...И помни обо мне(Повесть об Иване Сухинове ) - Афанасьев Анатолий Владимирович 2 стр.


Бестужев не вызывал у него особых симпатий. Мальчишка, не нюхавший пороха, возомнивший себя Робеспьером, Маратом или уж бог весть кем. Сухинов недостаточно знал историю, чтобы подобрать точное сравнение. К Муравьеву он испытывал гораздо большее влечение. Ему нравились вечная сосредоточенность подполковника и его печальное лицо. В сущности, это Сергей Иванович открыл перед ним мир, о котором он прежде и представления не имел. Долгие, задушевные беседы с ним обо всем на свете — о несправедливом устройстве общества, о бунте Семеновского полка, о смысле человеческого бытия — смутили, перевернули душу поручика, и все же сейчас, как бывало и прежде, Сухинов с грустью прикидывал дистанцию между собой, вынужденным совсем недавно доказывать свое дворянство, дабы получить офицерский чин, и этим спокойным, добросердечным аристократом, обласканным судьбой с самого детства. Он получил образование за границей, не обойден высочайшими милостями и наградами. «И вот он готов, не задумываясь, пожертвовать своим положением и своим будущим, да и саму жизнь поставить на карту ради общего блага, — в который уже раз недоумевал Сухинов. — Но можно ли верить в его искренность? Не окажется ли вся затея с тайным обществом и все эти красивые планы всего лишь ширмой для каких-то иных, неведомых целей? А ведь, расплачиваться придется им, ему и его друзьям славянам. Их головы полетят в первую очередь».

Ужаленный этой мыслью, Сухинов повернулся к Бестужеву и гневно сказал:

— Хорошо, хорошо, послушай теперь и ты меня. Если он (кивок в сторону Муравьева) когда-нибудь вздумает располагать мной и моими товарищами, удалять нас от тех, с кем мы кровно связаны, и сближать с теми, кого мы и знать не хотим, то клянусь всеми святыми — мы этого не потерпим!

Бестужев отшатнулся и с изумлением взглянул на подполковника, словно призывая того в свидетели оскорбления. Сухинов добавил:

— Мы сами найдем дорогу в Петербург и Москву. Нам такие путеводители, как ты и… не нужны!

Он был подвержен приступам раздражения, которые настигали его внезапно, как шквал. В такие мгновения он сам себе бывал страшен и старался как можно быстрее уединиться, чтобы не натворить бед. Потом ему бывало невыносимо стыдно за самого себя, до того стыдно, что, случалось, он плакал слезами тоски и бессилия. Но об этом не подозревал ни один человек на свете. Внутренний жар, которому он не знал названия, испепелял его.

— Как же так, — бормотал Бестужев, — как же так можно говорить, как с врагами, клянусь честью!

«В этих молодых офицерах-славянах так много еще ребячливости, — думал Сергей Муравьев, наблюдая за вспышкой Сухинова. — Они любят фантазировать, как и мой милый Михаил, и пылкое воображение придает их фантазиям черты реальности. Каковы-то они будут в деле? И можно ли им полностью доверять? Представляют ли они себе отчетливо всю серьезность и гибельность наших замыслов?.. А вот Сухинов хорош. Пожалуй, он серьезнее многих и характер имеет твердый. Не беда, что не слишком образован и не умеет при случае щегольнуть пышной фразой. Такие, как он, за истину, за справедливость, если она войдет в их сердца, идут до конца и умирают не дрогнув».

Муравьев подошел к нему и заговорил, дружески положив ему руку на плечо. Сухинов руки не сбросил, но слушал недоверчиво, по-гусарски покручивая ус. В общем-то сцена была нелепая и смешная, он это понимал. Но смешно ему не было.

— Я никогда не имел намерения что-либо скрывать от таких достойных людей, как вы и ваши товарищи, — мягко сказал Муравьев. — Уверяю, я глубоко ценю вашу любовь к отечеству, все ваши благородные чувства.

— Надо дело делать, а мы пустяками занимаемся, — буркнул Сухинов, на которого глубокий голос Муравьева подействовал самым странным образом. Ему захотелось попросить прощения у этого человека.

— Будет и дело. Скоро будет, — уверил его подполковник. Расставались они настороженно, хотя внешне и примиренные. На прощание Сергей Иванович пожал руку Сухинова неожиданно крепким и властным пожатием. У него была рука воина и облик мыслителя. В сенях Сухинова догнал Бестужев-Рюмин. Вышел с ним на улицу.

— Ну? Что? — грубовато спросил Сухинов. Глаза Бестужева сверкали азартом, оттеняя бледность кожи.

— Я разделяю, — заговорил он негромко и страстно. — Все ваши взгляды разделяю. Поверьте, мне самому надоела эта медлительность, эти бесконечные планы, вечно остающиеся неосуществленными. От них на душе осадок, как от яда. Но ведь теперь недолго, я знаю. И Сергей Иванович так считает. О, это необыкновенный человек, вы еще убедитесь. И солдаты его любят. Они пойдут за ним слепо. Их не придется уговаривать.

Сухинов рассеянно оглядывался. Лесок вдали четко обрисовывался лучами сентябрьского солнца. Какой-то мужик в рваной рубахе сидел на обочине и внимательно разглядывал кусок веревки. То ли пьяный, то ли бродяга.

— Но вот ведь, если дойдет до главного, найдутся у вас люди? Если придется положить жизнь?

— Вы о чем? — спросил Сухинов. Подпоручик впился в него восторженным и ликующим взглядом.

— А вы не догадываетесь?

— Я не гадалка.

— Если придется посягнуть, — почти шепотом произнес Бестужев. — Если обстоятельства сложатся так, что придется посягнуть на самого монарха, найдутся у вас люди?

Сухинов даже не поморщился.

— У нас на все люди найдутся, — сообщил он наставительно.

Он не стал дожидаться Горбачевского, хотя ему и интересно было бы узнать, о чем они беседовали с Муравьевым наедине. Проезжая мимо мужика на обочине, Сухинов его окликнул:

— Что, удавиться хочешь? — Мужик поднял голову, и Сухинов увидел, что лицо у него синее и опухшее, как у мертвеца. Замешкавшись, Сухинов пошарил в кармане и швырнул мужику гривенник.

Ближе к вечеру Сухинов, никому не сказавшись, отправился на любовное свидание на дальний хутор. Он ехал шагом, не спешил, жалел лошадь. Лошаденка у него была плохонькая, бедная и оседлана была худо. Он с сердечной истомой вспоминал, какой под ним был конь в тот роковой день десятого мая в тринадцатом году под Рейхенбахом. В сражении под Бауценом Наполеон мощным напором раздавил передние части русских. Армия отступала. Армии необходим был простор и время для маневра. Лубенский гусарский полк, в котором Сухинов был рядовым, ринулся в жесточайшую контратаку. Какой был конь под ним, о боже! — чудо конь. Он его спас в том бою, вынес из пекла схватки. Сухинов, с рассеченной саблей правой рукой, одичав от боли и ярости, перехватил клинок в левую руку и снова погнал коня в самую гущу. Именно с того дня он стал осваивать страшный и коварный секущий удар слева, с мгновенным перебросом сабли из руки в руку. Гусары начали с уважением поглядывать на молодого удальца. Неповторимые, жгучие то были мгновения, когда он сливался с конем воедино, а сабля становилась живым и грозным продолжением его руки. Вихрь схватки, прыжок в безбрежность, юность духа и тела! Священная война народа! Первые услышанные им разговоры о свободе, равенстве, республике. Он многого тогда не понимал, но чувствовал, всем естеством осознал — война идет не за Францию, не за Польшу, война идет за Россию, за чудесный, счастливый завтрашний день. Неведомым прежде блаженством насыщался его неопытный разум. Как дьявол сражался Ваня Сухинов, юный гусар. Под Лейпцигом левую руку ему раздробили, и плечо, и голову задели. Он превозмогал боль со стоицизмом спартанца. Он остался в строю и насмешливо скалил зубы, когда ему перевязывали раны. Он не искал наград, но слава его манила. Лихая солдатская слава, открывающаяся в улыбках друзей и в радостных окликах совсем незнакомых людей. Годы прошли, истекли непонятно куда, и конь тот, наверное, пал. А он, заговорщик Сухинов, плетется шагом на свидание к красивой девушке Марине, но ему не очень хочется разговаривать с Мариной, потому что он смутно догадывается, что сулит ему будущее. «Я мог прожить легче и спокойнее, — без сожаления думал Сухинов. — Мог служить по чиновничьей части, как братья, обзавестись семьей и блаженно умереть, окруженный родными людьми. Да вот не по мне такая доля. Не по моему нутру. Наверное, сдох бы я прежде времени от лютой скуки».

Он вспомнил свои юношеские мечтания о походах в дальние страны, о громкой воинской славе, вспомнил, как сжигало его сердце жгучее нетерпение, — и грустно улыбнулся.

Богатый хутор был окружен сосновым бором, где деревья у основания в три обхвата. В условленном месте, на опушке, Сухинов издали заметил белую стройную фигурку.

— Мне страшно в темноте, — сказала ему Марина, когда он привязал лошадь. — Ты так долго не ехал, почему, Иван? Что-нибудь случилось необыкновенное?

Сухинов опять, в который раз попал под обаяние ее русалочьей повадки. Она, простая девочка, дочь хуторянина, разговаривала, как образованная барышня. Она умела произносить такие слова, которые самому Сухинову век не придумать. Ему достаточно было послушать ее минутку, и грешные мысли выветривались из головы. Видно, бог послал ему очередное испытание.

— Ничего не случилось, — сказал он, подойдя близко и гладя ее плечи. — Что может со мной случиться? Я неуязвимый для бед и несчастий. А ты почему дрожишь, Марина? Тебя кто обидел?

— Никто не обидел, Иван. Давай присядем.

Сухинов бросил на траву свой армейский сюртук, и они сели. Таинственно шуршали сосны, неподвижное звездное небо висело совсем низко, как купол гигантского шатра. Странное, безвольное состояние овладело Сухиновым. Ему лень было руку протянуть.

— Знаешь, Иван, я должна тебе сказать.

— Говори.

— Мне правда плохо, Иван. Никто меня не обижал, но мне плохо. Отец запретил мне к тебе ходить. Он сказал такие гадкие слова, что я не могу их повторить. Сказал, что люди на меня показывают пальцами, и теперь вряд ли кто на мне женится.

— Почему? — Сухинов откинулся на спину, попытался привлечь к себе Марину, но она отстранилась. Ее белое лицо казалось сморщенным. Она что-то начала объяснять трагическим шепотом, но он не слушал. Он думал, что эта девушка вполне годится ему в жены. Ее отец, скорее всего, посчитал бы для себя за честь породниться с дворянином и офицером и не посмотрел бы на то, что жених беден, как странник. Марина, умная и здоровая девушка, нарожала бы крепких и веселых ребятишек. Так бы и зажили, горя не зная. Да будет ли у него когда-нибудь семья, и дети, и все то, что дает твердость и устойчивость человеческому существованию?

— Так что же, мне не приходить больше? не приходить? — настойчиво спрашивала Марина и трясла его за плечо. Даже не трясла, а, согнувшись, с силой стучала по нему маленьким кулачком. Сухинов поймал ее ладошку и поцеловал. Марина вмиг затихла, как птичка под колпаком.

— Ты, Машуня, не грусти, — вяло сказал Сухинов. — Скоро само по себе все решится.

— Как это?

— А так, что скоро нам на зимние квартиры возвращаться. А это — конец неблизкий.

— И что же, ты, значит, насовсем уедешь? — еле слышно спросила Марина.

— Выходит, так. Служба — дело подневольное.

Марина гибко поднялась на ноги и пошла вдоль деревьев. Шла как пьяная, спотыкалась. Сухинов ее догнал, повернул к себе. У девушки по щекам вытянулись бороздки слез.

— Не стоит, Машуня, — ласково произнес Сухинов. — Лучше сейчас расстаться, чем после. Я и сам к тебе прикипел так — сердце болит. Что ж поделаешь! Надо расставаться. Ты хорошая, красивая, тебя всякий полюбит. Не грусти шибко.

Она его выслушала, рванулась из рук.

— Эх, Иван, Иван! — молвила со смертной тоской.

— Что — Иван? — начиная злиться, повысил голос Сухинов. — Разве я тебя обманывал, за нос водил, золотые горы сулил?

— Не то говорить, Ваня!

— Не то, — согласился Сухинов. — А больше мне сказать и нечего. Ты уж прости.

После они долго сидели на траве, почти не прикасаясь друг к другу. Повеяло дождем, посвежело. Темные облака поплыли из-за леса, заслонили звезды. Марина больше не плакала и даже спела ему песенку про двух несчастных девушек, которой когда-то давно научила ее покойная матушка. Он подарил ей дешевенькие стеклянные бусы на прощанье.

У догорающего костра, посреди пышной украинской ночи, грелись и неспешно беседовали два солдата — Алимпий Борисов, молодой чернявый парень, рядовой второй гренадерской роты, и фейерверкер первой роты Иван Зенин, степенный мужик с медлительными движениями и благообразным ликом. Зенин, тяжелодум, с трудом отбивался от наскоков горячего Алимпия. Тот подбрасывал ему каверзные вопросы, Зенин не мог сразу ответить, принимался внушительно и долго сосать потухшую трубку. Зенин уважал молодого солдата за бескорыстность и доброе сердце, но остерегался его неуемного нрава.

— А ежели, дядя, все одно пропадать, и так и этак, то тогда как же? — ехидно интересовался Алимпий.

— Ты погоди, — урезонивал его Зенин. — Уж больно ты суетливый.

— Зато ты, точно дуб на опушке. Ты вот скажи, могу я верить своему офицеру, ежели он мне руку подает? Руку-то подает, да, поди, мужика при случае лупцует не хуже других. Это как быть? Тебя, я знаю, подпоручик Борисов арихметике учит, вот ты мне, олуху, и разъясни, раз оне тебя в кумпанию приняли. Об чем они промеж себя открыто толкуют?

Зенин ничего не успел разъяснить, как раз к костру вымахнул Сухинов. Алимпия он хорошо знал, поздоровался, слез с лошади и подошел к костру.

— Чего не спите, братцы? В карауле?

— Никак нет, ваше благородие, — бодро отозвался Борисов. — Спать неохота по такой погоде. Благодать!

Сухинов достал кисет, ловко, по-солдатски свернул цигарку, задымил от головешки. Протянул кисет Алимпию.

— А ты, кажись, Зенин? Из первой роты? — вгляделся Сухинов в пожилого солдата.

— Зенин, точно, — подтвердил фейерверкер, глубокомысленно кивая, будто очень довольный, что он именно Зенин, а никто иной. Сухинов откровенно и с любопытством его разглядывал. Об этом солдате он много слышал от Петра Борисова. Тот отзывался о нем как об умном и надежном человеке. Борисов занимался с ним геометрией и арифметикой. Зенин, видимо, тоже был наслышан о Сухинове, потому что вдруг спросил:

— Вот, ваше благородие, Алимпий, значит, интересуется насчет солдатиков. Что, значит, с ними будет в случае каких неожиданных событий.

— Событий? Каких событий? — неискренне удивился Сухинов. Алимпий смотрел на него с озорной, понимающей ухмылкой.

— Да что, барин, рази мы слепые? Чегой-то, видать, да непременно вскорости объявится. Нам бы вот и хотелось загодя разъяснение иметь.

Зенин сильно пыхтел трубкой, весь вид его выражал, что ему ее надо никаких разъяснений, он и так всем доволен. Алимпий сплюнул на огонь, буркнул что-то неразборчивое.

— А чего бы ты хотел, Алимпий?

— Я, ваше благородие, того хочу, чтобы солдатушек за скотов не держали! — твердо ответил Борисов. — Потому как мы тоже люди и по-людски хотим пожить. А то ведь как выходит: чуть ты слово — тебе в зубы. Ногу не так потянул, не туда глянул — получи по харе. То есть обидно все же порой.

Сухинов глядел в его злые, смелые глаза, любовался солдатом. Все, про что тот говорил, он на своей шкуре испытал. Только Алимпий-то несмышленей, чем он сам был когда-то.

— Многие офицеры о солдатском облегчении думают, — сказал он. — Им нужно верить и за ними следовать, когда позовут.

— Что-то долго больно думают! — дерзко заявил Борисов. Сухинов возразил:

— Такие дела махом не делаются.

— И я ему тож толкую, — вмешался Зенин. — Неправда рази, Алимпий? Не с нашим умишком горы сворачивать.

— Почему не с вашим, — возразил Сухинов. — И с вашим тоже. Всякий ум хорош на своем месте.

— Эх, барин! — вздохнул Алимпий тяжко.

— Я вам не барин, ребята, — сказал Сухинов добродушно. — Я вам командир. Случай придет — рядышком ляжем в бою. Да и бары, ребята, разные бывают. Одни вашу кровь пьют, как пиявки. Да за то же над вами и куражатся. А другие, как Сергей Иванович, за вас и живота не пожалеют… Тех вот, первых, надо бы совместно образумить. Разве не так, ребята?

Солдаты переглянулись, молчали.

— Одно скажу, — негромко произнес Сухинов, — чтобы облегчение вышло для солдат, да и для всего народа русского, крепко постараться придется. Может, и жизнь не поберечь. Но ее ведь, такую нынешнюю жизнь, не очень и жалко, пропади она пропадом!

Назад Дальше