Неужели Тоня успела ему сказать?! Нет, нет! Тогда как же он узнал? Он внимательно следил за выражением моего лица.
— Да, сосчитал! — ответил я, решив, что теперь самое правильное — наступать!
— Спасибо!.. Спасибо!.. — сказал он. — С этого дня я всегда буду вас приглашать! Вы избавите меня от необходимости самому заниматься нудным делом!..
В том, что он перешел на «вы», в самом тоне, спокойном, даже чрезмерно спокойном, таилась угроза.
— Может быть, позволите спросить, — продолжал он, сверля меня взглядом, — чем именно я обязан такому вашему исключительному вниманию?
Ах вот как? Значит, ты все-таки боишься!
Не могу отказать себе в удовольствии лишний раз прикоснуться к делам клуба. Некоторые его работники все время обвиняют меня в том, что я им мешаю!
— И вы решили таким оригинальным образом снять с себя обвинения?..
Чем же ему ответить? И вдруг я говорю то, о чем мгновением раньше и не думал:
— А я, Борис Ефимович, не только сосчитал деньги… Я также собрал у зрителей довольно много проданных билетов!
Как только я это произнес, его взгляд испуганно метнулся к сейфу, потом опять на меня, но уже потускневший; он сам как-то сразу растерял наглость.
— Березин, сколько тебе лет? — тихо, но уже совсем иначе спросил он.
— Двадцать три!
— А моей дочери уже тридцать пять!.. Я прожил большую и трудную жизнь! Всякое в ней бывало! — Он помолчал, бесцельно водя ладонью по краю стола. — Пойми меня, Березин!.. — Он снял очки, долго протирал их платком, и я видел, как дрожат его руки.
Я молчал, и он по-своему истолковал мое молчание.
— Ты молод! Тебе надо получать высшее образование! Не все могут поступить в академию. А я тебе помогу!! Муж моей дочери профессор! Заведует кафедрой в институте.
— Его фамилия Анохин?
— Анохин, — повторил он механически, — Николай Иванович! Милейший человек! Он тебе все сделает!..
Я молчал. Коркин протянул руку.
— Отдай билеты!..
— А с какого года вы в партии, Борис Ефимович? — спросил я, мучительно думая о том, как же мне теперь трудно будет встретиться с Лукиным.
— Я беспартийный. И никогда в партию не вступал, — сказал Коркин, и помолчав, добавил: — К сожалению!..
Я поднялся.
— Ну, что же ты! — воскликнул Коркин. — Отдай билеты!..
Он хотел меня удержать, но я обошел его стороной и хлопнул за собой дверью. Я не пошел собирать билеты, да и сразу же забыл о них. Я вообще больше не думал о Коркине. Мне не давали покоя мысли о Лукине и о той рекомендации, которая лежала в моем кармане. Как же с ней поступить?
Только поздно вечером, усталый, я поднялся на свой этаж. Я знал, что Лукин не спит, ждет меня, хотя не видел окон, так как приблизился к дому с другой стороны.
Но я не зашел к Лукину, как это бывало всегда, когда возвращался позднее его.
А он надеялся, что все обошлось, и выжидал. Прошло не менее получаса, я уже, приготовив все необходимое к утренним занятиям, снял гимнастерку — и вдруг услышал тихий стук.
Он никогда не стучал раньше.
— Войдите!
И Лукин вошел.
— Ты на меня сердишься? — спросил он, виновато улыбаясь. — Честное слово, у меня вдруг сильно разболелся зуб…
Я вынул из кармана рекомендацию и подал ему:
— Возьми!
Он протянул руку, но, разглядев, что в ней, тут же в испуге отдернул.
— Ты с ума сошел! — воскликнул он. — Да по какому праву! Из-за какой-то мелкой обиды!
— Знаешь что, Лукин? Я не буду вступать в партию по твоей рекомендации!
— Объясни почему?
— Я думаю, это не требует объяснения!.. — Я положил рекомендацию на край стола. — Бери и уходи!.. — И когда он, забрав рекомендацию, взялся за ручку двери, добавил: — Звонил профессор Анохин и просил передать, чтобы ты завтра к нему не приезжал… У него грипп…
Лукин на мгновение задержался в дверях, обернулся, яростным шепотом крикнул:
— Ты мелкий, гнусный кляузник!.. Теперь я тебя полностью раскусил!..
Он еще долго ходил по своей комнате.
А я, потушив свет, встал у окна и смотрел в ночное небо. Вдалеке, над крышами, подсвеченное прожекторами, в невском ветре трепетало знамя Смольного.
В партию меня приняли через месяц. Первую рекомендацию мне дал Попов, вторую — мой старый друг Яков Дементьев, инженер, мы когда-то с ним мальчишками бегали по Троицкому полю. А Лукин на собрание не пришел.
Что касается Коркина, то через неделю он исчез из училища, уволился по собственному желанию, и следы его навсегда растворились в море житейском…
А Тоня!.. Приходите в наше училище — она бегает с одного участка на другой, по всем этажам и зданиям до сих пор…
Двое из Гамбурга
Курбатов повернул ко мне искаженное от злости лицо. Стянутое ремнями черного шлемофона, оно казалось особенно яростным.
— Опять летит!
«У-у!.. у-у!.. уу!..» С надрывным завыванием моторов на небольшой высоте пролетает «юнкерс-88». Неторопливо разворачивается над самыми нашими головами — один раз, потом другой: очевидно, немецких летчиков что-то заинтересовало на аэродроме, а потом, медленно набирая высоту, уходит еще дальше на восток.
Крылья становятся все меньше и меньше, и только отдаленный гуд продолжает давить на нервы. Наконец, засвеченный солнцем, «юнкерс» растворяется в перистых облаках.
— Ну, что ты на это скажешь, — говорит Курбатов. — Мы и на метр не имеем права нарушить границу! Начальники приходят в ужас и пугают международным скандалом! А немцы нахально лезут к нам, когда хотят!
Я молчу. Курбатов ругается раз по десять в день и уже имел за это крупные неприятности. Через полчаса ему нужно лететь в тренировочный полет, и я не хочу еще больше его растравлять.
Небольшой аэродром, где я начальник связи, совсем рядом с границей. От немцев нас отделяет река. Со второго этажа каменного дома, в котором расположился штаб нашего авиационного полка, видны наблюдательные вышки, построенные немцами недели две тому назад на самом берегу. Зачем им эти вышки? Почему нужно наблюдать за нами, если между нашими государствами заключен договор о ненападении?
Чаще других Курбатов при каждом удобном случае мучает вопросами замполита Емельянова, человека решительного и горячего на слово и дело. Сначала Емельянов терпеливо разъяснял, что договор есть договор, а когда в газетах появилось сообщение ТАСС, опровергающее слухи о том, что Германия будто бы готовится напасть на Советский Союз, понял, что настал момент, когда следует строго пресекать вредные разговорчики.
— Прекратите болтовню! — кричал он. — Вы что, газет не читаете?! В сообщении ясно сказано, что для беспокойства нет никаких оснований! Немецкое командование располагает свои войска на восточной границе для отдыха и переформирования!.. — Но по его озабоченному виду мы понимали, что и он сам не уверен в том, что все ладно.
Конечно, мы прикусили языки. Но от этого на душе не становилось ни яснее, ни спокойнее. Зачем немецкие самолеты днем и ночью летают над нашей землей? Это же самая настоящая разведка. Почему мы терпим? Разве оттого, что заключен договор, фашисты перестали быть фашистами?
Как-то перед утренним полетом Курбатов сорвался. И надо же было ему ляпнуть:
— Вот встречу в воздухе «юнкерс» — прикажу следовать за мной на аэродром. Не подчинится — собью к чертовой матери!
Его чуть не отстранили от полетов. Полчаса Емельянов прорабатывал его перед строем летчиков, наконец сказал:
— Товарищ Курбатов! Вы коммунист?
— Коммунист! — ответил Курбатов.
— Так вот! О том, что немцы нарушают границу, известно не только нам с вами! И когда нужно будет их осадить — вам прикажут! А за самовольные действия, причиняющие ущерб нашему государству, угодите под трибунал!.. Понятно?!.
— Понятно, товарищ полковой комиссар!
После этого случая Курбатов еще более замкнулся. Только острым, ненавидящим взглядом провожал немецкие самолеты и в редкие минуты, убедившись, что, кроме меня, его никто не слышит, давал своей душе волю.
Мне повезло, когда, получив назначение в авиационный полк, я поселился в холостяцкой комнате вместе с Курбатовым. У нас сразу возникло хоть и примитивное, но общее хозяйство. Вечером, после полетов, мы вместе ходили в клуб, и наиболее ревнивые мужья бдительно следили за нами, когда мы приглашали их жен на танцы.
Небольшой городок при аэродроме не имел тайн, если дело касалось чьей-то личной жизни. В трех каменных домах, возведенных на скорую руку, казалось, нет стен, отделяющих не только квартиры, но и сами дома друг от друга. Едва капитан Старовойтов поссорится со своей женой на четвертом этаже третьего дома, как все обстоятельства этой ссоры уже обсуждаются на втором этаже первого. Они обсуждались бы и на первом этаже, если бы его не занимала библиотека, где строгая библиотекарша заставляла всех говорить шепотом. Когда-то она работала в большом московском читальном зале, где говорили шепотом, чтобы не мешать друг другу, поэтому свою привычку она перенесла в нашу маленькую библиотеку, и каждый громкий возглас вызывал у нее гневный протест.
Библиотекаршу звали Варварой Петровной, а фамилию ее я так и не узнал. Сразу же после приезда я серьезно проштрафился, задержав книги на лишние три дня, и это внесло в наши отношения некоторое обострение. А когда еще через несколько дней я посмел войти в библиотеку с папиросой в зубах, последовал такой взрыв, что с этого дня я стал обходить библиотеку стороной.
И только один человек в городе имел право называть суровую библиотекаршу просто Варечкой. Это был Курбатов. Как он нашел путь к ее сердцу, знал он один.
Нет, я не хочу быть несправедливым. Варваре Петровне под тридцать. Она миловидна, и, когда идет рядом с Курбатовым, подтягивается, становится почти стройной.
И вот однажды под вечер Курбатов затащил меня в библиотеку. Нет, не специально. Просто возвращались домой с аэродрома, проходили мимо библиотеки, и когда из окна выглянуло неулыбчивое лицо Варвары Петровны, строго и надменно оглядевшей Курбатова, он виновато скосил на меня глаза и тихо спросил:
— Зайдем?!
— Зайдем! — кивнул я и, вздохнув, свернул за ним к крыльцу.
Через несколько минут Курбатов оживленно рассказывал Варваре Петровне о своем новом истребителе, на котором выполнял учебные стрельбы, а она, слушая его, как-то успокоено, по-домашнему заполняла ровным, круглым почерком формуляры книг. Взгляд ее небольших серых глаз теплел, когда она время от времени поглядывала на Курбатова, поощрительно кивая головой, и снова становился отчужденным, если я невольно попадал в поле ее зрения. То, что я друг Курбатова, для нее не имело ровно никакого значения.
— Ну, что новенького? — вдруг спросил Курбатов и взглянул на старенький ламповый приемник, стоявший в углу, за книжными полками. Потемневший, когда-то отполированный под красное дерево фанерный ящик был покрыт потеками стеарина: очевидно, не раз служил подставкой для свечей, когда отказывал единственный полковой движок, дававший всему городку свет; из этого ящика, казалось, невозможно извлечь ни одного звука.
— Хочешь послушать? — спросила Варя и взглянула на меня.
Курбатов перехватил ее взгляд.
— Да перестань ты на него сердиться, — сказал он. — Алешка ведь свой парень!..
Варвара Петровна, не ответив, поднялась и подошла к приемнику.
— Настрой на Берлин! Или на Лондон! — сказал Курбатов. — Только переводи! Что они о нас болтают?!.
Тотчас же комната наполнилась свистом, завыванием, дробным перестуком азбуки Морзе. Мой тренированный слух сразу же выстраивал в ряд группы цифровых шифров. Я уже знал наизусть многие станции, угадывал почерк радистов. По тембру различал, какая станция передает. Несомненно, работали десятки военных раций, находящихся невдалеке от границы… Москва передавала сводку об успехах кубанских землеробов. На полуслове московский диктор утонул в хаосе звуков, и тут же послышалась густая английская речь.
— Стой! — скомандовал Курбатов. — Что говорит?!.
Ни он, ни я ни слова не понимали по-английски. Но узкое лицо Вари, только что казавшееся мне неприятным, вдруг осветилось напряженной мыслью. Недвижным взглядом она остро смотрела в одну точку повыше приемника, и ее губы шевелились.
— Что он говорит? — неторопливо спросил Курбатов. — Переведи!..
— Подожди, Тома! — сказала она, и я невольно взглянул на Курбатова: его звали Тимофей, и это непроизвольно произнесенное интимное — Тома бросало новый свет на его отношения с библиотекаршей.
Ни он, ни она даже не заметили моего движения. Еще с минуту она молча слушала голос английского диктора, а потом резким щелчком выключила приемник.
— Ну, что?! — почти крикнул Курбатов. — Чего ты молчишь?!
— Я ничего не поняла, — сухо сказала Варя и снова заняла свое место за столом.
Я поднялся и вышел из комнаты. Курбатов меня не задержал.
Над аэродромом спустилась ночь. С реки дул легкий ветерок, и в другое время я пошел бы на берег, побродил по высокой, колкой траве, искупался бы, хотя вода еще холодна.
«Ну и бог с ней, с Варей! — думал я, направляясь к аэродрому. — Пусть не доверяет, все равно Тимофей потом расскажет, чего она там услышала». Я завидовал всем, кто владел иностранными языками. Они раздвигают мир. И вот эта злыдня, Варвара Петровна, знает то, чего не знаю я.
Как себя ни уговаривай, а обидно!
Узкий луч прожектора прочертил вдалеке небо и упал во тьму. Где-то в стороне застучал авиационный мотор: очевидно, в мастерских работали техники. А потом стук затих, и вновь наступила тишина.
Я шел по густой траве, и чем дальше удалялся от домов, тем спокойнее становилось на сердце, будто все сложности жизни отодвинулись куда-то в прошлое. Вот над горизонтом поднимается луна! Громко верещат кузнечики! Какое-то удивительно острое чувство молодости овладело мной. И, не думая о том, услышит меня кто-нибудь или нет, я стал громко читать стихотворение о любви.
И вдруг, когда уже вышел на дорожку, ведущую к радиостанции, я услышал приближающийся топот сапог; кто-то, тяжело ступая, бежал к домам.
Я ускорил шаг и через несколько секунд по силуэту узнал бегущего навстречу.
— Кудря?! Ты куда?!
— За вами, товарищ командир! — выкрикнул из темноты Кудря, круто останавливаясь.
— Что случилось?!
— Немецкий самолет просит посадки. Летчик передает сигнал об аварии…
Я невольно прислушался, — в темном небе завывали моторы «юнкерса». Пригляделся — и мне показалось, что один из моторов выбрасывает пламя.
— Командиру полка сообщили?
— Полковник Данилов приказал вам лично держать связь с самолетом и руководить его посадкой на запасный аэродром в Кольцовке.
Через считанные секунды я уже сижу за пультом радиостанции, заменив дежурного радиста. Кудря — старшина и мой заместитель — держит телефонную трубку прижатой к уху и все время дает объяснения непрерывно звонящим начальникам из штаба дивизии и корпуса.
Рация уже настроена на волну самолета, и я слышу тревожные позывные немецкого радиста. Тут же передаю сигнал: «Внимание!..» Затем свои позывные и координаты запасного аэродрома…
В распахнутое окно мне видно, как в той стороне, где Кольцовка, вспыхнули прожектора. До запасного аэродрома всего пятнадцать километров — это просто ровное, давно не паханное поле, на которое удобно сажать самолеты без особенного риска сломать шасси. Туда завезено горючее в бочках, и вблизи установлены прожектора. Только несколько дней тому назад мы соединили прожекторную команду со штабом телефонным проводом. Теперь это очень пригодилось.
Оперативный дежурный капитан Стриженюк, один из самых расторопных командиров звеньев, накрепко взял дело в свои руки. До прихода командира полка он приказал дать немецким летчикам сигнал ракетами, в каком направлении им нужно вести самолет, а прожектористам — лучом осветить полосу посадки. Я дублировал его указания, и радист самолета кодовыми сигналами отвечал, что все понял.
Через несколько минут я услышал за своей спиной взволнованный бас Данилова. Он стремительно вошел в помещение радиостанции и, так как я не мог оторваться от работы, начал допрашивать Кудрю, как идут дела. Услышав, что самолет идет на посадку, он тут же связался со Стриженюком и приказал ему немедленно вызвать к штабу машину, он сам поедет на запасный аэродром. Едва положил трубку, как позвонил начальник особого отдела майор Евлахов и заявил, что хочет присоединиться к Данилову. Потом Данилов вызвал начальника санитарной части и дал указание на всякий случай выслать к месту вынужденной посадки санитарную машину. В общем, дело закрутилось. Самолет еще гудел в облаках, а на земле все распоряжения к его приему были отданы.