Сионские ворота
На диване своем искала я себя и не нашла
Юность моя в граде Иерусалиме прошла в райском ничегонеделании на диване. Диван тот достался мне и ушел от меня неправедными путями. Пора поведать это родовое предание, полное библейского смысла.
Что делает отец большого иерусалимского семейства, когда Господь наконец-то благословляет его сионистскую издательскую деятельность на благо диаспоры покровительством американских спонсоров? С размахом царя Соломона, построившего Храм, приобрел мой отец для моего младшего брата раскладной шедевр мебельной промышленности. Не для самого младшего из моих младших братьев, имя которому Йонатан, и не для самого старшего из них, коего нарекли Давид, а для среднего из моих братьев, которому дано было имя Том от рождения его.
В общей же сложности оказался папа-патриарх благословен пятью чадами. Но как благословен? Не совсем благословен. Скорее, проклят. Проклят отцом своим, дедушкой моим, еще в юности дней своих. Когда стал непокорный отрок слишком дерзким и неподатливым для традиционных, действенных способов отеческого внушения, возопил мой дед в педагогическом бессилии:
— Я тебе, Фелька, гад, паразит, зла в жизни не желаю! — И, услышав такое, удивленный Господь прислушался. — Я тебе только желаю, чтобы у тебя было пятеро таких, как ты, фарнбренд золст ду верн![3]
Крепко, как любовь и смерть, отцовское слово, нет в мире ничего крепче него. Пророчество осуществилось словно в притче о Валааме: в точности, но обернувшись при этом благословением вместо проклятия, народил наш родитель пятерых отпрысков. Жестоковыйный, пытался он бороться с судьбой единственным оставшимся способом — завести шестого. Но раз было сказано — «пятеро», то, как в романе «Пятеро» великого деятеля сионизма Жаботинского, пятеро нас и есть.
Естественно, краткого пребывания в шатрах благополучия не могло хватить на это многочисленное, как песок земной, потомство. Хуже того, вскорости дела семейного бизнеса пошли таким образом, что средний из моих младших братьев Том, прекрасный молодой хозяин дивана, без вещих снов догадался, что в недалеком будущем фараон опишет в счет патриарших долгов и его, отроково, скромное достояние. Предупреждая грядущие семь тощих годов, рачительный Том приволок свое имущество — диван и коллекцию марок — ко мне, старшей своей сестре, полагая, что отдельно живущая дочь за долговые всходы на ниве отцовского просветительства не ответчик. Он страшно ошибался: по папиной просьбе я уже успела подписать что-то ужасное и непоправимое в отделе банковских ссуд. Однако, столкнувшись с невыносимым соблазном удобного, мягкого, раскладного дивана, не стала открывать глаза предпоследнему отпрыску отцовских чресл на хитросплетения взаимовыручки семейного подряда.
Нерадивым сторожем стала я имуществу брата моего. На благодатной почве этого преступления ожидаемо взошел густой лес дальнейших моих пороков. Среди них благопристойно перечислить лишь лень, запойное чтение и, как вы узнаете, если дочитаете эту притчу до конца, готовность последовать примеру праотца моего Иакова, хитростью добывшего первородство: воспользоваться доверчивостью брата и безотказностью отца.
В свое оправдание замечу, что спанье на жесткой земле отрока только закалило: брат мой Том вырос и стал человеком, весьма искусным в мотокроссе, чемпионом Страны Израиля пред очами Господа и прочих восхищенных зрителей.
Но вернемся, возлюбленные читатели мои, ко мне на диван, доставшийся мне обманом и коварством! Ибо чудны там дела мои! Все надобное мне находила я на расстоянии протянутой руки от излюбленного лежбища. Фиги и вино вкушала я, скинув хитон, и соты с медом, нард и шафран, аир и корицу вкушала прямо на одеяле. Богатство мое состояло из груд книг, в ногах дивана стоял телевизор, под диваном стоял телефон. Ибо все, что ныне висит уныло иль скорбно лежит, в те библейские времена еще стояло нерушимо, как башня Вавилонская. С ложа своей неги сходила я лишь в университет, что на Дозорной горе, да бродить по городу Иерусалиму, по улицам и площадям, искать тех, кого полюбит душа моя. Ибо сказано: вокруг одра моего, шестьдесят сильных вокруг него, из сильных Израилевых…
Но не устерегла я виноградника счастья своего, настигла любовь меня, как страж, обходящий город.
Любовь начинается, когда женщина говорит: «Изнемогаю я, возлюбленный мой, приди ко мне, на мой раскладной диван, лобзай меня лобзанием уст твоих и не покидай моего ложа!» А семья начинается, когда женщина, грозная, как полки со знаменами, говорит: «Хватит тебе валяться на этом диване, беги, подобно серне, потрудись, принеси мне тысячу сребреников, укрась жилище мое и лежбище наше, столицы его сделай из серебра, локотники его из золота, седалище его из пурпуровой ткани!» Так спускаются возлюбленные с райских высот неимущего богемного существования и обрекают себя на хлопоты и стяжательство, на приобретение не только потребного, но и избыточного.
Затевали мы семейную жизнь в убеждении, что мне и тому, кто положил меня на сердце свое, никогда ничего не понадобится, помимо вожделенного дивана, а потом вылезли из него, как тесто из квашни, и распространились, как диаспора народа моего, на приусадебный участок с возведенным на нем домом, кровли которого — кедры, потолки — кипарисы, а чертоги убраны — о горе мне! — не кем иным, как мной, дщерью Иерусалимской.
Это изгнание из Эдема неги и безделья настигло нас в тот недобрый день, когда поддалась я искусу и продала за несколько проклятых сребреников душеспасительный, прекрасный, благословенный ленью и свободой диван моего брата собственному своему папе, не признавшему однажды уже купленное им сокровище, как не признали сыны Иакова прекрасного сына Рахили, проданного ими в Египет.
И, как полагается, в наказание обрек Господь возлюбленного моего на скорбь труда в поте лица его, а меня — на тяжкие муки забот о потомстве и быте. Неудерживаемые более соблазнами мягкого, призывающего к отдохновению дивана, мы стали непоседливы и суетливы, мы покинули Землю, текущую молоком и медом, и по сей день пребываем в странствиях.
Но сердце мое, сердце мое, оно и поныне на Востоке.
Ида и Адольф
Если повести мужчину на свадьбу, он примется сравнивать свою старую жену с молодой невестой. А если повести его на похороны? Выйдет только хуже. Он залюбуется на вдовца и скажет за это несчастье:
— Интересно, как-то ему будет потом, когда пройдет ощущение утраты…
Чтобы не скандалить на радость людям, я бы отвела в сторонку мужчину с такими злокачественными мыслями. Я бы имела сказать ему пару слов о логической цепочке, доводящей до вредных к здоровью нелепостей. Я бы упомянула ему про свою бабушку и дедушку.
Вы не знаете моих бабушку и дедушку, но сейчас вы их узнаете. Дедушка явился в этот мир Яковом Портновым. Робкое имя смиренного жителя библейских шатров не утешало человека, которому Бог послал австрийского плена и сталинской тюрьмы, когда хотелось немножко Мальдивских островов и капельку Ниццы. Поэтому в плену Первой мировой дед сменил банального Якова на романтического Адольфа. Вы скажете: странное имя для еврея! А я в ответ громко всплесну руками: кто же мог знать заранее?!
Раздухарившись, дед сменил и фамилию: с заурядного Портнова на прогрессивного Кантона. А если одноклассники его сына не догадались, что это был явный намек на революционное восстание в дружественном Китае, так какой спрос с грубых, невежественных детей, у которых на уме одни ругательства?
Бывший Яков Портнов, ставший благозвучным Адольфом Кантоном, жил со своей будущей вдовой так же мирно, как еврейский народ со своим Господом, если вы в курсе, про что я имею в виду.
Ида Юдовна преподавала в вечерней школе и возвращалась поздно. Она врывалась в спальню, где уже почивал, положив зубы до стакана, бухгалтер Кантон, которому назавтра было вставать ни свет ни заря. Бабушка включала свет и кричала:
— Адольф! Ду слофст?!
Если дед до этого спал, то после этого крика он уже не спал. Но если он сразу не отзывался, то не спали уже и соседи:
— Адольф, так ты спишь или ты нет?!
Скажите мне, и я не буду вас больше спрашивать ни за что: для чего аккуратист женится на неряхе? Ведь не для того же, чтобы каждое утро скорбеть, взирая на плохо постланную постель, напоминающую рельеф Сирийско-Восточноафриканского разлома:
— Ида, тут горы, а там — долины!
— Хочу и буду! — бабушка говорила мало, но деду хотелось, чтобы она и вовсе молчала.
— Сара Бернар! — фыркал Адольф.
— Жандарм! Плюнула я! — не смирялась жестоковыйная бабка.
Он уличал ее.
— Ида, — говорил он, — я знаю, ты хочешь моей смерти!
И указывал на очевидные, как левые доходы дантиста, мотивы:
— Как жена — ты уже старуха. А как вдова — ты еще очень ничего…
Если ваш муж как вдовец еще ничего (забудем на время, что на носу у него пенсия, а в душе — высокое давление), то вы ведь не хотите, чтобы он засомневался, что неизбежный удел одинокого мужчины — сунуть голову в петлю, на худой конец — спиться от одиночества и горя? С позиции жены это жизнеутверждающие сценарии, они призовут его сдувать с нее пылинки. Но кто может поручиться, что забытый на поминках муж не расположит на заднем плане неприглядной картины вдовства какого-нибудь посильного утешения, подозрительно смахивающего на молоденьких и пригожих шикс? Оно вам нужно, чтобы он вообразил, что сможет переночевать с другой женщиной и останется доволен тем, как она постлала ему постель? Нет, Бернс и Бабель, может, и на одну букву, но это две большие разницы.
К тому времени, как Адольф безжалостно покинул Иду тем единственным способом, каким еврейский мужчина должен покинуть свою еврейскую жену, то есть переселившись на кладбище, она слегка потускнела даже для вдовы и нажила себе, как у нас полагается, язвы, болячки, хлопоты, бессонницу и одну кривую ногу. Но, страдая характером, который теперь некуда было применять, она все же съездила в своем горе в Южную Африку и одарила хирурга Кристиана Барнарда советским юбилейным рублем. А если вы спросите, как удалось преподавательнице математики в вечерней школе КГБ порхать по капиталистическому миру, так я вам подскажу, что это ей было тем легче, чем труднее было ее ученикам успешно сдавать на аттестат зрелости!
Разумеется, съездила Ида и в Израиль. В 1967 и в 1973 годах соответственно. Сами знаете, соответственно чему в нашей многострадальной истории. Неудивительно, что, когда бабушка наконец-то двинулась в Израиль на ПМЖ, там-таки объявили общую мобилизацию! И как будто мало нам было этих цорес, через эти ее скитания, широко освещаемые во враждебной зарубежной печати, бабушку разыскал и посватался к ней поклонник ее далекой юности, ставший к тому времени скромным швейцарским миллионером. «Он воображает, я все такая же, как в двадцать лет!» — по привычке думала Ида за мужчин и скомкала через такое упрямое кокетство надежды собственных наследников на чужие швейцарские миллионы…
И все же. То ли Всевышний что-то знал за своей Идой, то ли, будучи мужчиной только по образу, а по сути гораздо мудрее, но Он решил с ней не связываться и даровал ей к девяноста годам внезапную, безболезненную и своевременную кончину праведницы. На кладбище раввин сказал:
— По еврейскому обычаю по усопшему полагается читать молитвы год, но один месяц скащивается за добрые дела.
Тут мы очень заволновались о бабушке, не будем говорить громко, что она была не только нераскаявшейся старой коммунисткой («А идея была хорошая!»), но и женщиной, к окружающим ее условиям (будь это даже рай!) весьма требовательной («Такие ли яблоки я должна есть?!»). Нас охватило беспокойство за тех, кто будет решать ее потустороннюю судьбу. Так настойчиво, что им было дороже отказать, мы упросили раввинов бросить этих глупостей и читать по нашей бабушке Иде молитвы двенадцать месяцев, не скупясь на матерьял и работу.
…Вернув рассказ из этой боковой улицы, я вам так скажу, если вы меня все еще слушаете: долгая жизнь с женщиной — не сахар, и иногда даже самые веские доводы в пользу ее дальнейшего существования — отказ заключить жизненную страховку, завещание в пользу синагоги, неприятности с уголовного кодекса — не могут остановить разврат мужского воображения.
Но зачем пускать в плавание корабль, которому не суждено достигнуть гавани? Жестоко поощрять пустые мужские фантазии о вдовстве, если все мы знаем, что, когда один из еврейских супругов умрет, вдова переедет жить к сыну.
Как забуду тебя, Иерусалим?
Иногда какой-нибудь чужой город кажется настолько уродливым, что становится жалко его обитателей, вынужденных проводить свою единственную жизнь в унылом месте. Но я вспоминаю безобразные заплаты моего Иерусалима, жалкую земную тень Небесного Града открыток и упований — четырехэтажные хрущевки на бетонных столбах, с далеких пятидесятых лишь слегка облагороженные каменной облицовкой, убогие лавчонки пешеходной зоны, в витринах которых с прошлого века, а может и эры, распяты все те же фланелевые рубахи, пылятся залежи ширпотреба иудаики, тухнут выцветшие коробочки косметики Мертвого моря и тускнеют россыпи невзрачных колечек, и понимаю, что влюбиться в любой город можно за его красоту, но любить — неизбежно, иногда с раздражением, мечтая о других городах, — можно только тот, с которым связана жизнь. За прожитый в Иерусалиме срок я превратилась из девочки в женщину, и наши отношения, как это часто бывает, поддерживает надежда, что Святой город пребудет со мной навеки и повсюду. Он умеет.
Я жила в его вороньих слободках, просыпаясь под гнусавые песнопения сефардских синагог и засыпая под неугомонный шум рынка, и в особняках старых кварталов, напоминавших стенными нишами, мозаичными полами, купольными сводами и плодовыми деревьями о тех, кто жил там до меня. В тоскливых спальных новостройках в моих окнах красовались пастели Иудейской пустыни, из соседних арабских деревень на закатах лились азаны муэдзинов, а на раскаленных автобусных остановках время ссыпалось в небытие под шелест высоких трав и гомон сверчков, заглушавших рев приближающегося автобуса. Мои шаги остались на каждой улице города, мой взгляд — в каждом кафе, образ — в каждой витрине. За многие годы, прожитые в Иерусалиме, со мной происходили печальные или радостные события, чаще просто тривиальные и незапоминающиеся, но я там, стоит только отлистать назад страницы дней. А сама я все еще не могу выдохнуть слепящее солнце на светлом камне; как езду на велосипеде, тело помнит скользкие колдобины пешеходной зоны, кожа ощущает перепады от палящего зноя солнечной стороны улиц к пробирающей до озноба прохладе тенистой и вечную воронку ветра на подъеме улицы Бецалель от Кинг-Джорджа. На сетчатке души навеки отпечатались кипарисы и черепичные крыши, в ноздрях стоит сухой запах сосен и песка. Не отмер рефлекс игнорировать заигрывания фалафельщиков, таксистов или наглых нищих и обращать внимание на бесхозную кладь.
Ни одной женщине на свете не объяснялись столько в любви, сколько этому городу. Тысячелетиями люди мечтают о нем, поклоняются ему, любуются им, но именно мне выпало повзрослеть в нем и провести с ним свою молодость. А жить с красивым городом, это как жить с красивой женщиной — совсем не то же самое, что любоваться со стороны: и лучше, намного лучше, и хуже, намного хуже.
Совместные годы сменили благоговение на фамильярность, город перестал меня стесняться, ему надоело поражать видами, обрамленными в фиолетовое марево гор — золотым куполом Мечети Скалы, Башней Давида, мельницей Монтефиоре, отарами домов на склонах холмов и оливковыми рощами в долинах. Своей парадной ипостасью Иерусалим восхищает туристов, как актриса — поклонников, но я-то знаю, что все библейские пейзажи при внимательном рассмотрении распадаются на пластиковые бутылки, осколки стекла и окурки, что парки загажены собаками, что пять месяцев в году в жилищах, построенных с расчетом на знойное лето, царят невыносимая сырость и лютый холод, а большинство его жителей обречены на проклятую участь достойной бедности.