Они шли молча, согласно и дружно сворачивая из улицы в улицу. Их старый город был уже пыльным, жарким в этот вечер ранней теплой весны, и небо светило пыльно-розовым светом, а облака были тонки, легки и прозрачны, словно ладанный дымок в этой розовой высоте.
Они шли, взявшись за руки. И лица их были одинаково сосредоточены, отрешены и одинаково напряженно приподняты, чуть вскинуты кверху, а потому напоминали поневоле надменные лица слепцов, неведомо куда ведущих друг друга.
А еще они походили на первую пару, ведущую за собой молчаливо торжественное шествие, — так, наверное, идут к алтарю, не обязательно брачному, а, скажем, для клятвы, для посвящения в сан — или на казнь за правое дело.
Если б люди вокруг были догадливы, люди, живущие в домах, мимо которых шли Адам и Ева, — некоторые из жильцов выглядывали из окон и наверняка видели двоих, взявшихся за руки, — они включили бы музыку, полонез или торжественный марш, и тем, может быть, помогли бы Адаму и Еве понять, куда и зачем они идут.
Но музыки не было, и часть пути они в самом деле шли как слепцы, не ведая куда. Однако, выйдя к месту, называемому в этом городе «Кольцо» — здесь была конечная остановка многих автобусных и трамвайных маршрутов, — они не сговариваясь вошли в автобус, который шел за город, к озеру, последнему в цепи озер, начинавшейся еще в городе. Озеро в городе было голым и скучным, хотя и самым большим, а то, последнее, узким, с извилистыми берегами, таинственными от ивняка и осоки.
В автобусе оказались знакомые. Их о чем-то спрашивали, они что-то отвечали. А может, и нет. Только во-прощающие быстро отстали, и Адам с Евой по-прежнему молча сидели рядом на заднем сиденье не разжимая рук.
Знать, в самом деле неоднородно время живущих в одном веке, году, месяце, часе; не едино пространство даже для едущих в одном автобусе… Для этих двух сейчас бежали свои секунды, если можно назвать этим обычным словом поток, подхвативший их жизни. Он был и временем, и пространством и несся с необычайной быстротой, меняя каждого из них по отдельности и обоих вместе и весь мир вокруг.
Тот вихрь, образовавшийся вдруг, когда они встретились в дверях Евиного жилья, и пронесший их через город к автобусу, не исчез, а лишь упорядочился, и отдельные струи, составляющие его, выделились, прояснились. И для Евы главным стало очищающее чувство готовности. Как у девушек древних майя, посвященных в жертву Богу и готовых умереть самоотреченно и без жалости к себе, умереть, не умирая, а просто растворившись в Боге.
Душа Евы была напряжена, как натянутая струна. И, наверное, она звучала, рождая звук, мелодию, слушая которую Бог не раскаивался, что создал Еву.
И Адам слышал звучащую струну: мелодия ее вбирала в себя фразу, написанную Евой: «Когда бы ты ни пришел, я жду тебя дома».
Адаму открылось, что он любим и желанен. Это наполняло его силой, делало великодушным и мужественным, прозорливым и всеведущим. Сейчас он был одновременно и собой, и Евой. Именно потому и готовым принять жертву — Еву. Он знал, что сделает ее счастливой. Но был и печален Адам, оттого что сознавал он себя и орудием в чьих-то руках, занесенным над любимой. Любовь его сейчас вмещала жизнь и смерть, свою и Евы, и была потому могущественнее, чем ее любовь, дабы смог он поступить так, как был должен поступить. Как требовала от него некая неуправляемая сила, как хотел он сам, как ждала Ева.
Он слышал: звучала ее струна.
Автобус остановился. Кроме них на последней остановке вышли еще два-три пассажира, но сразу исчезли.
Как только Адам и Ева оказались на земле, их разом охватила волглая, душистая, звучащая соловьями прохлада приозерной майской ночи.
Сухой, пыльный, жаркий, желтый от электрического света воздух в автобусе остался за его лязгнувшими дверьми. А вместе с ним исчезло цепенившее их наваждение: обманный свет, обманные терзания, воспаление обиды и напряженное ожидание близости, как последнего искупления обиды. Мягкая, мудрая ночь одним влажным прикосновением превратила их в детей, доверчиво бросившихся друг к другу. Они еще не знали таких объятий, будящих не жажду — несущих утешение.
Они поднимались вверх по склону холма, заросшего орешником и черемухой, и холодная роса смачивала их ноги, обдавала брызгами с кустов и цветов. Они скоро остановились. И стояли тесно прижавшись. Оба разом поняли, что сейчас ничего не произойдет, что совсем, оказывается, не важно, где и когда это произойдет: в будущем и в другом краю, как надеялась Ева, или как можно скорее, как хотел Адам.
Важно было одно: они обрели друг друга навсегда. Что в точности значит это слово — навсегда, — не знает еще ни один из смертных, не знает, очевидно, и сам Господь Бог. Но зато есть счастливцы, хоть однажды ощутившие мгновение, которое и дает основание людям произносить и писать это слово.
Обнимая друг друга преданно и благодарно, Адам и Ева знали всем существом своим, всей землей, травой, росой и звездами вокруг, что в эти минуты возник их Дом, началась их общая Участь. Они согревались друг возле друга среди влажной и холодноватой темноты ночи-праматери, ночи начала мира.
ЛЁТ БЕЛЫХ БАБОЧЕК
Ася не выбирала день. Просто жить так, как жила, ждать каких-то особых условий и обстоятельств стало невозможно. Она все надеялась на эти, самой ей неведомые, обстоятельства и условия: ну хотя бы другой город, гостиница, отдельный номер с ванной или душем — так бывает, она читала в иностранных романах — и они с Гелькой одни… Пустота, чистота и — никого вокруг! Никого, кто знал бы их. А еще лучше — в другой стране, где сплошь иностранцы… Но в те времена с большим успехом можно было мечтать о полете на Марс.
Правда, через два месяца они с мужем должны были оказаться в отдаленном краю собственной страны, в городе, который знали только по карте… Но как прожить эти два месяца? И потом, если б знать, что там их ждет квартира или хоть комната — это, кстати, записано в условиях распределения молодых специалистов, вчерашних студентов, — однако бывалые люди говорят, что такого в природе не бывает.
Придется снимать угол. Об этом даже думать не хотелось. Ася и не думала. Просто так случилось. Так вышло. Так произошло.
Она привезла мужа представить родным, не предполагая, что именно здесь, на ее родине, среди самых близких и любимых, под одной с ними крышей, она сама решится на последний шаг.
После одной ужасной и прекрасной ночи решение легко, как спелый плод, легло ей в руки.
Ася повела Гельку в лес на прогулку. В лес можно было идти по дороге, но она выбрала путь по лощине. Пологая и длинная лощина между пшеничных полей шла до самого леса, и сейчас, в конце июня, она, словно в пригоршне, держала всю прелесть, весь соблазн расцветающего лета…
«Зачем и в лес идти, — думала Ася, — когда здесь так хорошо? В лесу тесно, нет обзора, нет лазури… Да, да — здесь… И в поле не так: слишком просторно, однообразно, ровно… Конечно, здесь, в этой лощине… Ну посмотрим…» — еще не совсем отчетливо надеялась Ася, с каким-то корыстным интересом всматриваясь в подробности окрест их пути: тенистые закоулки меж кустов и редко стоящих деревьев; мелкие овражки, полные травы и цветов, впадавшие в главное русло лощины… Она поднимала глаза к небу и видела: голубая его эмаль украшена четкими гравюрными облачками; опускала их к земле и, казалось, слышала беззвучный оркестр трав — тысячи тысяч музыкантов. Путаница темно-зеленых листьев и светлых стеблей, прихотливо расшитая колосками, метелками, зонтиками, султанами, разубранная алыми звездами полевой гераньки, фиолетовыми легкими колокольчиками, лиловыми гребешками мышиного горошка… а над этой теснотой и пестротой вольно парили белоснежные зонтики болиголова, источающие медовый аромат, ослепительно сиял лак желтых лютиков, кротко светились распахнутые глаза ромашек… Все-все было необходимо, и всего было достаточно, чтобы день в точности соответствовал тому, что задумала и загадала Ася.
Она весело оглянулась на Гельку, желая привлечь его к общей радости, — он шел на шаг сзади, за левым ее плечом, — и словно запнулась. Милый ее муж был сейчас совсем в другом мире, чем она. Она-то шла с ним, а он — он был совсем один. Заброшенный и покинутый. Голова опущена — так пристально он смотрел себе под ноги, а руки крепко стиснуты за спиной. Сам себе арестант… В этом все и дело! Она с ним, а он — все равно один. Для нее — свет и радость и разноцветный мир. А он, идя с нею вместе, шаг в шаг, окружен мглой, и мир для него — черно-белое кино, если он вообще хоть что-то видит сейчас…
Но для того Ася и повела его на эту прогулку: только она, Ася, могла вернуть цвет и свет в его мир. Ася знала, что могла. Потому и сейчас, пораженная его убитым видом, уж не так остро жалела мужа. «Еще немного, совсем немного, милый, глупый, — сказала она ему молча, — и ты улыбнешься, и будет так, как ты хочешь…» Сказать вслух она не решилась.
Время ли было такое в пору их юности, сами ли они такие — не такие, только никогда тайные свои проблемы они не обсуждали. Не называли дьявола по имени, подобно истовым фанатикам Средневековья. Да начало пятидесятых и было сущим Средневековьем, а Гелий с Асей, видимо, типичными его представителями. Ася, например, не понимала, как можно спрашивать у молодоженов наутро после свадьбы: «Ну и как оно?» Да еще с таким подначивающим прищуром, как это делали некоторые их сокурсницы. И ее спрашивали. Она делала вид, что не слышит, смотрела мимо. Да и сказать ей все равно было нечего.
Как знать, может, если б они с Гелькой хотя бы между собой могли обсуждать темные свои недоразумения, то и миновали бы их многие мучения… Они их не миновали.
Асе было достаточно быть вместе с Гелькой. Вот как сейчас… И она обвела, соединила одним взглядом лазурь неба и золото и зелень земли. На миг отметила, что небо и землю сшивают белыми стежками порхающие там и тут бабочки. Хотела призвать Гельку полюбоваться, но остереглась задевать его — увидела: он пребывает теперь в своей темной мужской преисподней, ей непонятной. Как это с ним происходит? Гелька так красив, когда они целуются. Даже не красив — прекрасен: от него исходит свет, он и правда — Гелиос, Солнце, Ра… И вдруг наступает затмение, он словно бы слепнет: тусклый, ушедший в себя взгляд. Его руки, не отрываясь от нее, кажется ей, покидают ее, скользя вниз, вниз… В эти мгновения ей казалось, что он уходит от нее, может быть, даже забывает, как ее зовут. Что не она сама, Ася, нужна ему, а нечто, может, даже ей противоположное… Что-то такое, чем сам он становился, во что превращался с такой пугающей внезапностью… Ася, судорожно поджав стиснутые колени, шептала ему: «Нет! Нет! Не сейчас! Подожди… Не могу! Не! На! До!» И Гелий, испуганный ее страстным страхом, замирал.
— Почему? Почему? Почему? — шептал он, приходя в себя, пряча лицо меж ее плечом и ухом.
— Я не знаю… Наверное, я не готова. Наверное, мне не время…
— Ты не любишь меня, — полуспрашивал, полуутверждал Гелька.
— Боже мой… — Ася изо всех сил прижимала к себе его голову. — Наверное, наоборот… Потому… Мне страшно потерять тебя. В… В этом…
— Почему потерять? Как это? — Гелька от удивления привставал, смотрел на нее, не мог понять. Ася пугалась: вдруг он обидится, если она скажет, каким чужим он становится. И все переводила на себя.
— Мне кажется, я буду тогда другой, — бормотала она, не договаривая, что ей страшно стать такой, как он в эти минуты помрачения. Стать… как бы и не человеком. Потерять себя привычную… Себя саму…
— Но почему другой?!
— Конечно, другой! — Ася трезвела от этого столь простого соображения, так кстати пришедшего ей в голову, голос ее креп. — А главное, все увидят, что я стала другой! А я увижу, что они видят! Увижу, как все смотрят на меня! Геля, Гелечка! Мы же уедем после распределения… Вот там. Там нас, прежних, никто не знает. И будет так, что мы… Будто мы всегда такие… Ну, не как сейчас.
Тут голос ее замирал: ей становилось грустно оттого, что уже никто не будет знать их прежних. А лишь вот таких непонятных, каким она видела Гельку в минуты его затмений. Всего и было с ним два таких случая, но ей было достаточно, чтобы бояться. Если б можно было жить без этих его темных провалов, выпадений из понятного ее мира. Без этих его предрассудков. Как у всех…
Да, как у всех — Ася знала это. И девушкой она была начитанной, и великим писателям верила больше, чем себе самой. А все они и, главное, Пушкин, называли это наслаждением, описывали немыслимые страдания, рассказывали о преступлениях, ради этого совершаемых. Так что Ася, зная свою чувственность, испытывая блаженство и некоторое помрачение сознания от прикосновений и поцелуев мужа, просто боялась потерять себя в последнем наслаждении и не вернуться из помрачения. Но раз этого было не миновать, единственное, о чем она молила, — подождать до отъезда в землю незнаемую — к месту работы. Пусть это будет впереди…
…И не страшась Божественного гнева,
Вся в пламени, власы раскинув, Ева,
Едва-едва устами шевеля,
Лобзанием Адаму отвечала… и юная земля
Любовников цветами укрывала.
Эти пушкинские видения, эти строчки с тех пор, как были прочитаны Асей — кажется, в восьмом или девятом классе, — и готовили ее к этим наслаждениям. И — обещали их. И вполне могло статься, будь ее друг и муж опытней, вполне могло бы совершиться так, как хотелось бы Асе: словно бы само собой; так выходило у них с поцелуями: будто помимо их участия.
Но оба они были первыми людьми на Земле — Адамом и Евой. Только в отличие от тех они зависели от многих обстоятельств. Те, первые, не знали и не ведали их затруднений.
…Ася и Гелий говорили друг другу: «Нет мира под оливами», когда он приходил к ней из своего общежития, а тут не вовремя для них возвращалась Асина бабушка. Но даже если бабушка уезжала далеко к кому-то в гости, в соседней, смежной комнате всегда существовала одна из двух бабушкиных квартиранток, работниц какой-то фабрики. Они работали в разные смены. Стало быть…
Ася нарочно открывала дверь к ним, если Гелька задерживался у нее допоздна. Пусть не смущает пожилых девушек закрытая дверь, пусть не тревожат соблазнительные предположения: что может твориться там, за дверью, где вдвоем молодые? Мира под оливами не было. Мир кишел свидетелями и соглядатаями. Он пристально следил за Асей: как она поступит? Как изменится?
Весь мир и она одна… Так уже было однажды… Ася помнит… Ее первое лето в деревне. Семья только что переехала жить в совхоз из большого города. Так захотел папа. Да, значит, тогда ей было пять лет. Только что исполнилось. Однажды она оказалась одна на пышно зреющем огороде… Грядки как взбитые перины; замершие в зное растения; и — неподвижное солнце надо всем, солнечный обморок на земле…
Она запомнила на всю жизнь то свое детское состояние: мистический ужас перед огромном миром, густо, плотно заселенным живыми растениями. Потом она думала, что тогда впервые почувствовала свою человеческую отдельность от мира, и ужас этого чувства врезался в ее существо навсегда. Она и сейчас помнила, что ее поразило огромное множество живых созданий вокруг: морковки в земле, огурцы в парнике, помидоры на кустах, выше ее ростом, надутые важностью кочаны капусты, выглядывающие наполовину из грядок сизые свеклы — они высунулись так, чтобы посмотреть на маленькую Асю, а вместе со свеклами все-все: под землей, на земле, над землей — до самого неба с огромным жарким глазом — солнцем — смотрели на нее одну. Она это чувствовала и знала: они все вместе смотрят на нее одну и чего-то ждут от нее, подстерегают каждое ее движение… Ей не оставалось ничего другого, как пристально следить за ними всеми. Сама не выше помидорного куста, она медленно поворачивалась вокруг себя, не допуская, чтобы они затеяли что-то за ее спиной; она старалась хотя бы вот так — взглядом — остановить возможную опасность.