Женщины в лесу - Татьяна Поликарпова


ЛЮБОВЬ НИКОГДА НЕ ПЕРЕСТАЕТ…

(Слово к читателю)

Это книга житейских историй, преимущественно женских. Значит, о любви. Потому что невозможно рассказывать о женщине и обойти стороной ее «лав стори». Так уж устроено человеческое общежитие, что женщине доверено природой заботиться о продолжении жизни — о детях, стало быть, о завтрашнем дне. А для такой миссии сердце ее должно быть наполнено высочайшей любовью: творческой, созидающей, бескорыстной. И потому во все века, сколько существуют письменность и литература, поэты и прозаики всех народов воспевают женщину и любовь. Читая даже самые древние баллады и предания, мы узнаем собственные муки и надежды, и бунт и смирение, и таинство первой влюбленности под любыми временными покровами и национальными одеждами — вот что удивительно! А все потому, что, как сказано в древности, «любовь никогда не перестает».

Вот отгадайте: когда это было? Девочка лет девяти ставит в буфет чайные чашки. На нее смотрит подросток, ее сосед по дому. Семьи детей давно и близко дружат, они дружнее, чем иные родственники. «Герцогиня…» — вдруг произносит мальчик.

«…Герцогиня, как идут к вам эти дивные перстни!» — это Генька мне. Ему тринадцать лет, мне — девять. Я убираю со стола посуду, а чтоб лишний раз не ходить туда-сюда, нанизываю на пальцы чашки: каждый палец продеваю в ручку чашки и так иду к буфету, рискуя грохнуть все разом.

Наверное, в то время Генька читал что-нибудь такое — Дюма, Гюго или Вальтера Скотта. …Герцогиня… Герцогиня, кстати, была только что из бани и потому повязана платком по-деревенски: концами назад вокруг шеи. Благодаря этому убору, как сейчас понимаю, круглые, розовые после бани щеки мои были видны и со спины. Но тогда мне польстила игра во взрослых, до какой снизошел старший мальчик, и я ответила, потупившись: «Сударь, вы мне льстите…» (Тоже читывали кое-что, не лыком шиты: обращение знаем-с…) Но уже на следующую его реплику: «Герцогиня, то не лесть, но голос восхищенного сердца!» уже не могла ответить, покраснела. (Ага, вон еще когда покраснела!) И Генька, махнув рукой на слабенькую в куртуазных диспутах девчонку, ушел… Правда, помог поставить в буфет посуду на ту полку, до которой я не доставала. Ох, он еще был и добрый…»

Так когда это было? «Герцогиня» и «сударь»… Чашки как перстни… Два более чем юных существа пробуют галантный тон… Когда бы ни было, читателю ясно, что здесь начинается нечто, и сердце читателя затаивается в догадке: между этими двумя что-то произойдет… Вот именно: важно не когда, а что и как

И действительно… Читаем дальше:

«И вот сегодня, спустя целую вечность с тех пор — пять лет прошло! — мы ждем Геньку в гости. Он ехал домой на каникулы из Одессы, морского волшебного города, где учился в мореходном училище, «мореходке», как он писал в письмах.

За ним на станцию послали лошадь, и я поджидала его у окна (наша квартира на втором этаже), а пока читала книжку. Зачиталась, забыла, что жду Геньку. И вдруг слышу заполошный крик гусей, как сигнал тревоги: «Ка! Га! Ка-га!!» — клацанье холодного оружия. А его перебивает глухой стук телеги по древесным корням… Выглянула я из окна вниз на гусиный крик и тележный стук и — увидела Геньку. После долгого, после детства, перерыва. Он сидел на телеге, свесив ноги в матросских клешах, и смотрел вверх, на мое окно. Бронзово загорелое лицо запрокинуто, и — ослепительная улыбка, добрая, широкая: белые ровнехонькие зубы так и сверкают. Тень листвы тополевых веток, качаемых ветерком, скользит по этой улыбке, по синей блузе, вспыхивают белые полоски гюйса (потом узнала: так называется матросский воротник). Что тут случилось со мной? Враз как удар. Сердце оборвалось. Потом заметалось. Наверное, от этого метания я не могла пошевелиться какое-то время. Сидела и смотрела вниз. Тогда Генька закричал: «Э-ге-гей!» — и замахал рукой. Я очнулась и бросилась бежать. И уже на лестнице с разбегу, с разлету попала в его объятия, ткнувшись лицом в его горячую, твердую и в то же самое время шелковисто-нежную шею. На короткое время меня не стало на свете. А потом, вернувшись на этот свет, я обеими руками оттолкнулась от Геньки и стремглав кинулась вверх по лестнице, а он за мной, крича: «Куда?! Я еще тебя не поцеловал как следует!» Да какое там «как следует»! Остаться бы живой…

…Наверное, я любила его раньше. Всегда. Давно. В детстве…»

Да… Века проходят. Меняются эпохи и государства, их законы, их границы… Неизменными остаются только законы человеческого сердца. Именно по этой причине мы и сегодня плачем над старыми историями любви.

И я надеюсь, что и героини моих рассказов и повести будут близки вам, моим читательницам и читателям, хоть иные события, о которых здесь повествуется, происходили и не сегодня. Однако все равно: на памяти еще живущего среди нас поколения.

Автор

ТРИПТИХ «МУЖЧИНА И ЖЕНЩИНА»

АДАМ И ЕВА

Это новая история про Адама и Еву. Впрочем, что и оговариваться: она всякий раз новая, сколько бы ни повторялась, оставаясь в главном все той же. Она прежняя в поворотах сюжета своего, в своем течении. Зато в остальном: в красках, одеждах, деталях и стиле — конечно же отличается от каждой предыдущей, соседней и последующей, — тем-то и нова.

Как и в той, самой первой, Адам и Ева уже были мужем и женой, но как и те, первые, пока еще не знали, что это такое. И дело было вовсе не в том, что Ева жила вместе с бабушкой, в одной с ней комнате, а Адам в студенческом общежитии. Хотя кто знает, как бы все сложилось при несколько иных условиях, известно же: чуть только измени условия — и герои начинают себя вести совсем и совсем иначе!

Но все же дело было не в бабушке, не в общежитии и даже не в Адаме, а, как водится, в самой Еве…

Однако лучше рассказать, как все случилось.

Так вот… Однажды сидят Адам с Евой за столом и готовятся к экзаменам по философии. Читают великолепную — остроумнейшую, изящнейшую и насмешливейшую — книгу: критические заметки об одной реакционной философии. Они читают вслух по очереди, то Адам, то Ева. По ходу дела восхищаются остроумием автора, стройностью его логики, неотразимостью доказательств и немного собой — тем, что им все понятно, а раньше они слышали, будто книга невозможно сложна.

Но все было понятно им до поры, пока Адаму не пришло в голову взять тихонечко руку Евы, праздно лежащую на столе рядом с книгой. Шла очередь Евиного чтения, вот Адам и отвлекся. Он взял и накрыл осторожно тихо лежащую руку Евы своей. И подождал немного. Рука не ускользнула. И даже напротив: слегка дрогнули пальцы, будто поздоровались, будто сказали: привет! И Адам забрал эту руку со стола, и опустились обе руки, одна в одной, вниз, на колено к нему. Отпустила Ева свою правую руку погостить в теплой и бережной Адамовой руке. А страницы книги она теперь перелистывала левой, это было не очень сподручно, но возможно. Чтение продолжалось. Только вначале дрогнул голос Евы. А может, и совсем изменился. Но ведь они больше не слышали ее голоса. И смысла длинных, сложных и прекрасных фраз, конечно, тоже больше не понимали. Поэтому можно считать настоящим чудом, что обоим удалось сдать философию на отлично. И за ответ именно по этой книге особенно похвалил Еву преподаватель. Значит, что-то во всем этом было… такое… как бы даже сверхъестественное, если так позволительно назвать те вполне материальные силы и законы человеческой психики, которые просто пока еще не познаны нами.

Итак, Ева продолжала читать, не слыша своего голоса и ничего не понимая из прочитанного. Но нельзя было прерывать чтения, чтобы не помешать рукам исследовать друг друга. Это было так важно и так страшно, что нельзя было даже вида подать, будто кто-то что-то заметил, будто что-то происходит. Ибо все, что было Адамом, и все, что было Евой, переселилось в кончики пальцев их рук — правой Евы и левой Адама, упавших на его колено. Пальцы сплетались и расплетались осторожно, медленно, чутко, они боялись пролить, стряхнуть и малую каплю сладостного меда, что закипал и переливался в каждом невидимом нервном волоконце, в каждом тончайшем капилляре кожи, мышц и, кажется, самих костей их рук.

Косточки пальцев словно бы мозжило, они плавились, таяли, и сами руки и пальцы как бы исчезли, осталось одно длящееся прикосновение, которое исчезнувшие, истаявшие пальцы поддерживали, возобновляли, сплетаясь и расплетаясь…

И было совершенно очевидно в эти мгновения, протяженные словно вечность, что наше тело только орудие, только инструмент, которым душа познает саму себя и весь мир. Но Ева, хотя и учила диалектический и исторический материализм, хоть и чувствовала, как вся она уже перетекла, переселилась в свою правую руку, живущую в руке Адама, все же, как всякая женщина, оставалась в понятиях своих несколько метафизичной: она считала, например, что часть меньше целого. То есть, переживая с такой оглушающей силой встречу всего лишь одной своей руки с рукой Адама, она подозревала, что супружеское сближение может их обоих — ее-то наверняка — испепелить, уничтожить или, в лучшем случае, изменить так, что и весь мир станет совсем другим. Каким, она не могла бы сказать даже в общих словах: лучше или хуже. Достаточно и того, что другим.

С той поры — со времени изучения философии — прошел целый семестр, и за это время Адам и Ева далеко продвинулись вперед, то есть обнимались и целовались до испепеления, но Ева все больше убеждалась: им с Адамом нужно уехать куда-то очень далеко от их города, от всех людей, которые их знали. Нужно увезти его в иную сторону и только там, в этой иной стороне, и самой стать иной — стать настоящей женой Адаму.

Об этом не говорилось или почти не говорилось. На безмолвно кричащее «почему?!» Адама она только шепнула однажды: «Мы уедем. Мы далеко уедем». И он понял.

Но все-таки еще здесь, в городе, им пришлось зарегистрироваться в загсе. Чтобы их распределили на работу вместе.

Распределение прошло гладко, никто ни о чем не догадался, кроме комиссии, конечно, которой пришлось предъявить брачное удостоверение.

Зато натерпелись они страху, когда ходили в загс. Они пробирались туда по разным переулкам. Уж об этом договорились без спору: загс располагался на одной улице со студенческой столовой, так что свои ребята попадались то и дело.

— Еще будут спрашивать: «Ой, вы поженились?!» — пугала Ева Адама.

И Ева развивала свою любимую мысль:

— То были, как все, студенты, а тут вдруг муж и жена! И для чего эта регистрация придумана!

Роль рокового яблока, сблизившего супругов, в нашей истории сыграла ссора. Поссорились так, что, казалось, невозможно помириться. Ясно же, что при их отношениях это должно было случиться рано или поздно.

Однажды прекрасным майским днем, в воскресенье, Адам пришел к Еве. Бабушки дома не было, и Адам нежно обнял свою (абсолютно свою, даже по закону свою!) Еву. Ее нежная спина гибким тростником прогнулась под его руками. Ева глубоко вздохнула и прижалась щекой к его щеке. Но вот Адам почувствовал, как тростник в его объятиях уподобляется стальному стержню, жестко выпрямляясь.

— Адам, — шепнула Ева, — я ждала тебя, чтобы сказать: мне нужно уходить. Радде плохо, она зовет меня.

— Почему ты сейчас об этом?

— Потому что вчера не успела додуматься. Ты же перед самым уходом поздно вспомнил, о чем просила тебя Радда.

Адам угрюмо молчал.

— Ну, Адам! — дотронулась до его руки Ева. — Когда ты вчера ушел, я сразу поняла, как ужасно, что я забыла о Радде.

Она говорила о своей подруге. Подруге не по названию или времяпровождению, а по сути. Но этой весной, занятая Адамом, Ева давно не была с Раддой, как, бывало, раньше: спокойно, не торопясь, без оглядки на время… Видеть мир глазами друг друга, радоваться, спорить, подтрунивать друг над другом… А теперь Ева инстинктивно сторонилась подруги: ведь то, что с ней происходило, невозможно рассказать даже Радде. Новый мир еще только творился, он был, и его еще не было. И с ужасом Ева понимала, что Радда, ее Радда, становится посторонней…

Вчера ночью после ухода Адама Ева обдумывала его слова: «Встретил Радду. Ей плохо». И поняла их как приговор своей былой жизни. Впервые прямо, не лукавя с собой, осознала, как много Адам уже занял в ее жизни, как уменьшилось в ней то, что было Раддой.

Лежа этой ночью без сна, Ева чувствовала, как словно бы сильное течение относит ее от привычных берегов, от Радды, куда-то в неведомое. И там, в новой дали, пока виден один Адам. Один.

За ночь чувство вины перед Раддой созрело: «Я нужна ей, а думаю о своем», — ужаснулась Ева своему эгоизму.

И сейчас, отстранив Адама и твердо глядя ему в глаза, сказала:

— Мы расстанемся до вечера. Я пойду к Радде. Вернусь часов в… н-ну… в ш… пять…

Она намеревалась сказать в шесть. Но, увидев, как темнеет лицо Адама, как сходятся к переносью его черные брови, на ходу изменила намерение: приду в пять.

— Ну, ты можешь пойти и позднее, — веселее сказал Адам и снова обнял ее, и брови его разошлись, а лицо просветлело.

— Ты сам сказал, что Радде плохо. — Ева выскользнула из его рук и, обернувшись к зеркалу, стала причесывать свои пышные светлые волосы.

— Ева, оглянись: мы одни, — тихо сказал Адам, и в голосе его была тоска.

— Мы еще много-много раз будем одни. Совсем одни, ведь так, ведь так, Адам? — страстно прошептала Ева, но не шагнула к нему, а только обернулась вся, резко обернулась, так что волосы взлетели и упали на плечи.

Лучше б она не шептала эти слова, а сказала их громко и твердо. Наверняка невидимый Змий внушил ей этот шепот. От ее голоса в Адама словно вселился бес, некая злая сила.

— А я хочу, чтоб ты осталась сейчас! — закричал он гневно, но в гневе его слышалась боль. И от этого на сердце у Евы стало немного полегче: гнев, боль Адама, которую причинила ему она, Ева, как-то уменьшили ее вину перед Раддой.

Если б Адам знал, как его боль ранит ее саму, как хочется ей остаться сейчас с ним, только с ним! Но, видно, Адам так был переполнен собой, что не слышал ее, а значит, не понимал.

— Ты кричишь, — с безмерным удивлением сказала она, отступая от него за стол, — но ведь я сказала, что вернусь… В пять…

— Нет! Ты не вернешься больше! — закричал Адам, видя, что она, обежав стол, бросилась к двери. И, схватив подвернувшийся под руку стул, грохнул им с размаху о стол, помешавший остановить Еву.

А она выскочила на лестницу, потрясенно чувствуя: все пропало! Все!!

Она бежала к Радде, неся как искупительный дар свою ссору с Адамом. Она бы чувствовала еще большую вину перед Адамом, представляя себе, каково ему сейчас там одному, если б самой не было так больно и так плохо. Утешала же себя Ева давнишним, выверенным средством всех женщин: «Если любит, помиримся».

Но дни шли. Длинной вереницей. Один. Второй… Наступил третий, а они всё жили. Да, жили! Со стороны это было особенно заметно: когда Адам будто между прочим спрашивал у знакомых: «Как, мол, там Ева?» — то в ответ слышал: «Ничего, хохочет, как всегда».

«Ничего, — отвечали и Еве, — нормально. Сегодня в волейбол играл».

Наверное, эти ответы, подогревая обиду, и давали им силы жить.

На третий день Ева поняла: пора… Она не была бы Евой, если б не поняла: срок вышел. И передала с верным человеком записку для Адама, наказав спрятать ему под подушку, если самого не будет в общежитии.

Шел десятый час вечера, когда Адам, сжимая записку в кулаке, сунутом глубоко в карман, стукнул в дверь к Еве. Смятая бумажка была стиснута в кулаке, а слова, написанные на ней, голосом Евы бились в мозгу: «Когда бы ты ни пришел, я жду тебя дома».

Кроме этих слов, ничего не было в его голове и сердце. Только эти слова были жизнью. И надеждой, которая питает жизнь.

Он не думал о том, что будет, когда они увидятся. И она этого не знала, когда услышала его стук и шла открывать дверь. Только почему-то сняла с вешалки бабушкин шерстяной жакет. Значит, все-таки знала, что дома они не останутся, раз взяла этот жакет.

И вот они увидели друг друга. И остались жить. Но потрясение было так велико, что они не смогли поцеловаться или обнять друг друга. Они взялись за руки (одна рука Адама по-прежнему согревала в кармане записку) и пошли.

Дальше