На ученье полковник проехал позади 7-го эскадрона, который замыкал Люсьен. «Ну, сейчас моя очередь», — подумал Люсьен. К его великому удивлению, ему не пришлось выслушать ни одной грубости. «Мой отец, должно быть, попросил кого следует написать этому скоту».
Однако, опасаясь заслужить порицание, Люсьен был крайне внимателен в это утро, а полковник, быть может, не без умысла, несколько раз выстраивал полк таким образом, чтобы 7-й эскадрон оказывался головным.
«Как я глуп, считая себя центром всего! — подумал Люсьен. — У полковника, должно быть, как и у меня, неприятности, и если он не бранит меня, то только потому, что забыл обо мне».
Все время, пока шли замятия, Люсьен не мог ни о чем толком подумать: он боялся оказаться рассеянным.
Когда он очутился у себя дома и осмелился вновь заглянуть в свою душу, он нашел, что его отношение к г-же де Шастеле резко изменилось. В этот день он первым явился на уборку, хотя отправиться к Серпьерам раньше половины пятого было почти невозможно. В четыре часа он приказал заложить коляску. Ему было не по себе, он пошел взглянуть, как запрягают лошадей, и в конюшне придирался ко всяким мелочам; наконец в четверть пятого он с явным удовольствием очутился среди девиц Серпьер. Беседа с ними оживила его, и он мило признался им в этом. Мадмуазель Теодолннда, питавшая к нему склонность, была очень весела, и он заразился ее веселостью.
Вошла г-жа де Шастеле; ее совсем не ждали сегодня.
Никогда еще она не казалась ему такой красивой; она была бледна и немного застенчива. «…И, несмотря на эту застенчивость, она отдается подполковникам!» Эти грубые слова, казалось, вернули его страсти весь ее пыл. Но Люсьен был слишком молод, и ему недоставало светского лоска. Сам того не замечая, он был резок и далеко не вежлив с г-жой де Шастеле. В его любви было что-то свирепое. Это уже не был вчерашний человек.
Девицы Серпьер очень веселились; слуга Люсьена принес им великолепные букеты, которые Люсьен заказал в оранжереях Дарне, славящегося своими цветами. Для г-жи де Шастеле не хватило букета; пришлось разделить пополам самый красивый.
«Печальное предзнаменование», — подумала она. Все время, пока веселились девицы Серпьер, она не могла оправиться от изумления. Ее удивляла резкость и нелюбезность, проскальзывавшие во взглядах Люсьена. Она спрашивала, не следует ли ей покинуть этот дом или по крайней мере показать, что она оскорблена, чтобы сохранить уважение Люсьена и соблюсти то достоинство, без которого женщина не может быть серьезно любима мало-мальски чутким мужчиной.
«Нет, — решила она. — Я ведь на самом деле не оскорблена. В том состоянии смятения, в каком я нахожусь, я могу отступить от долга, лишь если позволю себе малейшее лицемерие». Я нахожу, что, рассуждая таким образом, г-жа де Шастеле была глубоко права и проявила большое мужество, вняв голосу благоразумия.
За всю свою жизнь она никогда не была так удивлена. «Неужели господин Левен просто фат, как все это утверждают? И его единственной целью было добиться от меня неосторожных слов, которые я сказала ему позавчера?» Г-жа де Шастеле перебирала мысленно все доказательства того, что его сердце, как ей казалось, было к ней действительно неравнодушно. «Не ошиблась ли я? Неужели тщеславие так обмануло меня? Если господин Левен не скромный и не добрый человек, — неожиданно решила она, — я уже больше ничему на свете не верю».
Потом ею снова овладели жестокие сомнения, и ей стоило большого труда отвергнуть слово «фат», которое весь Нанси соединял с именем Люсьена. «Да нет же, я говорила себе это десять тысяч раз, и в моменты полного хладнокровия. Это экипаж господина Левена и в особенности ливреи его слуг повинны в том, что его считают фатом, а вовсе не его характер! Они не знают его. Эти мещане сознают, что на его месте они были бы фатами; вот и все. Ему же свойственно только самое невинное тщеславие, естественное в его возрасте. Ему приятно смотреть на принадлежащих ему красивых лошадей и прекрасные ливреи. Слово «фат» объясняется лишь ненавистью, которую питают к нему эти отставные офицеры».
Однако, несмотря не решительную форму и поразительную ясность этих суждений, слово «фат» в том состоянии смятения, в каком находилась г-жа де Шастеле, тяжким грузом угнетало ее сознание. «За всю мою жизнь я беседовала с ним восемь раз. Я далеко не знаю света. Нужно обладать удивительной самоуверенностью, чтобы утверждать после восьми встреч, что тебе известно сердце другого человека. К тому же, — думала г-жа де Шастеле, становясь все более и более печальной, — когда я разговаривала с ним, я больше заботилась о том, чтобы не выдать своих собственных чувств, чем наблюдала за его переживаниями… Надо сознаться, со стороны женщины моего возраста самонадеянно считать, что я лучше разбираюсь в душе мужчины, чем целый город».
Мысль эта еще больше огорчила г-жу де Шастеле.
Люсьен смотрел на нее с прежним волнением и думал: «Мой ничтожный чин и недостаточно пышные эполеты оказывают свое действие. Можно ли надеяться на уважение высшего общества в Нанси, имея поклонником жалкого корнета, в особенности когда вас привыкли видеть под руку с полковником, а если полковник почему-либо неприемлем, то с подполковником или по меньшей мере с командиром эскадрона? Штаб-офицерские эполеты необходимы».
Ясно, что наш герой был изрядно глуп, предаваясь подобным размышлениям; надо сознаться, что и счастлив он был не более, чем прозорлив. Не успел он покончить с этими размышлениями, как ему захотелось провалиться сквозь землю: он почувствовал новый прилив любви.
Состояние г-жи де Шастеле было не более завидным; оба они расплачивались, и дорого расплачивались, за счастье, которое пережили третьего дня у «Зеленого охотника». И если бы романисты еще имели, как некогда, право делать при случае нравоучительные выводы, здесь надо было бы воскликнуть: «Справедливое наказание за безрассудную любовь к человеку, которого так мало знаешь! Как! Поставить свое счастье в зависимость от человека, которого видел всего лишь восемь раз!» И если бы рассказчику удалось изложить эти мысли высоким стилем и завершить их каким-нибудь намеком на религию, глупцы решили бы: «Вот нравственная книга, и автор ее, должно быть, человек весьма почтенный».
Глупцы этого не скажут, так как они прочли лишь в немногих книгах, рекомендуемых академией: «При естественной изысканности нашего кодекса вежливости, что может знать после пятидесяти визитов женщина о корректном молодом человеке? Что ей известно, кроме степени его умственного развития и тех или иных успехов, которые ему удалось сделать в искусстве изящно говорить пустые слова? Что ей известно о его сердце, о том, какими способами он собирается завоевать свое счастье? Ничего, или он не корректен».
Между тем у обоих влюбленных был очень грустный вид. Незадолго до прихода г-жи де Шастеле Люсьен, желая оправдать свой преждевременный визит, предложил Серпьерам отправиться в кафе «Зеленый охотник»; они согласились. Сказав несколько любезностей г-же де Шастеле и сообщив ей о принятом решении, девицы убежали из сада за шляпами. Г-жа де Серпьер последовала за ними более степенной походкой, и г-жа де Шастеле осталась вдвоем с Люсьеном в большой, довольно широкой аллее акаций; они прогуливались молча, но каждый держался противоположного края аллеи.
«Прилично ли мне, — размышляла г-жа де Шастеле, — поехать с девицами к «Зеленому охотнику»? Не будет ли это означать, что я включаю господина Левена в число близких друзей?»
Решить надо было в одно мгновение; любовь воспользовалась нарастающим смущением. Вдруг, вместо того, чтобы идти молча и, опустив глаза, избегать взора Люсьена, г-жа де Шастеле повернулась к нему.
— У господина Левена какие-нибудь неприятности в полку? Он, кажется, погружен в мрачную меланхолию?
— Вы правы, сударыня, я очень мучаюсь со вчерашнего дня. Я не понимаю, что со мною происходит.
Глубоко серьезное выражение его глаз, в упор смотревших на г-жу де Шастеле, подтвердило искренность его слов. Это поразило г-жу де Шастеле; она остановилась как вкопанная. Она не могла больше сделать ни шагу.
— Я стыжусь того, в чем собираюсь признаться, — продолжал Люсьен, — но долг честного человека велит мне говорить.
При столь многозначительном вступлении глаза г-жи де Шастеле покраснели.
— Форма моей речи, слова, которыми я должен воспользоваться, также смешны, как странна и даже глупа сущность того, что я имею сказать.
Наступила короткая пауза; г-жа де Шастеле с тоской смотрела на Люсьена; казалось, он находился в большом затруднении; наконец, словно с трудом преодолев гнетущий стыд, он вымолвил, запинаясь, слабым, еле внятным голосом:
— Поверите ли вы мне, сударыня? Можете ли вы выслушать меня, не насмехаясь надо мною и не считая меня последним из людей? Я не могу забыть особу, которую увидел вчера у вас. Эта ужасная физиономия, этот острый нос в очках как будто отравили мне душу.
Госпожа де Шастеле с трудом скрыла улыбку.
— Да, сударыня, ни разу со времени моего приезда в Нанси я не испытывал того, что почувствовал, увидав это чудовище; мое сердце остыло. Я убедился, что могу в течение целого года не думать о вас, и — это удивляет меня еще больше — мне кажется, что в сердце моем уже нет любви.
При этих словах лицо г-жи де Шастеле стало глубоко серьезным; Люсьен не замечал на нем и тени иронии или улыбки.
— Право же, я решил, что сошел с ума, — прибавил он своим наивным тоном, исключавшим, в глазах г-жи де Шастеле, всякий намек на ложь и преувеличение. — Нанси показался мне новым городом, которого я никогда до сих пор не видел, так как раньше во всем свете я видел только вас одну; прекрасное небо, казалось, говорило мне: «Ее душа еще чище»; при виде какого-нибудь мрачного дома я думал: «Как нравился бы мне этот дом, если бы в нем жила Батильда!» Простите меня за мой слишком интимный тон.
У г-жи де Шастеле вырвался жест нетерпения, означавший: «Продолжайте, я не обращаю внимания на эти пустяки!»
— Так вот, сударыня, — продолжал Люсьен, как бы следя по глазам г-жи де Шастеле за впечатлением, которое производили его слова, — в то утро мрачный дом показался мне тем, что он есть на самом деле; красота небосвода не напоминала мне о другой красоте, — словом, я, к несчастью, уже не любил.
Вдруг четыре очень суровые строки, полученные мною в ответ на письмо, безусловно слишком длинное, как будто ослабили немного действие отравы. Я имел счастье увидеть вас; ужасное горе рассеялось, я вновь вернулся к своим узам, но чувствую себя еще как бы скованным вчерашним ядом… Я говорю, сударыня, немного напыщенно, но, право, я не умею выразить другими словами то, что происходит со мною с тех пор, как я увидел вашу компаньонку. Мне нужно сделать усилие над самим собою, чтобы говорить с вами языком любви, — это ли не роковой признак?
После чистосердечного признания Люсьен почувствовал, что с его груди свалилась огромная тяжесть, и у него отлегло от сердца. Он был так мало опытен в жизни, что совсем не ждал такого счастья.
Госпожа де Шастеле, напротив, казалось, была подавлена. «Ясно, он просто фат. Можно ли, — думала она, — отнестись к этому серьезно? Должна ли я поверить, что это наивное признание нежной души?»
Обычная манера Люсьена выражаться была настолько бесхитростна, когда он обращался к г-же де Шастеле, что она склонялась к последнему мнению. Но она часто замечала, что, обращаясь не к ней, а к кому-нибудь другому, он нарочно говорил смешные вещи, и воспоминание об этой обычной для него неискренности было ей крайне неприятно. С другой стороны, манеры Люсьена и его тон до такой степени изменились, конец его речи производил впечатление настолько правдивое, что она не знала, как сделать, чтобы не поверить ему. «Неужели в его возрасте он уже такой искусный актер?»
Но если она поверит этому странному признанию, если она сочтет его искренним, прежде всего она не должна показать, что она рассержена или, тем более, опечалена, — а как избежать того и другого?
Госпожа де Шастеле услыхала голоса девиц Серпьер, бегом возвращавшихся в сад. Г-н и г-жа де Серпьер уже ожидали в большой коляске Люсьена. Г-жа де Шастеле не дала себе времени прислушаться к голосу рассудка. «Если я не поеду к «Зеленому охотнику», две бедных девочки лишатся приятной прогулки». И она села в карету с самыми младшими. «Во всяком случае, — решила она, — у меня будет несколько минут, чтобы подумать».
Мысли ее были отрадны: «Господин Левен — честный человек, и, как ни странно и невероятно то, что он говорит, его слова правдивы. Его лицо, все его существо сказали мне это раньше, чем он раскрыл рот».
Когда, подъехав к Бюрельвильерскому лесу, все вышли из экипажей, Люсьен стал другим человеком: г-жа де Шастеле с первого взгляда заметила это. Чело его вновь стало ясным, манеры непринужденными. «У него благородное сердце, — с радостью думала она. — Свет еще не научил его притворству и лживости; в двадцать три года это удивительно. А ведь он вращался и в высшем обществе!» В этом отношении г-жа де Шастеле глубоко заблуждалась. Начиная с восемнадцатилетнего возраста, Люсьен жил не среди придворных или обитателей Сен-Жерменскочр предместья, а среди реторт и перегонных кубов химического факультета.
Через несколько минут получилось так, что Люсьен вел под руку г-жу де Шастеле, две девицы Серпьер шли рядом с ними, остальные же члены семьи следовали в десяти шагах от них.