А Миронова с тех пор так и не видел и ничего о нем не слыхал.
- И все? - спросил кто-то рассказчика.
- Нет, не все еще. Слушайте дальше. О всех своих скитаниях я уж не стану вам рассказывать. Я и в Турцию, и в Румынию плавал, и на фронте был во время этой империалистической бойни. Потом революция началась; я и думаю:
«Эге, вот оно самое главное, самое нужное-то дело закручивается».
И с фронта прямо в гражданскую войну. Ни одного дня на печке не сидел, все воевал. А как утихомирилось - на заводах работал. И все нет-нет да и вспомню про Миронова:
«Где-то он теперь? Поди, в «Известиях» или в «Правде» работает. Вот бы встретить его и отблагодарить как следует». Читаю газеты, а все нет, не попадается мне его фамилия.
«А, может, - думаю, - и не дожил он до революции. Укатали его жандармы, и пропал он где-нибудь на каторге».
Только вот что мне было удивительно: Сергей Миронович Киров - на иной портрет его глянешь, хоть и не совсем, а все-таки чем-то похож был на журналиста Миронова. Ну, да ведь у хороших и умных людей всегда в лице есть что-то общее: выражение глаз и лица очень сходное. Вы замечали? Вот у писателей - смотришь на портреты - у всех есть что-то схожее.
Ну, вот, в 1934 году работал я мастером на одном заводе под Ленинградом. Хорошо работал завод, а потом пошел какой-то ералаш. В чем дело? И понять невозможно. Все как будто стараются, дело делают, а все простои и недовыработка. Если бы завод небольшой был, все это в куче, сразу бы видно было, а тут такая махина - чорт голову сломит!
Только должен вам сказать, спервоначалу-то я ничего этого не замечал, потому что у меня нрав такой: увлекусь чем-нибудь, уткнусь в работу, и все мне трын-трава, как в шорах хожу, ничего другого не вижу. А меня как раз перевели в другой цех, куда я давно просился. Работа мне нравилась, вот я и действую. А, знаете, когда дело спорится, думается, и везде так, во всем заводе.
Тут вышла такая история. Выстроили нам новую столовую, огромную, светлую. Войдешь, душа радуется. На полу линолеум, на столах скатерти, цветы в горшках, на окнах занавески тюлевые, на дверях драпировки, радио играет. Красота! Хоть балы устраивай!
А сядешь за стол, принесут тебе за твои деньги такую бурду, да в ней еще мочало плавает, а то и еще что похлеще. Ну, прямо издевательство какое-то! Наешься этой бурды - и сам себе противен, будто ты свинья какая!
«Ну, да ведь, - думаешь, - может, там заминка какая с продовольствием. Не нарочно же это. Значит, потерпеть надо».
И терпишь, конечно.
Раз во время обеденного перерыва стою я в цехе, вытираю руки паклей, а у окна стоит один инженер, молодой еще. Странный такой, неразговорчивый и вроде как обиженный чем-то. С начальством он не ладил, уж очень язык у него был язвительный, скажет, как ужалит, но его терпели, потому что работник-то он хороший был. Одевался просто, от рабочего не отличишь. Руки всегда в масле: не охотник он был в конторе сидеть, больше по заводу ходил и все в машинах ковырялся.
- Ну, что ж, - говорю, - Александр Иваныч, обедать, что ль, пойдем?
- Нет, - говорит, - я уж тут как-нибудь…
И вынимает из кармана булку и кусок колбасы.
- А в столовую-то что же? Вы хоть бы, - говорю, - чайку там выпили.
- Нет, - говорит, - там уж очень мышами пахнет.
Я удивляюсь:
- Какими мышами?
А он стоит, грустно смотрит в окно и ест булку с колбасой.
Прихожу в столовую, сажусь за стол, принюхиваюсь - никакими мышами не пахнет, пахнет краской да кислыми щами из кухни. Сижу, верчу талоны в руках, жду, когда обед подадут, и смотрю кругом. Со стенки портрет Сергея Мироновича весело так улыбается, а народ за столом сидит хмурый! И вдруг что-то не по себе мне стало. А тут еще слышу за спиной за соседним столом разговор и смех. Кто-то балагурит:
- Ну, вот и я выудил мочало! Начинай сказку сначала.
- А за мочало кого же теперь благодарить? - спрашивает этот балагур-то.
Я так весь и передернулся. Чувствую: это уж насмешка и ух какая ядовитая!
У нас, видите ли, как производственное совещание, так главный инженер и еще один, Лаврентьев из парткома, говорят, говорят, а кончат свою речь непременно про столовую: «Вот, товарищи, как заботится о вас Сергей Миронович! Как вы ему должны быть благодарны-то!…»
И меня всегда это немного коробило, двусмысленность какая-то получалась. И вот тут, когда я услышал эти насмешки, и думаю: «А ну как народ и в самом деле все эти безобразия припишет Сергею Мироновичу? А что он, что ль, мочало в щи кладет? Он всей душой к нам, вон какую столовую-то нам воздвиг, а уж это наша вина, если мы такие хоромы в свинарник превращаем».
И вдруг я тут понял, про каких мышей говорил Александр Иваныч: не про мышей, а про воров он это говорил, про подлецов всяких.
«Вот оно что!» - думаю.
Со злости и обедать не стал, какой уж тут обед, вернул талоны в кассу и ушел. Стал на работу и работать уж неохота, все из рук валится. Пришел домой, поужинал. Газету почитать да спать бы лечь, а у меня тоска.
Жена спрашивает:
- Что такое?
А я не разговариваю с ней и на нее-то уж без толку злюсь. Потом оделся, вышел на улицу и пошел к Александру Иванычу. Он дома был и очень удивился, когда я зашел к нему. До этого я никогда у него не бывал. Сидит он с женой за столом. Жена книжку читает, а он что-то чертит. Я сел, говорю ему:
- Зашел к вам душу отвести.
И все ему рассказываю про наши безобразия, а он все с усмешкой и в откровенный разговор со мной не вступает, а все:
- Вот как?… Вы это заметили?…
И вижу я вроде как озлоблен он на весь белый свет, ни во что хорошее не верит, уходит в свою скорлупу и насмешечками от людей прикрывается. Не понравилось это мне. У меня, знаете, нрав такой - жить - так жить во-всю, открыто; не нравится что - борись. А это уж не жизнь, а мука.
Ну, я ему рассказываю, возмущаюсь; он слушал, слушал и вдруг искренно так и вроде как с болью:
- Да что вы, Павел Васильевич, первый день, что ли, на заводе и раньше-то ничего этого не видели?
- Не видел, - говорю, - честно признаюсь. А вот вы-то видели, а почему же вы молчали?
Он рукой махнул.
- Сто раз говорил, да слушать не хотят.