Истории, рассказанные в темноте (ЛП) - Барри Пейн 3 стр.


Он всегда боялся смерти, а теперь, все эти долгие дни и ночи, проводил время в бесполезных поисках чего-либо определенного. Он слышал тысячи голосов, все они тянули свое, и он не знал, к какому из них следует прислушиваться.

Время от времени он предпринимал попытки взять себя в руки; такую попытку он сделал и сейчас.

- Разве у меня есть повод для беспокойства? - произнес он вслух. - В ближайшее время я не умру. Это сказал Холлинг. Он дает мне еще лет двадцать, по крайней мере, а он знает, что говорит. - Он оттолкнул книги с брезгливым выражением. - Вздор! - Затем взял каталог, присланный ему виноторговцем. Здесь было несколько сортов, которые он хотел бы приобрести. - Вот эти, - сказал он, сделав пометки в каталоге, - скажем, десятков пять. - Он зябко потер руками и принялся насвистывать какую-то мелодию.

В пять слуга по имени Джексон подал виски с содовой, смешанный в особых пропорциях. У Вайатта вошло в привычку выпивать в день много крепкого чая, в особенности, когда он просматривал свои коллекции - он собирал марки и автографы восемнадцатого столетия. Врач запретил чай, и Вайатт, скрепя сердце, последовал совету врача. Холлинг настоятельно рекомендовал ложиться пораньше. Вайатт имел наклонность - да-да, именно наклонность - к бессоннице. До вмешательства врача, он никогда не ложился спать ранее двух-трех часов ночи. После ужина, даже если он ужинал вне дома, он все равно бодрствовал. Он считал, что эти часы прекрасны - и что он не сможет жить в обществе без этих прекрасных часов одиночества. Время шло; огни в доме гасли, за исключением библиотеки, все ложились спать. Вайатт курил, читал, думал о многом и не о чем. Время от времени он выпивал чашку крепкого кофе. И только тогда, когда чувствовал, что больше просто не в состоянии бодрствовать, брал свечу и направлялся к себе наверх. Каждую ночь, или ранним утром, когда он проходил со свечой мимо большого зеркала, рассматривал свое отражение, и каждый раз оно вызывало удивление. Он никогда не мог себе представить, что выглядит так, как это преподносило его отражение: каждый раз оно казалось ему невозможным.

- Я не могу уснуть раньше трех утра, - пожаловался как-то раз Вайатт доктору.

- Тогда принимайте морфий, - спокойно отвечал Холлинг.

Он сказал, что сделает ему укол, что ночью Вайатт отправится спать в десять и спокойно уснет.

- Но морфий вызывает привыкание, - сказал Вайатт со знанием дела.

- Вам нечего беспокоиться, - отвечал доктор. - Видите ли, трех уколов будет достаточно, чтобы вы расстались с вашими вредными привычками. А затем вы будете отправляться спать как все нормальные люди.

Врач произносил эту чудовищную глупость с умным видом, покачивая головой в знак осуждения. Он знал своего пациента. Он никогда не вводил ему никакого морфия - просто прокалывал кожу, ничего не впрыскивая. Бессонница Вайатта являлась следствием его образа жизни, и должна была уйти вместе с ним, этим образом жизни, включая бесчисленные чашки крепкого кофе.

Крепкий чай и поздние часы остались в прошлом. Вайатт сознательно отказался от них; страх смерти преследовал его, как жуткий монстр преследует свою жертву. В нем крепло убеждение - все более и более укореняясь - что чем большего он будет избегать, тем дольше проживет, и был почти разочарован тем, что врач не запретил ему возбуждающие средства.

* * *

Джексон, слуга Вайатта, работал у него в течение двадцати лет. Когда Вайатт был один, только Джексону разрешалось делать ему кофе - но обычно в этом вопросе Вайатт доверялся женщинам. Джексон был, что называется, человеком привычки. Всю неделю он неустанно напоминал себе, что кофе запрещен. Сегодня вечером он позабыл об этом, привычка напомнила о себе, и через двадцать минут после того, как хозяин покинул столовую и уединился в библиотеке, слуга вошел туда с чашкой кофе в руке. Реакция Вайатта поразила его.

Глубокая депрессия иногда чередуется с приступами крайнего раздражения. Вайатт пришел в неописуемый гнев. Он обвинил Джексона в покушении на его, Вайатта, жизнь, приказал ему убираться, и дал волю громкой злобной истерике. "Прочь, прочь!" - завопил он напоследок.

Джексон рассказал на кухне, как было дело, и все решили, что хозяину было неплохо "прочистить мозги"; на этом все и закончилось.

Как только Джексон вышел из библиотеки, Вайатт опустился на стул, лицо его исказилось, обильно выступил пот; он наклонился вперед и прижал руки к груди. Какая ужасная боль в сердце! Никогда прежде не было подобной. Должно быть, это смерть. Ах, если бы ему только удалось позвонить! Он потянулся к телефону. Слова "Доктор Холлинг... скорее", произнес он шепотом.

Боль прекратилась так же внезапно, как подступила. Странное спокойствие охватило его, и он в первый раз за много дней подумал о других людях. Доктор Холлинг? Конечно, он не пошлет за ним. Это будет плохо, а ночью - плохо вдвойне. Кроме того, он сам виноват. Он дал волю чувствам, и был за это наказан. А ведь он мог умереть. Более того, было бы в какой-то мере справедливо, если бы он умер. Бедный Джексон! Первый раз за все время он так говорил с ним. Ну хорошо, когда придет время умирать, он обязательно упомянет Джексона в своем завещании, и тот простит его. Да и конце концов, стоит ли жить долго, если жить таким образом, всего опасаясь? Природу не обманешь - что ж, примем уготованное ею с улыбкой. Спокойствие перешло в дремоту, еще быстрее дремота перешла в сон. Это был прекрасный сон, пронизанный ощущениями сбывающихся надежд.

Джексон заглянул в десять, затем спустя четверть часа, через двадцать пять минут, через полчаса. Затем отправился на поиски миссис Пелфрей, экономки.

- Он все еще спит, - сказал Джексон.

- А ты уверен, что это сон? - мрачно осведомилась экономка.

- Я уйду завтра, во всяком случае, он приказал именно так, - пробормотал Джексон. - Терпеть не могу брать на себя ответственность, но я крайне обеспокоен. Пойдем, глянем, как он там.

Они приоткрыли дверь библиотеки и осторожно заглянули.

- Воротник шевелится, - вполголоса отметила миссис Пелфрей. - Он спит.

- Как он выглядит? Мне бы не хотелось будить его. Клянусь, мне этого совсем не хочется.

- Лучше не надо. Поставь свечу на стол, в лампу; кашляни, как бы ненароком, как будто ты уходишь. Если он проснется, тем лучше. Если же нет, мы отправимся спать, а ты погасишь свет, как в старые добрые времена.

Джексон содрогнулся, однако в точности исполнил все, что ему было сказано. Кашлянул (будто случайно) убедился, что это бесполезно, и потушил свет. Только в библиотеке свет лампы падал на воротник рубашки, все еще подрагивавший. И только высокое зеркало на площадке дремало, полузакрыв глаза, готовое проснуться и отразить темную фигуру хозяина дома, когда он с зажженной свечой медленно проследует мимо него в спальню.

* * *

Он проснулся. Свеча в лампе догорела и погасла; рассвет, ранний рассвет середины лета, уже вступал в свои права, властно вторгаясь чрез задернутые уродливые жалюзи. Из сада и близлежащих окрестных рощ доносился ранний звонкий щебет бесчисленных птиц. Где-то на дальней дороге тяжело прогрохотала повозка с ранними рабочими. Нет, свечи больше не нужны; он будет спать днем, с тем приятным чувством успокоения, дающего твердую уверенность в том, что все будет хорошо, или, если не твердую уверенность, то хотя бы надежду.

Ах! как часто в этот самый час он поднимался по лестнице, с любопытством рассматривая свое отражение в зеркале. Как раз сейчас его голова должна была появиться на фоне закрытых дверей японской комнаты. В зеркале отражались позолоченное обрамление дверей, сине-белые восточные вазы, здесь было все, кроме... кроме темной фигуры. Александр Вайатт видел все, кроме самого себя. Зеркало, его зеркало, отражало все, кроме него самого! Назад! скорее назад, в библиотеку! Что-то случилось!

Здесь, в кресле, дух Александра Вайатта, который не могло показать зеркало, увидел неподвижное бездыханное тело, застывшее в кресле.

- Я умер, - прошептал Александр Вайатт, - и это... это... это все.

ПОКОРНАЯ ЛУНЕ

Даже в детстве, принцесса Виола не могла спокойно слышать танцевальную музыку; ритм движения ее крови сейчас же настраивался на ритм музыкальный, заставляя ее раскачиваться, подобно деревцу при порывах ветра, в высшей степени плавно и грациозно.

Она не считалась красавицей, но очень милой, с длинными, до колен, волосами, и если не танцевала - тогда она была самим воплощением изящества и огня - казалась вялой и апатичной. Сейчас ей было шестнадцать, и она была обручена с принцем Хьюго. Эта помолвка отвечала интересам государства. Для нее это событие было сопряжено с династическими вопросами; она подчинилась неизбежному; все решилось; Хьюго же в ее глазах был так себе - во всяком случае, не бог; впрочем, никакого значения это не имело. Что же касается самого Хьюго, его отношение к предстоявшему событию было иным - он любил принцессу.

В честь обручения был задан пир, а затем и танцы в большом зале дворца. Отсюда принцесса вскоре сбежала, недовольная и разочарованная, и направилась в дальнюю часть сада, раскинутого вокруг замка, где она уже не могла слышать музыку, призывавшую ее.

- Они умеют двигаться, - сказала она сама себе, когда убедилась, что ее никто не может услышать, - но танцевать они не умеют. Их движения правильны, они не допускают ошибок, но они - машины, повторяющие бесконечные раз-два-три. То, что они называют танцем, полностью лишено вдохновения. Разве так танцую я, когда остаюсь одна?

Так брела она, пока не оказалась перед входом в старый заброшенный лабиринт. Он был построен при ком-то из ее предков. Окружали его полуразрушенные высокие стены, густо поросшие наперстянкой. Сам лабиринт представлял собой хитросплетение высоких живых изгородей; в самом его центре имелось открытое пространство, окруженное могучими соснами. Много лет назад ключ от лабиринта был утерян, и теперь находилось мало желающих проникнуть в него. Дорожки, некогда посыпанные гравием, скрылись обилием трав, в некоторых местах живые изгороди, распространившись за отведенное им пространство, почти полностью блокировали проходы.

Минуту или две Виола неподвижно стояла перед воротами, глядя сквозь кованые решетки ворот с геральдическими фигурами. Затем, охваченная внезапным приступом любопытства, вдруг решилась войти в лабиринт и прогуляться до самого его центра. Она толкнула двери и вошла.

Снаружи, в свете полной луны, все казалось необычным, здесь, в темноте аллей, безраздельно царила ночь. Вскоре она позабыла о своем намерении и бродила бесцельно, иногда сворачивая, когда ежевика причудливыми переплетениями преграждала ей путь, или вздрагивая, когда из массы вьюнков на ее щеку вдруг проливалась прохладная влага. Внезапно она остановилась, обнаружив, что перед ней открытое пространство, окруженное высокими соснами; она достигла своей цели - центра лабиринта. Она была здесь, и она радовалась этому. Земля здесь оказалась усыпана белым песком, мелким, и, казалось, плотно утрамбованным. С ночного неба щедро лился лунный свет, превращая площадку в некое подобие сцены.

Виола подумала о танцах. И не успела подумать, как ее атласные туфельки заскользили над сухим мягким песком, и она, легко переступая, скользя, кружась и поводя руками, напевая мелодию, проследовала в центр площадки. Здесь она остановилась и обвела взором окружающие ее темные деревья, залитый серебром песок и луну в небесах.

- Мой прекрасный, лунный, уединенный танцевальный зал, почему я не нашла тебя прежде? - воскликнула она, и тут же добавила: - Но, мне ведь нужна музыка.. Здесь обязательно должна звучать музыка!..

Она сложила руки и молитвенным жестом протянула их к луне.

- Милая луна, - взмолилась она, - пусть твои серебряные лучи принесут мне музыку, сюда, в этот дивный зал, чтобы я могла танцевать, танцевать для тебя одной.

Назад Дальше