэта» (7 апреля 1825 г.).

У Пушкина с его церковными опекунами сложились несравненно более простые, дружелюбные отношения, чем с родным отцом. В Святогорском монастыре собрал он богатый запас поэтического меду. Вся обстановка монастырской жизни пригодилась для его поэтического хозяйства, все пошло в ход. Беглый монах Варлаам в «Борисе Годунове» своими поговорками и прибаутками, добродушием и пристрастием к вину очень напоминает игумена Иону. Пушкин очертил его с мягкой, веселой снисходительностью, с юмором, который и сейчас, сто лет спустя, веселит русских читателей «Бориса Годунова» и оперных зрителей по всему свету.

Игумену случалось и самому заглядывать в Михайловское. И. И. Пущин привез в деревню Пушкину «Горе от ума» в рукописи. «После обеда за чашкой кофе он начал читать вслух. Среди чтения кто-то подъехал к крыльцу. Пушкин выглянул в окошко, как будто смутился и торопливо раскрыл лежавшую на столе Четью-Минею. Заметив его смущение, я спросил его, что это значит? Не успел он ответить, как вошел в комнату низенький рыжеватый монах и отрекомендовался настоятелем соседнего монастыря. Я подошел под благословение. Пушкин тоже. Монах начал извинением, что, может быть, помешал нам. Ясно было, что настоятелю донесли о моем приезде и что монах хитрит. Разговор завязался. Подали чай. Пушкин спросил рому, до которого, видимо, монах был охотник. Он выпил два стакана чаю, не забывая и рому, и после этого начал прощаться, извиняясь, что прервал нашу товарищескую беседу. Я рад был, что мы остались одни, но мне неловко было за Пушкина. Он как школьник присмирел при появлении настоятеля. Я ему высказал свою досаду, что накликал это посещение: «Перестань, любезный друг, ведь он и без того бывает у меня, я поручен его наблюдению. Что говорить об этом вздоре»… Тут Пушкин, как ни в чем не бывало, продолжал читать комедию».

Церковный надзор действительно мало беспокоил поэта, тем более что его отношение к религии уже менялось. Он зачитывался Библией и Четьи-Минеями. Пущин, конечно, читавший «Гаврилиаду», этого не знал и был уверен, что Пушкин держит эти книги на своем столе только как ширму. Друзья поэта не подозревали, какие новые думы рождались и зрели в деятельной душе поэта.

В Святогорском монастыре Пушкин нашел черты старинного быта, восходившие в прошлое, к годуновской России, даже глубже. Работа над трагедией, составлявшая смысл, радость, красоту первого года его жизни в Михайловском, особенно народные сцены, питалась не только книгами, но и тем, что он наблюдал кругом. Наконец окунулся он в подлинную русскую народную стихию.

В течение столетий православный народ шел в Святые Горы людей посмотреть и себя показать, забавляться и каяться, торговать и молиться. Длинные, благолепные церковные службы завершались живописными крестными ходами. На монастырские ярмарки народ стекался издалека. Особенно славилась майская ярмарка. Богомольцы, торговцы, крестьяне из далеких деревень, нищие и странники табором располагались вокруг монастыря, ночевали в телегах, варили на кострах еду. Являлись и помещики. Одни, из далеких усадеб, ночевали в монастырской гостинице. Более близкие, отстояв обедню, важно объезжали ярмарку, не выходя из экипажа, чтобы не смешиваться с простым народом. К ужасу и негодованию этих бар и барынь, Пушкин никогда не приезжал в экипаже, а являлся то верхом, то пешком, что уже совсем не подобало дворянину. Молодой псковский купец И. И. Лапшин, горячий и робкий поклонник Пушкина, описал в своем дневнике появление поэта на ярмарке:

«В Святых Горах был о девятой пятнице… И здесь я имел счастие видеть Александру Сергеича г-на Пушкина, который некоторым образом удивил странною своею одеждою, а например: у него была надета на голове соломенная шляпа, в ситцевой красной рубашке, опоясавши голубою ленточкою, с железною в руке тростию, с предлинными черными бакенбардами, которые более походят на бороду; также с предлинными ногтями, которыми он очищал шкорлупу в апельсинах и ел их с большим аппетитом, я думаю – около 1/2 дюжины» (29 мая 1825 г.).

Это похоже на наряд Онегина, описанный Пушкиным:

Пушкину было мало дела до соседей-помещиков. Не для того, чтобы их дразнить, ездил он в монастырь. Его привлекали странники, нищие, калеки, слепцы, распевавшие старинные духовные стихи об Алексее Божьем человеке, о слепом Лазаре, о Страшном Суде. В этой толпе оборванных бродячих артистов веяло русским духом, русской художественной даровитостью. Для Пушкина это были свои люди. С ними ему было легко и весело. Он садился на траву среди слепых певцов, болтал с ними, вызывал их на шутки, часто меткие, далеко не всегда пристойные, схватывал их словечки, запоминал их песни и интонации, сам шутил, баловался и пел с ними. Ведь он был такой же песенник и гусляр, такой же странник, да еще и гонимый.

Среди монахов ходила легенда, как Пушкин в белой рубахе с красным пояском пел Лазаря вместе со слепцами, как управлял он этим хором, помахивая тростью, на которую привязал бубенцы. Собравшаяся вокруг них толпа загородила проезд и проход. Полицейские хотели арестовать нарушителя порядка, но узнали, что это Пушкин, сочинитель, и оставили его в покое. На то и сочинитель, чтобы чудить.

Над монастырскими воротами, около которых Пушкин часто сиживал, окруженный своими бродячими знакомцами, было две надписи:

Возведи очи мои горе от ню дуже пройдет помощь моя.

Богородице, дверь небесная, отверзи нам дверь милости Твоея.

Прошло немногим более десяти лет, и через эти ворота провезли на Святогорское кладбище гроб поэта. Богородица отверзла перед ним двери вечного покоя.

В своих вынужденных скитаниях по России Пушкин очень скучал без друзей, лицейских и литературных. На юге пробовал он сойтись с новыми людьми, но с одними было ему скучно, в других, как в Александре Раевском, он разочаровался. Александр Раевский коварно прокрался между поэтом и графиней Элизой, может быть, даже мужу ее что-то нашептывал.

Точных сведений о роли Александра Раевского в высылке Пушкина из Одессы у нас нет, но что-то неладное там произошло. Не о нем ли думал Пушкин, когда писал в лицейскую годовщину:

А в друзьях он нуждался. «Для Пушкина дружба была священной потребностью», – писал как-то Плетнев, который никак не мог научиться писать просто. Правда, французские и немецкие романтики, которыми они тогда зачитывались, писали еще напыщеннее. Да на этот раз Плетнев и не преувеличивает, верно передает одно из основных свойств Пушкина. У людей того поколения была потребность и способность к дружбе. Даже черствые, холодные люди считали необходимым иметь друзей, изливать перед ними свои чувства, хотя бы вычитанные и вымышленные. Пушкин не был ни холодным, ни черствым. Чувствительных излияний он не любил, был неисправимым зубоскалом, мог дразнить своих и чужих. Но дар дружбы ему был дан редкий. Щедрость его бесконечно богатой натуры сказывалась и тут. И в дружбе он больше давал, чем получал. Только Дельвиг, позже Нащокин, платили ему такой же полновесной золотой монетой.

Верно заметил H. H. Страхов: «Пушкина многие любили, но не друзья его прославились своей необычайной преданностью, а он знаменит той нежностью, которую питал к ним».

От Петербурга до Михайловского 400 верст, расстояние для России очень небольшое, но только два лицеиста, Пущин и Дельвиг, навестили его. Первым, в январе 1825 года, приехал Пущин. Он ушел из военной службы и был в Москве судьей. Многие считали такой переход чудачеством. По тогдашним понятиям, это была должность низкая, не барская. Пущин говорит, что выбрал судейскую должность по убеждению, как член Союза Благоденствия, одной из задач которого было упорядочить в России правосудие. В тот год И. И. Пущин проводил рождественские каникулы во Пскове у сестры своей Набоковой. Перед отъездом из Москвы он сказал А. И. Тургеневу, что собирается повидать Пушкина.

«– Как, вы хотите к нему ехать? Разве вы не знаете, что он под двойным надзором, политическим и духовным?

– Все это я знаю, но знаю также, что нельзя не навестить друга после пятилетней разлуки в сегодняшнем его положении, особенно, когда буду от него с небольшим в ста верстах. Если не пустят к нему, уеду назад.

– Не советовал бы, – прибавил добрейший Александр Иванович».

Друзья даже не знали, разрешено ли бывать у Пушкина. На самом деле никто не мешал ему принимать гостей. Единственное препятствие, которое встретил Пущин, были сугробы. На одном из них его сани так тряхнуло, что ямщик слетел с облучка. Пущин и его человек схватили вожжи: «Все лес… скачем опять в гору извилистой тропою. Вдруг крутой поворот, и как будто вдруг вломились с маху в притворенные порота, при громе колокольчика… Я оглядываюсь, вижу на крыльце Пушкина, босиком, в одной рубахе, с поднятыми вверх руками. Выскакиваю из саней, беру его в охапку и тащу в комнаты. На дворе страшный холод, но в иные минуты человек не простужается. Смотрим друг на друга, целуемся, молчим. Он забыл, что надо прикрыть наготу, а я не думал об заиндевелой шубе и шапке. Было около восьми часов утра. Прибежавшая старушка застала нас в объятиях друг друга. Один почти голый, другой весь забросанный снегом. Наконец, пробила слеза, и мы очнулись. Совестно стало перед этой женщиной, впрочем, она все поняла… Ничего не спрашивая, няня бросилась меня обнимать… Пришел и Алексей (слуга Пущина), который в свою очередь бросился целовать Пушкина. Он не только близко знал и любил поэта, но и читал наизусть многие из его стихов… Пушкин показался мне несколько серьезнее прежнего, сохраняя, однако, ту же веселость. Он как дитя был рад нашему свиданию».

День пролетел быстро. Под вечер Пушкин читал свои стихи. Продиктовал Пущину начало «Цыган» для альманаха, издававшегося товарищами Пущина по тайному обществу, Рылеевым и А. Бестужевым. С появлением Пущина в Михайловском, как в Каменке, повеяло духом заговора. Возможно, что Пушкину хотелось кое-что узнать от старого друга, но Пущин, если верить его воспоминаниям, написанным 30 лет спустя, обошелся с поэтом с дидактической важностью и наставительностью.

«Среди разговора Пушкин ex abrupto спросил меня: что говорят о нем в Петербурге и в Москве? При этом вопросе рассказал мне, что будто бы император Александр ужасно испугался, найдя его фамилию в записке коменданта о приезжих в столицу, и тогда только успокоился, когда убедился, что не он приехал, а его брат Левушка. На это я ему ответил, что он совершенно напрасно мечтает о политическом своем значении, что вряд ли на него кто-нибудь смотрит с этой точки зрения, что вообще читающая публика благодарит его за всякий литературный подарок, что стихи его приобрели народность во всей России, наконец, что близкие и друзья помнят и любят его, желая искренне, чтобы скорее кончилось его изгнание. Он терпеливо выслушал меня и сказал, что несколько примирился за эти четыре месяца с новым своим бытом, в начале очень для него тягостным, что тут хоть невольно, но все-таки отдыхает от прежнего шума и волнения, с Музой живет в ладу и трудится охотно и усердно… Среди всего этого было много шуток, анекдотов, хохоту от полноты сердечной. Пушкин потребовал объяснения, каким образом из артиллериста я преобразился в судью. Это было ему по сердцу, он гордился мною и за меня. Незаметно опять коснулись подозрений насчет общества. Когда я ему сказал, что я не один поступил в это новое служение отечеству, он вскочил со стула и воскликнул: «Верно, все это в связи с майором Раневским, которого пятый год держат в Тираспольской крепости и ничего не могут выпытать». Потом, успокоившись, он продолжал: «Впрочем, я не заставляю тебя, любезный Пущин, говорить. Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого доверия не стою по многим моим глупостям…» Молча я крепко обнял его».

Это молчание, очевидно, было знаком согласия. Хотя Пушкин имел бы право спросить приятеля: «Если это так, если я не имею политического влияния, то за каким чертом меня держат в этой глуши?» Но, бесконечно снисходительный к друзьям, он только «как дитя был рад свиданию».

Оно недолго продолжалось. Пущин даже не остался ночевать, уехал в ту же ночь. Это была их последняя встреча.

В конце апреля приехал Дельвиг, которого Пушкин уже давно и нетерпеливо ожидал. Дельвиг все делал неторопясь и долго дразнил Пушкина обещаниями приехать. В середине марта Пушкин послал ему лаконическую записку:

«Дельвиг, жив ли ты?»

Назад Дальше