В назначенный день добрался на попутке к приемному пункту. Нам велели раздеться, взвесили, я испугался, что как увидят мой вес, так сразу отчислят, но, видимо, все рекруты были в весе пера. Врач в белом халате поверх военной формы осмотрел зубы, волосы, подмышки, задницы и все прочее. Потом мы оделись, офицер поспрашивал каждого о его семье, о намерениях и рассказал, как эта замечательная программа сделает из нас настоящих мужчин и подготовит к серьезной, взрослой жизни. Двоих отослали — наверное, они оказались недостойны взрослой жизни, а остальным вкололи прививки и приказали подписать торжественную клятву трудиться шесть месяцев изо всех сил, соблюдать дисциплину, слушаться приказов, ни на что не жаловаться и нести ответственность за любой причиненный вред или ущерб. За это я буду получать тридцать долларов в месяц, и, сдается, ни один цент из них не достанется мне даром. Да поможет мне Бог.
Впервые в жизни я должен был ехать на «железном коне» — на поезде. У вагона ма никак не могла расстаться, все держала меня за рукав, заглядывала в глаза, будто на фронт провожала, и тревожно повторяла:
— Лукас, пообещай мне, что будешь хорошо себя вести. Что не будешь там пить, играть в карты и всякое такое… — Она была такая худая, такая усталая, и в дневном свете на ее лице обнаружилось столько новых морщин, что у меня прямо сердце сжалось.
— Ма, да не буду я, не волнуйся, это всего на шесть месяцев, все будет хорошо.
— И сквернословить, Лукас, пообещай, что не будешь сквернословить…
Я кивнул. Уж если я зарекся пить, курить и «всякое такое», то могу пообещать и не ругаться. Я в самом деле какой-то занудно, неисправимо правильный. Наверное, потому, что у меня две младшие сестры и мне все время приходилось служить им хорошим примером. В конце концов, это испортило меня, я стал каким-то образчиком добродетелей. Но ма продолжала беспокоиться:
— Лукас, пообещай, что ты всегда будешь на стороне добра, что ты будешь сторониться любых пороков! И будешь поступать так, чтобы тебе не было стыдно рассказать об этом всей конгрегации!
— Ма, ну какие пороки, ты что? Будто ты меня не знаешь! Не волнуйся, ладно?
Подозреваю, она имела в виду девушек. Но, если честно, до сих пор девушки не особо заглядывались на меня, и это помогает оставаться на стороне Десяти заповедей и прочих сил добра не хуже любопытствующей конгрегации.
В дорогу ма сунула мне пакет с едой. Наверное, я не должен был брать, но у нее блестели глаза и дрожали руки, и я не нашел в себе сил отказаться. Только долго не мог заставить себя развернуть еду, хотя был жутко голодный. Там оказались хлеб, полкурицы и два яйца. А всю зиму мы ели почти одну тыквенную кашу. Мне казалось, я чувствую на своем плече ее теплую и ласковую руку. А когда подъел все крошки, вдруг остался совершенно один. Только на самом деле вокруг было полно ребят, просто я никого из них не знал. Почти все меня старше, но все — кожа да кости, в наших местах в последние годы не разжиреешь.
Впервые в жизни я покидал родные места, и, хотя меня пугали предстоящая жизнь в команде и тяжелая работа, мне было любопытно посмотреть на другие края. Однако весь первый день в окне тянулась все та же знакомая коричневая, бесконечная, выжженная засухой степь. В сумерках поезд затормозил и остановился. По железнодорожным путям бродило стадо овец, между ними бегал пастух, он кричал и сгонял скотину с полотна. Один прыщавый парень, Брэд, выпрыгнул на насыпь, схватил маленького барашка и залез с ним обратно в вагон. Поезд тронулся. Брэд принялся кидать барашка другим ребятам, они кидали обратно, и все хохотали. Я не решался вмешаться, но про себя беспокоился, что они будут здесь, в пути, делать с этим барашком? Зачем он им? Потом, когда мы уже проехали две водокачки, на подъеме поезд опять замедлил ход, один парень постарше встал, уверенно и спокойно забрал барашка у Брэда, распахнул дверь вагона и спустил животное на землю. Я пожалел, что сам струсил. Но на стороне этого парня, Гилберта, помимо правоты, был еще и рост, и огромные бицепсы, и плечи у него были шире, чем у любого из нас. Брэд стал ругаться, а Гилберт улыбнулся, откинул волосы, подсел к нему, мирно, по-дружески завел беседу, и у этого Брэда хватило ума сделать вид, что он всем доволен. А барашек заблеял и побежал вдаль. Я был рад, что его отпустили, но теперь не мог не волноваться, куда же он побежал? Ведь его мама и все стадо остались далеко позади, вокруг только бескрайняя степь. Мне стало жутко грустно, не из-за барашка, конечно, а потому что я тоже впервые вдалеке от ма и па и от моих сестричек — Эмми и маленькой Ханки.
На рассвете открыл глаза, и оказалось, что, пока я спал, в природе кончился наконец-то бурый цвет. В окне расстилалась зеленая трава, вокруг возвышались горы, сплошь поросшие зеленым лесом. До сих пор единственными горами, которые я видел, были гигантские, угрожающие тучи надвигающихся с равнины песчаных смерчей. Какой же он прекрасный, этот холмистый зеленый мир!
— Нравится? — С лавки напротив улыбался Гилберт, тот самый красивый парень, который спас барашка. Он опять провел рукой по волосам, и они легли роскошной волной. У него была хорошая, открытая улыбка, от нее становилось еще радостнее.
— Очень. — Впервые за долгое время я тоже улыбнулся. — В жизни не видал такой красоты.
Штат Колорадо отличался от Оклахомы, как другая планета. Плоская пыльная степь пропала, словно ее полностью поглотила страшная черная пыль. Мир стал приветливым, небо — ярко-голубым, и солнце ослепительно сияло, как ему и полагается, а не просвечивало зловеще-красным сквозь марево песка. Повсюду росли деревья, пахло соснами и еще чем-то приятным из детства, вроде ванили и карамели.
Нас пересадили на грузовики, и машины несколько часов карабкались по узкой, петляющей дороге на высоченную гору. Наверху горы расстилалось гигантское плато, пересеченное оврагами и поросшее лесом. Сопровождавший колонну офицер сказал, что мы будем благоустраивать Национальный парк «Месса верде», что по-испански значит «Зеленый стол». Въезд в парк загораживала группа индейцев. Они возмущенно кричали и угрожающе махали руками, но на переднем грузовике сидели вооруженные солдаты, и индейцы вынуждены были расступиться и пропустить нас внутрь. Похоже, что им, как и нам, пришлось уйти из родных мест, и это мы забрали у них работу. Выходит, даже в самом красивом мире не все замечательно.
Новичков расселили по дощатым баракам с рядами окон. Всего в отряде было почти две сотни завербовавшихся. В нашем бараке стояло тридцать железных коек, каждый получил еще и маленький личный запирающийся шкафчик. Отхожие места и душевые располагались поодаль. В лагере имелся даже спортивный зал, служивший заодно и клубом, с радиоприемником, столами для пинг-понга, книгами на полках, шахматами и пианино у стены. Правду сказать, я не знал никого, кто бы умел играть на пианино. На доске висела стенгазета, меню на неделю, культурная программа и разные приказы и объявления начальства. Завтракали и ужинали в столовой, а обеды в рабочие дни развозили по стройкам, чтобы не терять времени.
Первую неделю лейтенант Дик «обозначал нашу задачу», попросту говоря, знакомил с распорядком, стращал правилами и показывал разные работы, которых в «Месса верде» оказалось до хрена. Ребята Корпуса вкапывали столбы для электричества, прокладывали водопровод, тянули подземные и наземные телефонные линии, чтобы рейнджеры-лесники могли говорить с Вашингтоном, выравнивали стройплощадки, благоустраивали краеведческий музей, улучшали подъездные дороги к парку, возводили вдоль шоссе каменные ограды от оползней, ставили заборы, сажали деревья, прокладывали дорожки для туристов. Те немногие везунчики, которые что-нибудь умели, попадали в столярную мастерскую или автомастерскую.
Меня определили в дорожный строительный отряд. Гилберт разбирался в двигателях, так что его сразу направили на более квалифицированную и лучше оплачиваемую работу механиком, а к тому же назначили старостой в нашем бараке. Меня это полностью устраивало — он старше нас всех, сильнее, разумнее, понимает в двигателях, а большинство из нас ничего не умеет, и что-то в нем было такое — спокойствие, уверенность и дружелюбие, — что мне пришлось ужасно по душе. Только Брэд скривился, что-то прошипел и плюнул на землю, но достаточно далеко, так чтобы этот плевок нельзя было принять за вызов. Зато когда лейтенант велел ему чистить отхожие места, Брэд заорал:
— Это работа для мексов! Почему я?
Противней и унизительней этой повинности, правда, в лагере нет, но мексиканцев лучше не трогать — они живут в своем бараке и держатся сплоченно, а работают вместе с нами. Один из них, услышав Брэда, прищурился и сказал:
— А ты сначала заставь меня. — Они засмеялись и сдвинулись в кучу.
Тогда Брэд крикнул одному мелкому парню из нашего барака:
— Эй, Джой, давай меняться!
Джой молча отвернулся, и Брэд попер на него, размахивая длинными руками:
— Что? Нет, что? Я должен твое говно за тобой убирать, что ли?!
Дело шло к драке, только опять возник невозмутимый Гилберт и отвел Брэда в темноту. О чем они там говорили, расслышать было невозможно, доносились только низкий, спокойный голос Гилберта и срывающиеся на визг вопли Брэда, но, когда они вернулись, Гилберт был, как всегда, дружелюбен и спокоен, а у Брэда злобно кривились губы и бегали глаза, но он потянулся в сторону нужника без возражений. А Джоя они оставили в покое, только потом кто-то нассал ему в кровать.
Гилберт мне очень нравился, я бы хотел с ним подружиться, но навязываться не решался, потому что многие старались держаться к нему поближе.
Строить дорогу, конечно, не так противно, как чистить отхожее место, зато намного тяжелее: грузовик скидывал землю, щебень, гальку, а мы разравнивали все это лопатами, с помощью бульдозера перемещали огромные булыжники, вручную откатывали камни помельче, рыли канавы, засыпали ямы и выбоины.
В первый же день я понял, что Корпус был страшной ошибкой, что я не выдержу. К обеду онемели руки, зато плечи ломило, с каждым рывком лопата становилась тяжелее. Если бы сдался хоть один, я бы с невероятным облегчением стал следующим — отбросил бы проклятую лопату и свалился на землю. Но сломаться первым было непереносимо. К обеденному столу я плелся, покачиваясь, с трясущимися от напряжения ногами. Даже вилка с наколотым на нее куском мяса казалась неподъемной. Весь перерыв каждая жилочка во мне, каждый мускул впитывали отдых ненасытно, как сухая земля впитывает воду. Обратно плелся, словно на расстрел, едва передвигал ноги, оступался, чертыхался, не мог разогнуть спину, но остальные тоже двигались, как пьяные. Держали только упрямство и стыд — ну не хотел я опозориться в первом же серьезном деле, за которое взялся. А уж оказаться жалким перед этим отвратительным Брэдом — да я скорее сдохну. Это, кстати, вовсе не ругательство, слышала бы ма, что здесь говорят! К тому же стыдно было перед Гилбертом.
Зато когда эти невыносимые восемь часов закончились, я почувствовал невероятное облегчение и гордость. Если я смог проработать этот день, то смогу и столько дней, сколько потребуется. Теперь я знал это про себя.
— Я едва не грохнулся от усталости, — честно признался Артур, плюхнувшись рядом на дно кузова.
— Да мне самому только заступ помешал упасть, — откуда-то вдруг нашлись силы пошутить.
На крутых поворотах дороги в лагерь я держался за борт грузовика, закатное солнце слепило глаза, ветер раздувал пыльные волосы, сушил пот, все мы были смертельно уставшие и довольные, что день кончился, и на меня накатило такое счастье, такая внезапная, острая любовь к жизни, и к этому славному крепышу Артуру, и ко всем остальным ребятам, что, несмотря на усталость, хотелось петь и громко орать. Но я только блаженно улыбался, и страшно приятно было встречать со всех сторон такую же беспричинную радость. Стало ясно, что в «Месса верде» мне будет хорошо.
Отталкивая друг друга, мы выпрыгнули из кузова и наперегонки помчались в душевые, а потом дружной компанией двинулись на ужин. Все тело болело, но боль уже представлялась приятной, честно заработанной. После вечерней линейки, на которой зачитали новости по лагерю и спустили флаг, все разошлись по баракам. Был еще ранний вечер, но я свалился на койку и вырубился.
Про второй день лучше рассказывать не буду, потому что не хочу это даже вспоминать. Даже мои попытки не выронить лопату из трясущихся рук, стоять, опираясь на черенок, и скрывать от остальных свое ужасное состояние были настоящим героизмом. Всю неделю от меня было мало толка, но впервые в жизни я чувствовал себя делающим настоящую, мужскую, важную и нужную работу, за которую платят. Это держало. Я твердил себе, что лучше доползать по вечерам до барака дохлым, как прошлогодняя муха, чем опять выхватывать хлеб у сестричек.
Зато ел я теперь до отвала. Многие ругали еду, но я помалкивал. Кормили тут с домом несравнимо: на завтрак давали фрукты, яйца, французские тосты, овсянку, кофе с молоком, на обед — стейк или курицу, спагетти, хлеба навалом. Если машине случалось сбить на дороге оленя, оленина тоже шла в котел. И ужины были плотные: ростбиф, печеная картошка, салат, на сладкое кекс или торт. Мне кажется, многие ругали еду именно потому, что стыдились признаться, что до сих пор никогда так не питались.
То ли я отъелся, то ли научился экономить силы, то ли действительно окреп, но спустя какое-то время мне было уже не так трудно. С утра я знал, что в двенадцать обед, в пять часов день завершится, а впереди еще целый свободный вечер. В конце рабочей недели наступят два выходных, можно будет играть в соккер или в пинг-понг или махнуть с ребятами в ближайший городок. А через четыре недели я отработаю одну шестую своего контракта. Однако через четыре недели у меня уже появились занятия интереснее, чем подсчитывать дни и часы.
По субботам грузовик возил желающих в ближайший городок, Кортез. Дома мы в город выезжали редко, в основном на рынок и в церковь, но тут, в рабочем лагере на вершине горы, как в заключении — ни пабов, ни кинотеатров, ни девушек. К выходным со страшной силой начинает тянуть во внешний мир и к городским развлечениям. В первую субботу мы вместе с Гилбертом, Грэгом, Артуром и еще парой ребят двинулись для начала в кинотеатр «Бельмонт» и посмотрели там кинокартину «Негодница Мариэтта». Я вообще обожаю фильмы, а в компании смотреть было еще в сто раз приятнее. Потом пили пиво в баре. Сидели за стойкой, все вместе, серьезные, взрослые парни, после недели тяжелой, изматывающей, мужской работы, и пили полагающееся нам пенящееся холодное бочковое пиво. Я тоже пил, маленькими глотками, уж очень оно было горькое. Припоминали, что в фильме каждому особенно понравилось, и это было здорово. А дальше наступило время для главного, ради чего мы сюда в общем-то и приехали — осмелев от пива, мы двинулись в зал «Олигер», где каждую субботу устраивались танцы. Я впервые в жизни был на танцах, поэтому просто смотрел, как вели себя другие, кто как танцевал, и потихоньку разглядывал девушек. До сих пор так много девушек я видел только в церкви на Пасху. Как и мы, они держались группками, хихикали и иногда соглашались идти танцевать, а чаще нет, потому что про ребят из Корпуса местные распускают всякие гадостные слухи: мы якобы хулиганы, неимущие, и приличной девушке с нами вообще нельзя связываться. Это, конечно, чепуха, выдумки городских, чтобы все девушки достались им. Но нам все же лучше, чем мексам. Тем вообще приходится раз в три недели переть в Дюранго, за шестьдесят пять миль, потому что ближе не найдется зала, куда пустили бы мексиканцев.
В первый раз я в основном был занят тем, что старательно делал вид, будто мне и одному в углу очень хорошо. А потом увидел рядом необыкновенную девушку. Оказывается, бывают на свете такие волшебные феи, у которых и волосы на затылке так собраны, что хочется сразу губами до шеи дотронуться, и на ключицах при каждом вздохе трогательно шевелится тоненькая цепочка, и уголки губ приподняты, как будто она своим мыслям улыбается. Она выглядела не только сногсшибательно красивой, но и такой милой, что сердце заходилось. А когда я рассмотрел ее профиль и ресницы, я просто обалдел. Но хотя она была совершенно неотразимая и сразу чувствовалось, что ее невозможно не любить, она почему-то глядела вокруг с ожиданием и нервничала, словно не знала себе цены. Мне со страшной силой захотелось ее пригласить, но я не знал, как это полагается тут делать, и боялся, что опозорюсь на танцплощадке. Пока я колебался, подкатил Гилберт, как всегда уверенный и находчивый. И конечно, Гилберту она не отказала. Они стали быстро и ловко кружиться, сходиться и расходиться, он держал ее за кончики пальцев, они одновременно поворачивались, сгибались и разгибались и выглядели классно. Музыка остановилась, Гилберт проводил ее обратно к окну, но никуда не ушел, что я вполне понимаю, а потом стал приглашать ее раз за разом, и на быстрый фокстрот, и на медленный. В медленном танце он притянул ее к себе так плотно, что между ними не осталось просвета, ее левая рука лежала на его плече, и они медленно кружились, щека к щеке, она тянулась к нему, а он склонялся к ней. Я не мог отвести от них глаз. Было ясно, что они нравятся друг другу, их тяга друг к другу ощущалась даже на расстоянии. Я почему-то расстроился, но в утешение сказал себе, что девушек, даже необыкновенных, в конце концов, много, на данном этапе меня устроила бы почти любая, а Гилберт — это Гилберт, он мой друг, и я никогда не пойду против него. И даже, допустим, я бы попробовал — против него я как щенок против волкодава. Нет, как спичка против солнца — в присутствии Гилберта все как будто освещается, рядом с ним чувствуешь себя радостно и уверенно. А рядом с девушками, надо признаться, как раз наоборот — я перед ними, как мышь перед змеей.