Люсьен заговорил веселым тоном, чтобы не слишком привлекать внимание девиц:
— С тех пор, как я решился сказать правду особе, которую я уважаю больше всего на свете, я стал другим человеком. Слова, какими я пользовался, говоря о девице, вид которой отравил меня, уже кажутся мне смешными. Я нахожу, что погода здесь такая же чудесная, как и позавчера. Но прежде чем отдаться счастью, к которому располагает это прекрасное место, мне нужно, сударыня, услышать ваше мнение о речи, в которой фигурировали и узы, и яд, и много других трагических слов.
— Признаюсь вам, сударь, у меня нет вполне определенного мнения. Но в общем, — прибавила она после краткой паузы и с суровым видом, — я как будто вижу искренность: если налицо ошибка, то, по меньшей мере, нет желания обмануть; а ради истины все можно простить, даже узы, яд и т. д.
Произнося эти слова, г-жа де Шастеле хотела улыбнуться. «Как, — подумала она, искренне опечалившись, — неужели, разговаривая с господином Левеном, я никогда не сумею придерживаться подобающего тона? Неужели беседа с ним для меня такое огромное счастье? И кто в силах меня уверить, что это не фат, желающий подшутить надо мной, бедной провинциалкой? Быть может, даже и не будучи бесчестным человеком, он питает ко мне самые обыкновенные чувства, и эта любовь — только плод гарнизонной скуки!»
Так звучал в душе г-жи де Шастеле голос, противоречивший любви. Но его сила уже удивительно ослабела. Ей доставляло огромное удовольствие мечтать, и она говорила лишь столько, сколько было нужно, чтобы не обратить на себя внимания семейства Серпьеров. Наконец, к счастью для Люсьена, прибыли немцы-валторнисты и начали играть вальс Моцарта, а затем дуэты из «Дон Жуана» и «Свадьбы Фигаро». Г-жа де Шастеле стала еще более серьезной, затем, хотя и постепенно, более счастливой.
Сам Люсьен с головой ушел в переживаемый им роман: надежда на счастье сменилась у него уверенностью. Он осмелился сказать своей спутнице в одну из тех короткнх минут полусвободы, которые можно было улучить, прогуливаясь со всеми этими девицами:
— Не нужно обманывать божество, которому поклоняешься; я был искренним, это признак самого большого уважения, на которое я способен. Неужели я буду за это наказан?
— Вы странный человек!
— Мне следовало бы из вежливости согласиться с вами. Но, право, я сам не знаю, кто я, и дорого дал бы тому, кто мог бы мне это сказать. Я начал жить и старался себя понять лишь с того дня, когда моя лошадь упала под окнами с зелеными жалюзи.
Слова эти были сказаны так, как будто они приходили на ум по мере, того, как их произносили. Г-жа де Шастеле невольно была глубоко тронута их искренним и в то же время благородным тоном. Люсьен из стыдливости не говорил о своей любви более ясно и был вознагражден за это нежной улыбкой.
— Смею ли я явиться к вам завтра? — спросил он. — Но я просил бы еще об одной милости, почти не меньшей, — быть принятым не в присутствии той особы.
— Вы ничего не выиграете от этого, — с грустью ответила г-жа де Шастеле, — так как я ничего, кроме неприятности, не испытываю, когда, находясь со мною с глазу на глаз, вы говорите на единственную тему, на которую вы, кажется, способны со мною говорить. Приходите, если вы, как порядочный человек, обещаете мне говорить о совершенно других вещах.
Люсьен обещал. Пожалуй, это было все, что они могли сказать друг другу за весь вечер. Для них обоих оказалось удачей то, что их окружали посторонние и мешали им говорить. Предоставленные самим себе, они сказали бы немногим больше, а были они далеко не так близки, чтобы не испытывать некоторого замешательства, в особенности Люсьен. Но если они и не сказали ничего, глаза их сговорились на том, что у них обоих нет никакого повода для ссоры. Они любили друг друга совсем не так, как позавчера. Это не были восторги молодого и безоблачного счастья, но скорее восторги страсти, близости и самое горячее стремление к доверию. «Я верю вам, я ваша», — казалось, говорили глаза г-жи де Шастеле; она умерла бы со стыда, если бы могла видеть их выражение. Одно из несчастий красавицы состоит в том, что она не может скрывать свои чувства.
Но только равнодушный наблюдатель в состоянии понять этот язык. В течение нескольких мгновений Люсьену казалось, что он слышит его, а через минуту он уже сомневался во всем. Счастье, которое они испытывали, находясь вместе, было сокровенным и глубоким; у Люсьена на глазах готовы были выступить слезы. Несколько раз в течение прогулки г-жа де Шастеле избегала давать ему руку, но делала это так, чтобы не показаться Серпьерам жеманной, а ему — суровой. Наконец, когда с наступлением темноты они, выйдя из кафе, пошли к экипажам, оставленным у входа в лес, г-жа де Шастеле обратилась к нему:
— Дайте мне руку, господин Левен.
Люсьен, взяв руку г-жи де Шастеле, пожал ее и почувствовал ответное пожатие.
Было восхитительно слушать издалека музыку валторн; воцарилось глубокое молчание. К счастью, когда подошли к экипажам, оказалось, что одна из девиц Серпьер забыла свой платок в саду «Зеленого охотника»; сначала хотели отправить туда слугу, потом решили вернуться в экипажах.
Люсьен, начав разговор издалека, заметил г-же де Серпьер, что вечер великолепный, что теплый и едва ощутимый ветер не дает садиться вечерней росе. Что девочки бегали меньше, чем позавчера, что экипажи могли бы ехать сзади, и пр., и пр. Наконец, приведя тысячу доводов, он заключил, что если дамы не чувствуют себя слишком усталыми, приятнее было бы вернуться пешком. Г-жа де Серпьер пожелала узнать мнение г-жи де Шастеле.
— Отлично, — сказала г-жа де Шастеле, — но с тем условием, чтобы экипажи не ехали сзади: шум колес, которые останавливаются одновременно с вами, действует раздражающе.
Люсьен сообразил, что музыканты, уже получившие плату, сейчас уйдут из сада, и послал слугу предложить им повторить отрывки из «Дон Жуана» и «Свадьбы Фигаро». Он вернулся к дамам и без возражений завладел рукою г-жи де Шастеле. Девицы Серпьер были в восторге от того, что прогулка удлинилась. Все шли вместе, общий разговор был приятен и весел. Люсьен принимал в нем участие только для того, чтобы поддержать его и не дать никому заметить свою молчаливость. Г-жа де Шастеле и он не разговаривали между собою: они и так были слишком счастливы.
Вскоре опять зазвучали валторны. В саду Люсьен заявил, что г-ну де Серпьеру и ему очень хочется выпить пунша и что для дам приготовят очень сладкий. Так как всем было приятно оставаться вместе, предложение было принято, несмотря на протесты г-жи де Серпьер, уверявшей, что для цвета лица молодых девушек нет ничего вреднее пунша. Того же мнения была и мадмуазель Теодолинда, слишком привязанная к Люсьену, чтобы не быть немного ревнивой.
— Походатайствуйте перед мадмуазель Теодолиндой, — весело и дружески предложила ему г-жа де Шастеле.
В Нанси вернулись только в половине десятого.
Люсьен опоздал в казармы: вечерняя перекличка прошла без него, а он был дежурным. Он поспешил к адъютанту, который посоветовал ему доложить об этом полковнику.
Полковник был тем, что в 1834 году называли ярым приверженцем «умеренных взглядов», и потому очень ревниво относился к приему, который оказывало Люсьену высшее общество. Отсутствие успеха «в этом квартале», как говорят англичане, могло задержать момент, когда столь преданный полковник должен был стать генералом, флигель-адъютантом и пр. Он ответил корнету немногословно и весьма сухо, посадив его на сутки под арест.
Этого-то больше всего и опасался Люсьен. Он вернулся домой, чтобы написать г-же де Шастеле. Но официальное письмо было для него пыткой, а писать о том, о чем он осмеливался ей говорить, было бы неосторожно. Эта мысль не покидала его всю ночь.
После долгих колебаний Люсьен отправил со слугою в особняк де Понлеве письмо, которое мог бы прочесть всякий. Он действительно не смел иначе писать г-же де Шастеле. Вся его любовь вернулась к нему, а вместе с нею и беспредельный ужас, который она ему внушала.
Через день Люсьена в четыре часа утра разбудил приказ немедленно садиться на коня. Вся казарма была в волнении. Артиллерийский унтер-офицер раздавал уланам патроны. По слухам, рабочие города, расположенного в десятке лье от Нанси, организовались и образовали союз.
Полковник Малер обходил казармы и говорил офицерам так, чтобы его слышали уланы:
— Надо задать им хороший урок. Никакого снисхождения к этим сукиным детям! Можно будет заработать орден.
Проезжая под окнами г-жи де Шастеле, Люсьен пристально всматривался, но ничего не мог заметить за плотно закрытыми занавесками из вышитого муслина. Люсьен сознавал, что он не вправе осуждать г-жу де Шастеле: малейшее движение могло быть замечено и дать повод для толков всем офицерам полка. «Госпожа д'Окенкур не преминула бы оказаться у окна, но разве я способен полюбить госпожу д'Окенкур?» Если бы г-жа де Шастеле оказалась у окна, Люсьена этот знак внимания привел бы в восторг. И в самом деле, все городские дамы занимали окна на улице Помп и прилегавшей к ней, по которой должен был следовать полк, чтобы выйти из города. 7-му эскадрону Люсьена непосредственно предшествовала артиллерийская полубатарея с зажженными фитилями. Колеса повозок и орудий сотрясали деревянные дома Нанси и внушали дамам ужас, смешанный с удовольствием.
Люсьен поклонился г-жам д'Окенкур, де Пюи-Лоранс, де Серпьер, де Марсильи. «Хотел бы я знать, — думал Люсьен, — кого они больше ненавидят — Людовика-Филиппа или рабочих? А госпожа де Шастеле не могла разделить любопытство всех этих дам и проявить ко мне хоть немного внимания! Вот и я еду рубить ткачей, как изящно выражается господин де Васиньи. Если дело будет жарким, полковник получит орден Почетного Легиона, а меня будет мучить совесть».
Двадцать седьмому уланскому полку понадобилось шесть часов, чтобы пройти восемь лье, отделявшие Нанси от N. Полк задерживала артиллерийская полубатарея. Полковник Малер трижды получал эстафеты и каждый раз приказывал сменить лошадей, везших пушки. Спешивали улан, лошади которых казались более подходящими для упряжи.
На половине дороги супрефект, г-н Флерон, крупной рысью догнал полк; он проехал вдоль всего полка, чтобы поговорить с полковником, и имел удовольствие вызвать насмешки улан. Из-за его маленького роста сабля на нем казалась огромной. Приглушенные разговоры сменились раскатами хохота; чтобы избавиться от этого, он пустил свою лошадь галопом, но смех только усилился, и его сопровождали обычные крики: «Свалится! Не свалится!»
Однако вскоре супрефект был отомщен. Едва уланы въехали в узкие, грязные улицы N, их встретили свистом и гиканьем жены и дети рабочих, глядевшие из окон бедных домишек, и сами рабочие, появлявшиеся время от времени на углах самых узких улочек. Везде поспешно закрывались лавки. Наконец полк выбрался на большую торговую улицу; все магазины были закрыты, в окнах — ни души, всюду — гробовое молчание.
Выехали на очень длинную, неправильной формы площадь, обсаженную пятью-шестью чахлыми тутовыми деревьями и пересеченную во всю длину вонючей канавой, полной городских нечистот. Вода в ней была синяя, так как канава служила также стоком для нескольких красилен.
Полковник выстроил полк в боевом порядке вдоль канавы. Там несчастные уланы, изнемогая от жажды и усталости, провели шесть часов под палящим августовским солнцем без еды и питья. Как мы уже сказали, с прибытием полка закрылись все лавки, и в первую очередь кабачки.
— Попали мы в переделку! — воскликнул один улан.
— Да, вонища изрядная! — подхватил другой голос.
— Молчать! — завизжал какой-то корнет из «умеренных».
Люсьен заметил, что все уважающие себя офицеры хранили глубокое молчание и имели очень серьезный вид. «Вот мы и встретились с врагом», — думал Люсьен. Он наблюдал за собою и находил, что он так же хладнокровен, как во время химических опытов в Политехнической школе. Это эгоистическое чувство значительно ослабляло его отвращение к подобного рода службе. Высокого роста рябой корнет, о котором говорил ему подполковник Филото, обратился к Люсьену, ругая рабочих. Люсьен не ответил ни слова и посмотрел на него с невыразимым презрением. Когда корнет отошел, несколько голосов произнесли довольно громко: «Шпион! Шпион!»
Люди ужасно страдали, двое или трое вынуждены были спешиться. Послали дневальных к большому водоему. В огромном бассейне нашли три-четыре трупа недавно убитых кошек, от крови которых покраснела вода. Струя теплой воды, бившая из водоема, была очень слабой; чтобы наполнить бутылку, нужно было несколько минут, а полк насчитывал триста восемьдесят человек под ружьем. Помощник префекта вместе с мэром уже несколько раз проезжал через площадь и, как говорили в строю, искал, где бы купить вина. «Если мы продадим вам, — отвечали ему торговцы, — наши дома разграбят и разрушат».
Каждые полчаса полк приветствовали свистом и гиканьем. Белье, вывешенное в окнах для просушки, ужасало своим убожеством, ветхостью и грязью. Стекла в окнах были маленькие и грязные, а многие окна вместо стекол были заклеены старой исписанной бумагой. Всюду вставал живой образ нищеты, от которой щемило сердце, но не то сердце, которое надеялось заслужить крест, действуя саблей в жалком городке.
Когда шпион-корнет отошел от Люсьена, последнему пришла в голову мысль послать своих слуг за десять лье, в деревню, должно быть, мирно настроенную, так как там не было ни ремесленников, ни рабочих. Слугам было поручено за какую угодно цену купить сотню хлебов и три-четыре вязанки фуража. Им это удалось, и часа в четыре на равнине показались четыре лошади, нагруженные хлебом, и две — сеном. Тотчас же наступило глубокое молчание. Люсьен щедро расплатился с крестьянами и имел удовольствие раздать хлеб солдатам своего эскадрона.