— Я не буду петь, — сказал он тихо, но с упорством, какого я не ожидал. — У меня голос, товарищ лейтенант. Баритон. Я учился в консерватории. Петь на улице в непогоду мне никак нельзя…
— При чем тут консерватория? — рассердился я. — Откуда вас сюда прислали?
— Из Одесской консерватории.
— Не понимаю. Если вы певец, вам надо было окончить учебу и петь себе на здоровье!..
Он оставался серьезным.
— Меня вызвали и сказали: ты должен идти в военное училище. Это призыв. Это твой долг. И я пошел…
— Пошли и раскаиваетесь?
— Нет! — горячо сказал он. — Я не раскаиваюсь. Я всегда любил радиотехнику. Но разве нельзя, товарищ лейтенант, беречь голос?
Это было сказано с такой убежденностью, что я не сразу нашелся, что возразить.
— Но ведь дисциплина для всех одна, — проговорил я, сам чувствуя шаткость своей позиции. — В строю все равны… И наверное, не только за отказ запевать вы получили взыскания…
— Нет, — сказал он твердо, — главное именно в этом. Почему-то некоторых раздражает, что я не запеваю в строю! Думают, горжусь. Надеюсь, вы поймете меня. Несколько раз я сам пытался подойти к вам. Но как-то не мог выбрать подходящей минуты. Хотел попросить помочь…
— Хорошо! — твердо сказал я. — Ничего вам не обещаю, но подумаю…
Я-ушел из роты со сложным и противоречивым чувством. Пересекая темный, безлюдный плац, я продумывал этот странный разговор. Конечно, у Горчакова была своя правда. Но как ему помочь? Он мечется. Идя по одному пути, мечтает о другом. И может быть, он прав? Возможно, ему надо вернуться в консерваторию… И в то же время я понимал, что обстоятельства иногда невыгодно складываются вокруг человека. Каждая даже маленькая ошибка не только не прощается, а сразу становится важным звеном в его характеристике. И для того чтобы все изменить, нужен крутой перелом. Да, обо всем этом следовало подумать…
Через несколько дней на концерте самодеятельности в клубе училища я впервые услышал, как поет Горчаков. Мне казалось, что наш разговор продолжается…
Я слушал и все сильнее ощущал, как меня охватывает смятение. Его голос покорял, в нем соединялись огромное чувство, искренность, мелодичность.
Этот вечер решил все. На другое утро я пришел к командиру роты с твердым решением.
— Разрешите мне, — сказал я, — сходить с Горчаковым в консерваторию. Пусть его послушают профессора. Если у него действительно большой талант, давайте его отпустим. Пусть будет певцом…
Попов многозначительно переглянулся со старшиной Стрельниковым.
— Ну что ж, сходите… Пусть лучше будет хорошим певцом, чем плохим командиром. Но помните, вы несете ответственность, если из него не получится ни певца, ни командира. — Он засмеялся.
А я тут же разыскал номер телефона консерватории и позвонил. Директор отсутствовал, но, узнав, что говорят из военного училища, секретарша стала расспрашивать, по какому поводу. Я довольно сбивчиво старался растолковать ей суть дела, и наконец она поняла.
— Сказали бы сразу… Хотите, чтобы мы прослушали певца. Подождите…
Положила трубку и как сквозь землю провалилась. Я терпеливо ждал. Наконец трубку взяли, и старческий голос проговорил:
— Профессор Котельников у телефона!
Тут я уже не стал много распространяться, коротко рассказал о Горчакове и о том, как важно сейчас решить его судьбу. Неожиданно профессор пригласил нас к себе домой в воскресенье. Как удачно! Теперь мой замысел получил твердую основу.
Когда после обеда курсанты вернулись в общежитие, я сразу отозвал Горчакова и сказал, что в воскресенье мы пойдем к профессору Котельникову и он его будет слушать.
— Зачем? — испуганно спросил Горчаков.
— Как — зачем? — удивился я. — Мы ведь не специалисты, а вдруг вам действительно надо учиться пению?
— Но как я к нему явлюсь? — сказал он растерянно. — Я знаю его… Я не готов. Чтобы пойти к нему, мне нужно подготовиться.
Я понимал, что это серьезное дело. Сегодня понедельник, до воскресенья почти целая неделя. Я сказал ему, что освобождаю его от всех нарядов, часов самоподготовки и вечерних прогулок, договорюсь с начальником клуба, чтобы дали аккомпаниатора.
Теперь каждый вечер после занятий он уходил в клуб.
Все шло прекрасно. С каждым днем он становился веселее, а я не задавал никаких вопросов, хотя, встречая начальника клуба в командирской столовой, расспрашивал, что он думает об успехах моего подопечного.
В субботу вечером я приказал помкомвзвода, чтобы он позвонил профессору и узнал, когда можно приехать. Красильников тщательно записал телефон и пообещал все сделать в точности.
Потом я вызвал к себе Горчакова. Он вошел в канцелярию сияющий. За эти дни в его облике многое изменилось. Он стал как-то увереннее, спокойнее, пропала мешковатость, так раздражавшая меня.
— Готов? — спросил я.
— Готов! — улыбнулся он. — Выучил три новые песни и романс…
— Завтра в час захожу! — сказал я строго. — Будь готов!
— Всегда готов! — И он поднял руку в пионерском салюте.
Я простил ему эту вольность и уехал в приподнятом настроении за город к матери. Целый вечер я рассказывал ей о своем курсанте, у которого много взысканий, а между тем, по-моему, он совсем не плохой парень, говорил о том, как я решил помочь ему.
Мать выслушала меня, потом сказала:
— А по-моему, ты поступил опрометчиво. Ты можешь поставить его в крайне трудное положение.
— Нет, мама, — горячо возразил я, — нужна полная ясность. Ведь он не может учиться, когда терзается мыслью, что гибнет его талант!..
Мать молча придвинула ко мне чашку. Она одиноко жила в большой комнате и занималась хозяйством, лишь когда я приезжал в гости.
Как славно чувствовать себя среди знакомых с детства вещей! Из раскрытых окон дома напротив доносились звуки рояля. Уже долгие годы подряд человек, которого я никогда не видел, разыгрывал одни и те же бравурные гаммы. Он никогда ничего не играл, кроме гамм. Я сидел около матери, уже седеющей, одетой в военную форму врача, и мне казалось, я прожил длинный-длинный день и никогда никуда не уезжал.
— Ты великолепен! — сказала мать, с улыбкой рассматривая меня. — Тебе очень идут два красных квадратика! Надеюсь, дослужишься и до двух ромбов!
Она подсмеивалась надо мной, но мы были счастливы.
— Нет, скажи, мама, — допрашивал я, — почему я не прав?
— Мне думается, — проговорила она, — что если бы он действительно был способным певцом, из консерватории его бы не отпустили…
Я возмутился:
— Нет, мама! Бывают же ошибки!..
— Бывают, — согласилась она. — Но что будет, если профессор не признает в нем большого таланта, а Горчаков ему не поверит? Ведь это очень страшно: признаться, что путь, избранный тобою, — ошибка…
Слова матери заставили меня о многом призадуматься. И когда утром я шел в училище, то стал сомневаться в результатах встречи. Конечно, я по-прежнему считал, что она нужна. Но если раньше, послушав Горчакова, я поверил в его дарование и хотел, чтобы он стал певцом, то сейчас я стал думать: а как же поступить, если мать окажется права?
Я пришел в половине первого. Красильников доложил, что все выполнил, с профессором говорил и тот ждет.
— Где Горчаков? — спросил я.
— Готовится. Пришивает чистый воротничок.
— Выпишите ему увольнительную до двадцати четырех часов.
— Есть!.. Вы подпишете?
— Да.
И вот ровно в час мы с Горчаковым вышли из ворот училища.
Был один из тех теплых осенних дней, когда Ленинград кажется особенно величественным. Вдаль уходят громады зданий, ты привык к каждому из них, кажется, что они стояли и будут стоять вечно. И все, что видишь вокруг, согрето воспоминаниями детства.
Горчаков молча смотрел в окно трамвая. В руках он держал сверток с нотами. Я сидел и с волнением думал о предстоящей встрече у профессора. Получается, что я требую экспертизы, а нужно совсем другое…
— Вы волнуетесь? — спросил я, когда трамвай вывез нас на мост лейтенант Шмидта. Профессор жил на Васильевском острове.
— Да, — признался он, улыбнувшись. — Попасть в ученики к Котельникову — мечта многих!.. Но это редко кому удается… Характер у него не дай бог!
Какой у него характер, я понял, как только переступил порог большой квартиры. Навстречу нам из дальней комнаты вышел полный лысый человек, сунул каждому по очереди руку и сердито сказал:
— Слушайте, молодой человек, вы, кажется, лейтенант? Так я понимаю?.. Вас вежливости учили?..
Я смущенно взглянул на Горчакова. Но профессор круто повернулся и пошел в комнату, в которой поблескивал большой черный рояль.
— Заходите, заходите! — нетерпеливо позвал он.
Я вошел, пропустив вперед Горчакова.
— Простите, профессор, — сказал я растерянно, — я не знаю, чем провинился.
— Не знаете? — усмехнулся он. — Какой-то чудак от вашего имени будит меня телефонным звонком в семь утра и спрашивает, можно ли сегодня прийти. Нет, вы подумайте, он не мог дождаться хотя бы девяти часов!.. Я не выспался, и у меня трещит голова!
— Это моя вина, профессор. Я попросил своего помощника позвонить вам, как только он встанет. А подъем в училище в семь утра. Вот он все и выполнил в точности. Простите меня, просто не сообразил…
— Ну ладно, — сказал он, — перейдем к делу.
С этого мгновения я перестал для него существовать. Он погрузился в беседу с Горчаковым. Подробно расспрашивал о преподавателе, который учил его пению. Сидя у старинного стола, на котором громоздились переплетенные в кожу толстые клавиры опер, я рассматривал комнату. Повсюду висели фотографии знаменитых артистов. А на стене, противоположной окну, из тяжелой бронзовой рамы на них смотрел портрет Глазунова.
Все в этой комнате говорило о слаженной, размеренной и основательной жизни. О том, что главное здесь — рояль, рабочий станок, за которым проходит жизнь этого человека.
Котельников был спокоен, нетороплив. Они вместе просматривали ноты. Лицо Горчакова взволнованно. Он словно забыл о моем существовании, ни разу на меня не оглянулся. А я даже был этому рад…
Сейчас Горчаков мне не подвластен. Я лишь свидетель, ничего не смыслящий в их большом разговоре.
— Ну, начинаем, — сказал Котельников. Он сел за рояль, разложив на пюпитре ноты. Горчаков, расстегнув воротник гимнастерки, встал рядом.
Первые аккорды! Знакомая песня — «Полюшко-поле…».
Горчаков пел свободно, придерживаясь одной рукой за край рояля, а другой обхватив пряжку своего ремня.
Едва он кончил, профессор переменил ноты.
— Ну, быстро! — скомандовал он. — «Выхожу один я на дорогу…» Начинаем!
Опять вступительные аккорды… Горчаков снова запел… Но почему-то в его глазах вдруг возникло выражение затаенной тревоги. Куда-то исчезли непосредственность и внутренняя свобода. Его рука напряглась, а пальцы судорожно вцепились в край рояля. Я взглянул на Котельникова. Он играл с профессиональной легкостью, но на его полном лице временами возникало выражение досады. Он был явно недоволен. Но чем?.. Я не слышал ни одной фальшивой ноты.
Вдруг Котельников резко, на полуфразе, оборвал игру и шумно встал.
— Хватит! — сказал он, вынул платок и вытер багровую шею. Горчаков стоял поникший, с серым от волнения лицом.
— Ну, вы собой довольны? — Котельников смотрел на меня, точно призывая в свидетели.
— Нет, — прошептал Горчаков.
Котельников подошел к окну, взглянул на голубей, круживших над крышами.
— Поражаюсь, — сказал он, — как можно так запустить голос? Где верхнее фа-диез?
Горчаков вздохнул и застегнул воротничок. Котельников вдруг повернулся ко мне и язвительно кашлянул.
— Зачем вы его ко мне привели?.. Я хочу знать, что вы хотите?..
Он стоял, широко расставив ноги и подтянув руки к груди, в позе боксера, готовящегося нанести удар. Я поднялся с кресла, сидеть мне показалось неудобным.
— Его заставляют петь в строю… — проговорил я виновато.
Он не дал мне закончить фразу.
— Это же преступление! — воскликнул он яростно. — Вы понимаете, что перед вами талант?.. Талант!.. — повторил он. — А как вы с ним обращаетесь?.. Вам нужен запевала!.. А стране нужен певец!
Его натиск был так силен, что я не знал, что ответить. Но вдруг на выручку пришел Горчаков.
— Владимир Семенович, — сказал он, дотрагиваясь до его руки, — товарищ лейтенант тут ни при чем. Наоборот, он хочет мне добра!
Котельников тряхнул лысой головой.
— Вот что, — сказал он, — передайте своим начальникам, что я беру Горчакова под свою опеку… Он будет моим учеником! Сегодня же я напишу в Москву, чтобы его направили в мое распоряжение, в консерваторию. Прощайте!
Мы вышли на набережную Невы и остановились. Горчаков молча смотрел вдаль, где по реке в солнечных бликах плыл пароход «Республика», совершавший рейсы до Шлиссельбурга. На другом берегу уходил в небо Адмиралтейский шпиль, увенчанный золотым корабликом с вечно надутыми парусами.
— Ну что ж, Коля!.. Значит, скоро уйдешь? Надеюсь, изредка будешь посылать билетики?
Он взглянул на меня, но в его глазах не было улыбки.
— Нет, я не уйду, — проговорил он. — Я не уйду!
— Старик, видно, упорный!.. Его послушают. Придет приказ, и скажут: «Собирайте, товарищ Горчаков, свои личные вещи и уходите… Командира из вас не будет».
Он усмехнулся.
— Не так все просто! Есть еще и моя воля… Не думайте, товарищ лейтенант, что я сгоряча решил пойти учиться на командира. Мы живем в очень тревожное время…
— Ну вот, — сказал я, — решил стать командиром, а сам получил полную обойму взысканий! Знаешь, кем тебя выпустят? Старшиной, а может быть, даже старшим сержантом.
Горчаков пожал плечами:
— Я просто думал, что товарищи меня поймут.
— А разве тебя не беспокоит, что твой талант может погибнуть?
— Нет, — сказал он, — не погибнет. Вот и вы ведь беспокоитесь об этом.
Мы шли по Набережной. Чайки кружились над синеватой рябью, ныряли в воду и вновь стремительно уносились вверх. Вдали уже виднелись Ростральные колонны, на которых когда-то пылало пламя, указывая путь кораблям, входящим с моря в Неву.
Я думал о своем разговоре с матерью. Да, с Горчаковым все было гораздо сложнее. Я должен доложить Попову мнение профессора. Но этого, конечно, мало. Надо сделать все возможное, чтобы талант Горчакова не пропал.
— В строю тебя петь больше не заставят, — сказал я. — Это я твердо обещаю!
Горчаков засмеялся:
— Посмотрим!.. Но это теперь не самое важное…
— И взыскания постепенно снимут.
— О! Вот это было бы здорово!
Когда на другое утро я рассказал Попову о всех обстоятельствах встречи с профессором, он неожиданно выслушал меня серьезно и долго расспрашивал обо всем.
— Что ж, — сказал он, — может быть, Котельников прав!.. Я доложу комиссару…
Но когда я сказал, что Горчаков твердо решил остаться в училище, он долго смотрел перед собой, задумчиво комкая в руке папиросу.
— Ну, а как по-вашему? — наконец спросил он. — Он не будет жалеть?..
— Нет, — сказал я. — По-моему, он человек твердой воли!
— Старшина! — строго прикрикнул Попов. — Горчакова больше петь в строю не заставляй! Понятно?!
Сидевший за столом Синельников неодобрительно кашлянул и поднялся.
— Понятно, товарищ командир, — хмуро произнес он и одарил меня сердитым взглядом из-под бровей.
Попов повернулся ко мне.
— Ну, Березин, у тебя еще двадцать девять и у каждого свой талант! — и засмеялся дробным баском. — Будешь тонуть — вытащим за волосы!
Большие волнения
Ну и допекает меня этот Коркин. Всего три месяца в училище, а спасения от него нет. Звонит и звонит! Хоть телефонную трубку не бери.
В представлении Коркина все курсанты училища прежде всего участники ансамбля песни и пляски, а потом уже будущие командиры. И ему нет дела ни до учебы, ни до нарядов.
Конечно, энтузиазмом нового начальника клуба сразу же стали пользоваться некоторые ловчилы. Им уже не нужно бегать в санчасть за освобождением. Коркин сам бросается за них в бой.