у меня закружилась голова и на лице выступил нот. Я провентилировал скафандр, отдохнул немного, стал осматриваться. Вижу, пароход стоит носом против течения. Цепь и якорь целы, труба на месте, только вентиляторов не видно, должно быть, течением повалило и унесло. «Здесь, думаю, все ясно, теперь надо как-то за борт спуститься и посмотреть, глубоко ли нос парохода в грунт зарылся».
— Для чего?
— Для подрезки. Чтобы поднять пароход, надо под его днище протянуть стальные стропы или стальные полотенца, если пароход большой. В морях и озерах, где нет течения, для этого сильной струей воды промывают под днищем тоннели. На большом течении тоннель не промоешь, ее тут же будет заносить. Приходится делать так: под нос парохода подвести тонкий стальной трос и, таская его взад-вперед, подрезаться до «нужного места, потом вместе с ним протащить строп и дальше подрезаться, пока таким манером не будут подведены все стропы. Ну, ладно. Перевалился я через фальшборт, ноги по течению пустил и, перебираясь поносу руками, стал двигаться вниз. Добираюсь до грунта и, к своему удивлению, вижу, что нос парохода не занесло, а, наоборот, весь песок из-под носа вымыло.
— Ну, что там? — снова спрашивает Матвеич.
— Все в порядке, — говорю, — можно хоть сейчас опускать трос и начать подрезку.
— Ну, раз все в порядке, тогда выходи наверх.
— Подожди, — говорю, — Матвеич, выходить, так с музыкой.
Поднялся я снова на пароход, лег на палубу головой против течения и, придерживаясь за леерные стойки, стал спускаться к подкрылку… Вторая каюта находилась в правом подкрылке под мостиком. Спускаюсь так и вижу: тонкий конец веревки зацепился за леерную стойку и лентами стелется по палубе. «Это, думаю, мне пригодится». Отцепил я этот конец, добрался до подкрылка, привязал его к леерной стойке и, придерживаясь за него, пополз под мостик. Чувствую, вода тут идет, как в трубу. Прижимаясь к. палубе, я с помощью конца добрался до открытой двери каюты и вполз в нее. И снова чувствую: от недостатка воздуха голова кругом пошла. Отдышался, встал на ноги. В каюте сумрачно и тихо. Песку на пол сантиметров пять нанесло. Осмотрелся, подхожу к столу, пошарил рукой — нет Сережкиной гармошки. Наклонился, а она на полу лежит, должно быть, упала, как пароход ударился. Взял я ее в руку, выбрался из каюты и только начал подтягиваться по концу, конец возьми и лопни. Я и опомниться не успел, как меня подхватило течением, оторвало от палубы и выбросило из-под мостика с другой стороны. Шланг и сигнал натянулись, и меня, как запущенного змея при сильном ветре, начало мотать высоко над палубой из стороны в сторону. А я одной рукой гармошку держу, второй за сигнальный конец поддерживаюсь, чтобы меня не ставило поперек течения. Вижу, дело мое плохое. Тут бы лишний воздух вытравить, да шлем подняло, золотник головой достать не могу. Хочу подтянуться по сигнальному концу к мостику — сил не хватает. Просто беда.
— Меньше воздуху! — кричу. — Выбирайте меня наверх!
— А мне отвечают:
— Где-то зацепились сигнал и шланг, отцепляй быстрее, а то плот несет.
«Ну, думаю, капут!» Раз плот несет, катер должен немедленно уходить к берегу, иначе потопит, а тут я застрял, и застрял так, что ни взад ни вперед, Водолазная рубаха на мне пузырем вздулась, пот градом льет, в глазах мальчики начинают прыгать, а течение то влево кинет, то вправо кинет — просто душу выматывает.
— Выходи быстрее, — кричат мне по телефону, — а то совсем не выйдешь!
«Что делать? Гармошку бросить — все равно не поможет, да и жалко. Парнишка, думаю, там ждет не дождется». Единственное спасение — это освободиться от- воздуха, который уже раздувал штанины рубахи и угрожал поставить меня кверху ногами. «Если, думаю, ноги поднимет, тогда — конец». Медлить нельзя было ни минуты. И тут я вспомнил, что у меня на поясе висит нож. Бросил я держаться за сигнальный конец, выхватил из чехла нож и распорол рубаху слева под мышкой. Воздух сразу вырвался наружу и я упал на палубу. Но тут новая беда: в разрез хлынула холодная, как лед, вода и стала заливать шлем.
Я закричал, чтобы скорее давали мне больше воздуху, a вода, чувствую, заливает мне шею, подбородок и вот-вот зальет меня совсем. Но в шлеме часто и шумно задышал подоспевший воздух, и вода остановилась, а потом стала убывать.
Я облегченно вздохнул и пополз под мостик: Ледяная вода, как железными обручами, сжимала мне тело, а в голове одна мысль: успею-ли? Где плот? Наконец выбрался из-под мостика, глянул вверх и вижу: на мостике второй водолаз освобождает мне шланг и сигнал. Это был Коляда. «Вот это, думаю, друг!» И так мне радостно стало на душе, что я сразу забыл все со мной случившееся. Увидел он меня, помахал мне рукой и показывает: «Давай, выходи наверх». Сверху потянули за сигнал и шланг, и я, подхваченный силой течения и силой поднимавших меня матросов, полетел кверху, крепко сжимая в руке Сережкину гармошку. Когда меня подтащили к катеру, матросы взяли гармошку и помогли мне подняться по трапу. Матвеич отвернул иллюминатор и говорит:
— Ну, брат, окажи спасибо, что ледорезы плот задержали, а то б… Вон видишь, ломает его…
Промерз я тогда, братцы, до костей. Да ничего. Доктор выписал мне огненной водички согреться. Выпил я, переоделся в сухое платье, и всю усталость как рукой сняло. А вечером на берегу Сережка заиграл на своей гармошке, и сразу жизнь пошла по-другому. Люди повеселели, заулыбались, девушки запели песни, и никто уже не думал о вчерашнем дне. Музыка разогнала черные думы и наполнила души людей светлой надеждой на скорое возвращение в строй их родного парохода. Вот оно какое дело, братцы. Простая гармошка, а какую силу имеет!..
— Дядя Даня, а тот пароход теперь снова плавает? — спросил белоголовый паренек.
— А как же! Плавает. И где бы он ни остановился, люди к нему вот как на этот луг собираются. А почему? — Гармошка!
Часто бывает так, что к ночи на море стихает ветер и оно как бы отдыхает. Тогда морская волна делается сонной и медленной, поверхность моря лоснится и уставшие. за день чайки спокойно спят на воде, спрятав свои носы в теплом пуху. Но лишь дрогнет ночная синь, лишь упадут на восточный край неба первые брызги рассвета, встрепенется и полетит над морем свежий ветер и опять забурлит волна, проснувшиеся чайки окунутся в ней, расправят крылья и, приветствуя криками встающий день, поднимутся навстречу солнцу.
Подводная лодка капитан-лейтенанта Головлева тихо покачивалась на сонных волнах. В синей ночной дымке потонул берег, и нигде ни звука, ни огонька. Лишь редкие голубые звезды издалека смотрели на море сквозь темные разводья между облаками.
Командир лодки, смуглый, черноглазый, горбоносый моряк, в затянутой ремнем шинели и в нахлобученной фуражке, скорее по привычке, чем по необходимости прикрепленной ремешком за подбородок, стоял на мостике, неторопливо оглядывал шевелящееся в предрассветной темени море и, слушая, как убаюкивающе-ласково хлюпала за бортами вода, говорил находившемуся с ним рядом, завидного роста и сложения, своему помощнику лейтенанту Широкову, у которого время уже успело посеребрить виски:
— Не будь этой войны, Николай Антоныч, как бы теперь жил народ! Великолепно жил бы!
Широков задумчиво вздохнул, как бы припоминая что-то.
— Да-а. Так вот, видите, — негромко и глуховато отозвался он. — Мне эти немцы, Владимир Сергеич, испортили жизнь в самом начале, когда мне еще и десяти годов не было. Я из-за них даже сельской школы не закончил. Пришлось уже взрослому садиться за парту.
— Это что же, в ту войну?
— В ту. В восемнадцатом году весной они к нам пришли. Жили мы тогда в деревне, на западном берегу Псковского озера. Удирали ночью. Помню, несколько семей погрузились в ладью, подняли паруса и айда… Ветер дул боковой. Началась качка, и у меня чуть селезенки не выскочили от тошноты…
— Погоди-ка! — остановил Головлев, тронув. Широкова за рукав. Его глаза напряженно смотрели левее носа лодки. Широков тоже насторожился. А вдруг немцы! Моряки вглядываются в темень, и теперь уже оба видят, как недалеко от носа лодки на поверхности моря показалось что-то черное и тут же пропало, потом еще и еще…
— Дельфины черти! — как бы извиняясь за ложную тревогу, чертыхнулся Головлев и полез в карман за папиросами. Протянув Широкову раскрытый портсигар, он сказал, возвращаясь к прерванному разговору — Так говоришь, чуть селезенки не вытравил? Это штука скверная, по себе знаю. Ну и куда же вас вынесло?
— Сперва на Урал, потом в Сибирь.
Головлев протяжно свистнул.
— Здорово махнули! Значит, пришлось повидать, как люди живут?
— Пришлось. Конечно, мал я был, что к чему понимал плохо, но все же кое-что запомнилось. В Питере, например, мне запомнился голод. Мимо наших теплушек, на которых мелом было написано «беженцы», все время проходили люди и подбирали кости, рыбьи хвосты и головы или кусочки выброшенного кем-нибудь заплесневелого хлеба. Видел, как женщины, в модных костюмах и в шляпах копались в мусорных кучах. А одна барыня отдала за буханку хлеба хорошую шубу.
— Отдашь, брат, есть захочешь, все отдашь, — сказал Головлев и, наклонившись, зажег папиросу. Закурил и Широков, пряча огонек в руке. А за бортами по-прежнему дремотно хлюпала вода. Моряки помолчали, думая о далеких днях, пережитых каждым по-своему. Над их головами, лениво махая крыльями, тихо, почти неслышно, пролетела чайка. Ночью, на фоне неба, она казалась темной. Головлев проводил ее глазами, проронил:
— Тоже не спит.
— Дельфины, должно быть, вспугнули, — все так же глуховато сказал Широков и, продолжая начатый рассказ, добавил: — А на Урале мне запомнился матрос.
— Матрос? — заинтересованно спросил Головлев.
— Да. Это уже зимой было. Жили мы тогда в деревне Осиновая Гора. Где эта деревня, сейчас я и сам точно не могу сказать, только помню, что до Перьми ехали в теплушках. Дальше нас не повезли, сказали, что нельзя. Перегрузились мы из теплушек на пароход. По воде доехали до Уфы. А потом до этой Осиновой Горы долго везли нас на подводах через башкирские села, и башкирки выносили нам, беженцам, то хлеб, то молоко, совали в руки и что-то говорили по-своему, а на груди у них позванивали висевшие цепочками гривенники и двугривенные.
— А почему вы ехали именно в эту Осиновую Гору? Что там у вас знакомые или родные-были? — спросил Головлев.
— Да нет, ни у кого из нас там ни знакомых, ни родных не было, просто кто-то сказал нашим, что в этом районе можно спокойно жить, вот и ехали, пока не надоело трястись на подводах.
— А подводы кто вам давал?
— Сами крестьяне. От села до села везли. На ночь брали нас по домам, а утром везли дальше.
— Молодцы. Ну, а что с матросом-то?