— Жизнь любую жалко, — возразил Зенин. — Она не в нашем ведении, а в божьем.
— Тебе жаль, мне — нет! — вскричал солдат Алимпий. — Бери. Только, сделай милость, скажи — на что.
— Погоди, скажут. И догонят — еще раз скажут, — усмехнулся Зенин, сам остался недоволен своей шуткой, нещадно всосал табак. Сухинов попрощался. Алимпий подошел к нему, когда уж он на лошади был. Снизу жаром полыхнуло его неистовое дыхание.
— Запомни, барин, на меня положись без оглядки. И еще ребята найдутся. Лишь бы поскорее да покруче. Мочи нет терпеть, жилы рвутся!
— За дружбу — спасибо! — растроганно поклонился Сухинов. — Даст бог, вместе постоим за отечество. — Чуть пришпорил лошадь, ускакал. Алимпий вернулся к костру.
— Вот и всем вроде хорош барин, а все же скрытничает, опасается нашего брата. Как же мне за ним идти в таком разе?
— То-то и оно, — отозвался Зенин. — А идти, видать, надобно.
2
В ноябре 1825 года неповоротливая машина русского самодержавного управления со скрежетом замедлила ход, а потом и вовсе остановилась. На 48-м году жизни покинул земные пределы император Александр I. Он умер своей смертью в Таганроге, именно там, где планировал его убийство член тайного общества полковник Артамон Муравьев. Тот самый Артамон Муравьев, деятельный и темпераментный заговорщик, от поведения которого в момент восстания Черниговского полка так много зависело и который ровным счетом ничего не предпринял. Трудно решить, что на него повлияло. То ли роковое стечение обстоятельств (арест Пестеля, крах в Петербурге) смутило его ум, то ли слишком сильное впечатление на него произвели успехи по службе (он был не так давно назначен командиром Ахтырского гусарского полка), то ли (и скорее всего) реальность никак не совпадала с его идеальными о ней представлениями, но факт остается фактом: в решающие дни рыцарь тайного общества, заслуженный офицер вел себя не слишком понятно. Он прятался в задних комнатах своего дома от приехавшего к нему за подмогой Андреевича, а когда тот его все же обнаружил, то чуть ли не взмолился: «…поезжайте, ради бога, от меня, я своего полка не поведу, делайте что хотите, меня же оставьте, у меня семейство!» В заключение он выдал Андреевичу четыреста рублей для покупки лошади у ротмистра Малявина, хотя лошадь стоила восемьсот, и он об этом прекрасно знал. Правда, он хитростью задержал на несколько часов подполковника Гебеля, преследующего Сергея Муравьева. Впрочем, запоздалое отступничество не спасло Артамона Муравьева от длинной, карающей руки Николая.
Однако, оценивая действия Муравьева, мы не должны забывать, что нам ведома лишь внешняя канва событий, а это подчас самая обманчивая штука. Какие страсти в нем бушевали, чем он был обманут, что за новые цели себе ставил — того мы не знаем и, наверное, не узнаем никогда.
27 ноября фельдъегерь доставил известие о смерти императора в Петербург, и в тот же день гвардия начала присягать наследнику Константину. Однако наследник в столице не появлялся, жил в Варшаве, и вскоре поползли тревожные слухи о его отречении и о том, что царем будет его младший брат Николай. Началось полное смутных качаний двухнедельное междуцарствие. Николай, еще не вступив на престол, чувствовал себя оскорбленным. Константина он втайне считал совершенно неспособным управлять государством, а вынужден был в переписке называть его вождем и наставником. Вдобавок — панический ужас перед возможными волнениями. Вдобавок — перешептывания и, как ему порой представлялось, угрожающие взгляды некоторых придворных, Николай заметался. Его мучила бессонница. Тень Павла витала, над дворцом. Он не знал, что предпринять. Умеющий прекрасно владеть собой и всегда предпочитавший удары исподтишка прямому столкновению, Николай бросался из крайности в крайность. То он, потупив очи, говорил о своих малых способностях, о том, что ему не по силам столь высокая миссия; то вызывал графа Милорадовича, которому подчинялась гвардия, и заводил с ним нервический разговор об отречении Константина как о свершившемся событии. Милорадович, герой войны с Наполеоном, решительно заявил ему, что присяга в обход законного наследника невозможна.
Наконец был назначен день присяги — 14 декабря, день славы одних и позора других, день, озаривший всю последующую российскую историю кровавым и солнечным светом.
Осенью полк разместился на зимних квартирах в городе Василькове и его окрестностях, и вскоре был окончательно решен вопрос о переводе поручика Сухинова в Александрийский гусарский полк. Пора было собираться. Но он всячески тянул время, медлил. Сила, которая была выше его собственных сил и желаний, приковала его к месту. Тяжелые предчувствия терзали его душу. Он жаловался Соловьеву, что по ночам его мучает всякая чертовщина. Однажды приснился подполковник Гебель в сарафане.
— Это уж точно не к добру, — смеялся барон.
— Да и куда я поеду? В чем поеду?! — запальчиво спрашивал Сухинов у первого встречного. — У меня денег нет даже на покупку обмундирования.
Деньги ему охотно ссудил Муравьев-Апостол. Сухинов заказал новую форму. Но как-то неохотно, невесело. Брался писать письмо брату Степану… и откладывал. Все валилось из рук. На дежурства его перестали назначать, и он слонялся без дела, заговаривал с солдатами, которые провожали его удивленными, но дружелюбными взглядами. Ходил как во хмелю, осунувшийся, взвинченный.
Бывали минуты, когда он чувствовал себя много старше своих товарищей. Чтобы не отстать от них, не показаться чужим, он бодрился, шутил, ребячился порой не хуже Кузьмина, но это давалось ему тяжко. Что-то в строгой душе его ныло такое, что объяснить словами он бы не смог.
В откровенных разговорах Муравьев рисовал перед ним и перед другими будущее, которое было прекрасно, ради которого стоило жить, но часто, слушая его, Сухинов испытывал ощущение, будто ему читают увлекательную книгу, не более того. И он боялся пошевелиться, чтобы резким, неосторожным движением не нарушить очарование звонких книжных фраз.
Все его товарищи любят рассуждать о народе, — а много ли они знают о нем? Молодость в них играет, помыслы благородны, но жизнь скучна и уныла, не оттого ли отчасти затеяли они эту игру, которая гибелью грозит? Минует время, ну как игра прискучит? А вот ему, Сухинову, другой дороги нет. Он с этим и умрет. Поверженный ли во прах, торжествующий — уже неважно. В этой борьбе великой — единственный для него смысл. Ничто другое нерадостно и не манит, пока страданиями и скорбью залита Россия, как водой в половодье.
Стыдясь этих мыслей, однажды он спросил у Муравьева, что будет, коли их одолеют. Не с ними — это ясно, а с их делом. Муравьев ответил с мягкой своей усмешкой:
— Очень важен пример. Мы начнем, другие когда-нибудь продолжат. Народ должен увидеть, что есть силы, которые способны противостоять монарху.
Опять это прозвучало чуть по-книжному, призрачно, что ли.
Как-то Гебель вызвал его к себе на квартиру и повел загадочный разговор о настроениях в полку.
— Вы ничего такого особенного в полку не замечали, поручик? — спросил Гебель располагающим к беседе тоном.
— Замечал.
— Что именно? — оживился подполковник.
— Пьют много. Особенно у которых деньги есть. Но я так полагаю, это не от недостатка рвения, а, скорее, в связи с нынешней ранней осенью. Похолодало больно скоро.
Гебель, уловив издевку, хотел раскричаться, но, столкнувшись со взглядом поручика, сдержался.
Зато Сухинов не считал нужным сдерживаться.
— Вы, господин подполковник, доносчиков вербуйте среди своих! — сказал, злобно поджимая губы.
Густав Иванович слегка опешил, устало махнул рукой. Гебель тоже нервничал — живой человек все же. Воздух Лещинского лагеря, пропитанный какой-то опасной, вольнодумной заразой, словно переместился вместе с полком и сюда, в Васильков. Гебель это чувствовал. У него был собачий нюх. Командир третьего корпуса, генерал-лейтенант Логгин Осипович Рот, поздравляя его со вступлением в должность командира полка, не преминул заметить: «Вы уж, батенька, постарайтесь, подтяните полк». Гебель, растроганный повышением и доверием начальства, воскликнул поспешно: «О, я их еще так подтяну, не сомневайтесь, Логгин Осипович!» Он и верил, что подтянет. На своих прежних службах всегда всех подтягивал и любил это делать. Солдаты, особенно кто помоложе, при одном его появлении теряли спокойствие духа. Кулак у него был отменный, как у ямщика. Более всего подполковник Гебель верил в воспитательную силу наказания кнутом. Он привык к тому, что его боятся, и считал страх непременным условием во взаимоотношениях между командиром и младшими офицерами, не говоря уже про солдат, бессловесную скотину.
В Черниговском полку он впервые столкнулся с чем-то более серьезным, чем обыкновенные провинности или даже случаи прямого неповиновения. Подтягивать этот полк оказалось чрезвычайно трудно. Во всем чувствовалась какая-то расслабленность с намеком — избави господи! — на свободомыслие. А конкретно придраться вроде бы было не к чему. Службу солдаты и офицеры несли исправно, но в их ухмылках и замкнутости Гебель прочитывал что-то такое, от чего у него начинало чесаться под лопатками.
Его несильный от природы ум, заржавевший от долгого употребления по войсковой надобности, с огромным напряжением переваривал новые впечатления. Он все-таки уразумел, откуда идет зараза. Конечно, мутят воду эти сопливые офицерики, едва оперившийся молодняк, способный только разевать глотку, произносить пышные фразы, которые кажутся им верхом красноречия. Ох, как их презирал и ненавидел Гебель! Пустоголовые говоруны, бездельники! Смотришь на них — не царевы слуги, не защитники отечества, а какие-то тайные щелкоперы в офицерских мундирах. Наказал господь за грехи — сунул их всех к нему под крылышко. Теперь как хочешь выпутывайся. А ведь начальство, что случись, с него спросит, с Гебеля. Куда глядел? Зачем проморгал?! Начальство на опросы лихое. Тот же обходительный Логгин Осипович первый башку открутит. Его бы сюда в полк. Как бы он себя новел? Вот хотя бы с ротным Щепиллой. Бельмы выпучит, взъерошится, аки буйвол, и тоже — глянь-ка — умствует. Справедливости желает. Или этот худенький барончик Соловьев. Глядеть не на что, срамота — не воин, так поди ж ты! Слова не молвит спроста и с должным почитанием. С солдатами без конца шушукаются, по вечерам собираются все вместе. О чем шушукаются? Зачем собираются? Какой сюрприз готовят? Поди узнай. Гебель подсылал лазутчиков — безрезультатно. Осторожничают. И оттого еще тревожней на душе. Не иначе, большую пакость задумали. Вон Сухинов огненными зенками чуть не насквозь просверлил. Что такому стоит подстеречь в темноте да ткнуть ножом в бок. Или подговорить кого. А может, они жалобу на него сочиняют, рапорт строчат? Ох, поостерегись, Густав Иванович, поостерегись! У них совести нет, горения в службе не видно, присочинят чего попало, да подадут по команде. А то и чего хуже умыслят. Не учены еще, как надо, резвы чересчур, а хорошему человеку могут карьеру попортить, пятном замарать. Ему бы, Гебелю, воли побольше, он бы их враз приструнил… Тут Густав Иванович переместился воображением к своей заветной мечте и заулыбался пухлыми щеками. Мечта у него была простая и суровая: построить весь полк, вместе с офицерами, и собственноручно каждого выпороть. Он бы и обедать не стал. Так бы и порол с утра до ночи, пока пощады не запросят.
Из старших офицеров Гебель симпатизировал двоим — подполковнику Сергею Муравьеву-Апостолу и майору Трухину. Муравьева он уважал за родовитость, за приближенность к высокопоставленным особам, что само по себе в глазах Гебеля было залогом благонадежности и добропорядочности. Ему нравились основательность Сергея Ивановича в речах и поступках, его изящные манеры, которым Гебель попробовал даже как-то подражать и взялся подпиливать ногти на своих толстых, коротких пальцах. Этим он до того насмешил супругу, что пришлось давать ей небольшую выволочку, чтобы она успокоилась. Еще он ценил Муравьева-Апостола за то, что того, со всей его образованностью и связями, не назначили командиром полка, а предпочли его, Гебеля. И это было справедливо. Для настоящей службы у Сергея Ивановича было слишком ранимое сердце, и Гебель подмечал у него склонность к сюсюканью с солдатами. Иной раз он ему мягко выговаривал за это, предостерегал, но Муравьев от откровенности уклонялся и делал вид, что не понимает, о чем речь. Гебель про себя посмеивался и ласково думал: «Ну, погоди, братец, и до тебя доберутся, поучат уму-разуму. Вспомянешь, как не слушал советов доброго толстого Густава!»
Майор Трухин, похожий лицом на разбухший блин, в который воткнули красную морковку-нос, был истовый служака и горький пьяница. Пил он натощак, а потом в течение всего дня, по преимуществу ром, потому почитал себя благородным человеком и тайным аристократом. По-настоящему пьяным делался только к вечеру и тогда туманно и длинно рассказывал о своих боевых подвигах, а также о сумасшедшей интимной связи с одной французской герцогиней. Муравьева-Апостола майор Трухин ненавидел животной ненавистью. Но он был трусом и вынужден был эту ненависть прятать под маской любезного приятельства, на которое Сергей Иванович отвечал полным пренебрежением. Когда Муравьев-Апостол (редко, но бывало) углублялся в рассуждения о высоких материях, Трухин деликатно отворачивался и зевал с такой силой, что из глаз его выкатывались крупные слезы. Зато каждое замечание и распоряжение Гебеля майор воспринимал как откровение и бросался выполнять с забавной косолапой поспешностью. Выполнял, правда, плохо и нелепо, потому что спьяну многое забывал или путал. Что за беда. Майор Трухин был абсолютно надежный человек, во всем зависящий от начальства, и за это Гебель его любил. По его приказанию Трухин мог голыми руками разгрести пылающие угли. Такие люди незаменимы в определенных обстоятельствах. К сожалению, с Трухиным невозможно было советоваться. На все вопросы, касающиеся настроений в полку, Трухин отвечал двояко — либо: «Вам виднее, Густав Иванович, а как же!» — либо, если успевал насосаться рому, нещадно бранился и призывал устроить немедленную экзекуцию нижним чинам. Гебель советовался с подчиненными по любому поводу не потому, что ожидал услышать от них что-то путное, что-то такое, чего сам не знал: это был хитрый, наработанный годами беспорочной службы прием. Многих поймал Густав Иванович на крючок «дружеской» беседы, много секретов вызнал. Это ловко у него получалось. Спросишь мнение одного офицера о другом, а того об этом, выудишь неосторожное словцо, передашь по адресу — глядишь, двое уже и поцапались, уже и враги, и оба бегут с жалобами к нему, Гебелю, своему доброму старшему товарищу. Оба у него в руках. Умел, умел Густав Иванович дергать за ниточки самолюбий, мелких страстишек и обид. Тем и силен был. А вот с сопляками этими, со всякими барончиками и поручиками, этот номер у него не проходил — хоть тресни. Злился Гебель, копил в душе отраву.
Вскоре появилась маленькая отдушина, дабы спустить пары. Двое солдатиков, будучи нетрезвыми, отняли у проезжего мужика два рубля серебром. Обрадованный Гебель поступил строго по уставу: солдат немедля заковал в кандалы и отправил рапорт в Могилев, в штаб первой армии. Стал с нетерпением ждать ответа. Иногда заходил в караул поглазеть на свои жертвы. Обращался к ним по-отечески: «Сидите? Ну сидите пока, ничего. Воровать-то, ребятки, стыдно, нехорошо. Не по-божески это!» Солдаты вздрагивали, шевелились на соломе, как черви, худые, голодные. Сердце Гебеля таяло от предвкушения расправы. Но тут стало известно о смерти Александра. Густав Иванович впал в соответствующую моменту скорбь. Ходил по лагерю бледный, настороженный, с низко опущенной головой. Горюя, распил с Трухиным в штабной комнатенке бутылку рома. Сморкался в платок, часто подносил кулаки к глазам и смахивал несуществующую слезинку. Если попадался ему кто из служивых, недостаточно, по его мнению, опечаленный, без разговора тыкал в зубы. Увидев издали его приземистую, коренастую фигуру, солдаты старались укрыться в любую щель. Встретил как-то лучезарно улыбающегося Кузьмина, хотел было упрятать его под арест, да поостерегся, зло ругая себя за нерешительность. «Ничего, — думал Гебель, — когда-никогда ты мне за все ответишь!»
В начале декабря из Могилева поступили две депеши: в одной было велено солдатушек-воров иссечь кнутом, в другой предписывалось полку присягнуть императору Константину. Вечером за ужином, похрустывая огурчиком, Гебель откровенничал со своей пышнотелой супругой.
— В моем положении главное — внушить трепет. Когда командира боятся, то его уважают и любят. Особенно это верно для нашей дикой страны. Порядок и законность в России издревле внушались только кнутом… Ты знаешь, я по характеру добрый человек. Ты ведь знаешь это?