Роза Галилеи - Мария Шенбрунн-Амор 5 стр.


Я так и проторчал весь тот вечер сычом в своем углу, разглядывая танцующих. Правда, пару призывных взглядов я поймал, но страх превратиться в посмешище пересилил желание обнимать одну из этих девчонок, держать ее за руку и перетаптываться с ней, вдыхая запах ее волос.

На обратном пути Гилберт уже мог говорить только об этой Мэри-Энн, какая она, мол, славная и симпатичная, и такая, и сякая, и дочь фермера, и собирается учиться на медсестру, и пахнет дивно. Он так и сказал «дивно», он любил такие словечки.

— Гилберт, ты такой девчонке не пара, — поддел его Грэг, а Гилберт засмеялся и добродушно сказал:

— Да я и сам знаю. Главное, чтобы она этого слишком рано не поняла.

Я-то как раз считал, что они подходят друг другу, как арахисовое масло и варенье. Одни его классные ковбойские сапоги чего стоили! Он толкнул меня плечом:

— Ты-то чего не танцевал?

Я признался:

— Девчонки разочарованы, что я их не приглашаю, но я боюсь им все ноги оттоптать.

— Хочешь, я тебе покажу? И джиттербаг могу показать, и румбу, и фокстрот…

— Да все равно, главное, чтобы потом в обнимку.

Мы засмеялись, и он продолжил восхищаться Мэри-Энн. Чем больше я слушал, тем больше она мне нравилась, хотя, казалось, куда уж было больше. Но почему-то это меня только сильнее сдружило с Гилбертом. Ну, это была не совсем дружба, все-таки я ощущал его превосходство, хоть сам он ко всем относился по-приятельски, но я перестал стесняться своего восхищения и теперь всегда, когда мог, старался держаться рядом: на утренних и вечерних линейках, и в столовой, и по вечерам. Плевать мне, если кто-то решит, что я подлизываюсь к старосте. Гилберт казался мне чем-то вроде старшего брата, рядом с ним я не тосковал по дому.

Всю неделю я практиковался, мечтал о следующих танцульках, и в «Оливере» стал смелее. Начал с медленного фокстрота, самого незамысловатого танца, и приглашал тихонь, из тех, что весь вечер стоят одинокие, никем не замеченные. Они вспыхивали, суетились, потому что им вечно приходилось и кофту снять, и стакан поставить, и подружке сумочку передать. Не готовы, не верили, что кто-то их заметит, и старательно делали вид что даже не собирались танцевать. Я их очень хорошо понимал, сам себя так в первый раз вел. Их смущение делало меня увереннее, тем более что никаких рискованных шагов и поворотов я не пробовал, топтался себе, тихонько поворачивая девушку по часовой стрелке и блаженно чувствуя, как потеют наши руки и нарастает мое волнение. А потом, когда с тихонями все прошло успешно, осмелился приглашать тех, которые мне нравились больше. Чтобы не нарваться на позорный отказ, я сначала старался встретиться глазами, обменяться улыбкой и, если контакт возникал, шел приглашать. Только Мэри-Энн я никогда не приглашал, хотя по большому счету мне нравилась она одна. С этим я ничего не мог поделать. Может, потому, что ее я заметил самой первой или потому, что она нравилась Гилберту, а может, просто потому, что она была самой красивой и нежной девушкой в Кортезе и на всем земном шаре.

Во время работы и по вечерам я думал о ней. Лучше всего думалось наедине.

В первый выходной натуралист парка водил нас на экскурсию по таинственным покинутым городам «Месса верде». На горных склонах, в уступах, таились незаметные ни сверху, ни снизу гигантские выдолбленные в известняке ниши, в которых когда-то, в глубокой древности, здешние обитатели устроили водосборники и возвели жилища в несколько этажей. Экскурсовод рассказывал про раскопки, показывал тайные проходы, колодцы, зернохранилища и «кивы» — странные круглые площадки, под которыми скрывались глубокие молельные ямы. Археологи установили, что эти загадочные руины принадлежали вовсе не индейцам навахо, те-то пришли сюда гораздо позже, а какому-то неизвестному народу, внезапно покинувшему эти места семьсот лет назад. Но что заставило все племя сорваться с места и бежать с такой поспешностью, что они даже не забрали с собой съестные припасы, никто не знал.

Руины влекли меня. В сумерках, когда их покидали последние туристы, в них все менялось, становилось намного красивей, казалось, и природа, и развалины таят в себе что-то важное и такое печальное, что стискивало сердце. Я полюбил эту сладкую грусть и чуть не каждый летний вечер проводил на каком-нибудь холме. Издалека полуразвалившиеся поселения с окнами, темными, как глазницы черепов, выглядели небрежно раскиданными кубиками, забытыми теми, кто играл в них. Солнце заходило, окрашивая бледно-желтый песчаник во все оттенки заката, удлиняя тени на покинутых городах, в надвигающейся темноте они превращались в мрачные и угрожающие надгробия чужой исчезнувшей жизни. Я вдыхал сухой запах сосен, горький запах полыни, ощущал свежий ветерок в волосах и представлял себе, как когда-то их неведомые жители тоже любовались окружающей красотой, пока не явились могущественные, безжалостные враги, может, те самые навахо, которых мы выжили отсюда. А может, этих древних жителей, как и нас, достала засуха, накрыла какая-то гигантская черная туча, и их идолы велели им немедленно бежать прочь от родных мест? Люди спустились с плато «Месса верде» на спасительную долину, а тут бросили все заколдованным и с тех пор нетронутым. Но наше несчастье затронуло все Великие прерии, девять штатов. Куда бежать всему Среднему Западу?

Иногда я допоздна бродил среди разрушенных временем построек, хотя одному в темноте тут было жутковато. Раз оступился, потерял равновесие и рухнул на груду камней, как раз ту, которая, по уверениям гида, являлась останками древнего алтаря. Камни с грохотом осыпались, и где-то над головой жутко заухала сова. Я здорово испугался. Зловещее все же местечко. После этого я перестал туда таскаться. Вместо этого гонял с ребятами мяч. Попробовал как-то присоединиться с ружьем и фонариком к охоте на дикобразов, но убивать живое существо мне всегда было противно, хоть эти дикобразы и считаются главными вредителями местного леса. Часто я просто валялся вечером у костра, глядел на огонь, на просвечивающий сквозь листву уютный свет в окнах офицерских домов, на звезды и пытался представить себе, что в это время делают мои. Я скучал по ним, особенно по Эмми и Хане. По Ханке, наверное, больше всех. Я возился с ней с самого ее рождения, она всегда была ужасно славной малышкой, с кудряшками и ямочками на щеках. Ма небось моет сейчас посуду, па курит трубку, а девчонки читают или вяжут. Ма писала, что банк отодвинул платеж нашего долга на весну, что па ищет работу, а сестры успешно учатся. Ма хочет, чтобы они закончили школу и приобрели городскую профессию, чтобы им не пришлось зависеть от земли. Под маминым письмом Ханка большими корявыми буквами добавляла, что спасла птенчика и кормила его два дня червячками, пока его не загрызла наша Флаффи, или просила привезти ей в подарок лисенка, хотя бы крохотного. Эмми присылала рисунки, она здорово рисует. Письма и рисунки я складывал в тумбочку, а портрет Ханы приколол к дверце изнутри. Теперь стоило открыть шкаф, и к сердцу поднималась теплая волна.

Брэд как-то заметил это и радостно заорал:

— Э! Смотрите, кто у нас тут маменькин сыночек! Домашненыдай ты наш!

Противная кличка приклеилась ко мне насмерть, и даже друзья принялись звать меня Мамас-бой. Вначале это бесило, но Гилберт сказал рассудительно:

— Ну что ты злишься, ну так оно и есть, витает вокруг тебя, что ты из благополучной семьи, что тебя дома любят. Не на что обижаться, поверь, многие тебе завидуют.

Как всегда, он был прав. Этот не выветрившийся запах дома действительно делал меня маменькиным сыночком, но вовсе не ослаблял, а наоборот: сознание, что мои родные меня ждут, что я тут и ради них, исполняю свой долг мужчины, забочусь о них, что каждый месяц они получают за меня двадцать пять долларов, страшно поддерживало.

Неделя шла за неделей, я привык и ладил с ребятами. Вот только вокруг Брэда сколотилась отвратная компашка. Они были как шакалы — работали меньше всех, а задирались больше всех. И гадили трусливо, исподтишка, потому что каждый, кто нарушал дисциплину, немедленно изгонялся из Корпуса. Вечера напролет играли в покер на спички, сквернословили и гоготали. Как-то валяясь на койке, от нечего делать я уставился на руки Брэда, оказавшиеся как раз перед моими глазами, и заметил, что он раздает карты снизу колоды. Сначала я даже не сообразил, в чем дело, но он словно почуял мой взгляд, тут же обернулся, а столкнувшись со мной глазами, так злобно искривился и так поспешно отвернулся, что я понял, что он и впрямь жульничает. На деньги играть запрещалось, но все знали, что в конце месяца, когда мы получаем наши пять долларов, картежники по этим спичкам рассчитываются деньгами. Было противно связываться с Брэдом, но промолчать я не мог, ведь он заманивал в игру ничего не подозревающих ребят. Я поделился с Гилбертом.

— Ах вот как… — Гилберт привычным движением смахнул волосы назад. — Может, тебе показалось?

— Ты чего, Гилберт? Какое, на фиг, показалось? Он прямо перед моим носом передергивал.

— Ладно. Оставь это мне, тут надо действовать осторожно, доказать-то ничего невозможно.

— Они на деньги играют, Гилберт. Ребятам придется платить ему!

— Да не волнуйся ты, я с этим разберусь. Ты, главное, никому не болтай… Сукин сын, он еще об этом пожалеет.

Я успокоился. Не знаю, мухлевал ли Брэд в дальнейшем или нет, потому что он стал садиться от меня подальше. Зато я часто замечал его взгляд на мне, наглый, презрительный и насмешливый. Пусть смеется, сво… гаденыш! Гилберт еще сведет с ним счеты!

Время летело, наступила осень. Я жил от одной поездки в Кортез до другой. Многие парочки выскальзывали из зала целоваться и обжиматься на заднем дворе. Гилберт и Мэри-Энн тоже выходили, и я пару раз целовался с разными девушками. Но дальше никогда не шел. Мне кажется, некоторых девушек я мог бы уговорить пойти до конца, если бы очень постарался и наобещал с три короба, но я не решался. Пока я танцевал, я, конечно, еще как хотел и целоваться, и обжиматься, но они все были чистые, хорошие девчонки, только на несколько лет старше Эмми, для каждой из них согласиться больше, чем на поцелуи, много бы значило, а я не был готов к серьезным отношениям. Я даже не собирался тут оставаться. А может, я врал себе, может, я просто трусил и не знал, как за это дело приняться. Разумеется, если бы одна из них сама на меня повесилась, я бы не корчил из себя праведника, однако безумных не нашлось, а уламывать и врать я просто не мог. В конечном счете ни одна из них не стоила того, чтобы выступить подлецом. Лишь Мэри-Энн стоила любого преступления, но, если бы мне каким-то чудом выпал шанс уболтать Мэри-Энн, я бы с радостью сдержал любое данное ей обещание.

Спустя пару месяцев я уже неплохо танцевал, а поскольку на танцульках умение драться идет по важности сразу за умением танцевать, я записался в вечернюю группу по боксу.

Ма писала, что соседского мальчика нашли после очередного урагана задохнувшимся в колючей проволоке, что Джим, фермер, с которым граничит наша земля, застрелился, а его семья уехала к родным в Калифорнию, но у моих, слава Богу, все по-прежнему оставалось благополучно. Ханка благодарила за индейский охранный амулет, который я ей выслал. Я отвечал часто, но коротко, особо рассказывать было нечего: солнце и жара, пыль и песок, хоть они и не идут ни в какое сравнение с оклахомскими. Работа тяжелая, но я справляюсь, чувствую себя отлично, в весе прибавил, бицепсы стали, как у соседского Мэттью, здоров как бык, подружился с парой-тройкой отличных ребят, со всеми остальными лажу, не пью, не курю, не сквернословлю, конгрегация может спать спокойно. Всем доволен, кормят хорошо, скучаю, конечно.

О проклятых скунсах, тараканах и о неистребимых клопах, от которых не помогали ни окуривания, ни стирки, ни посыпание барака различными ядами, рассказывать не стал. Ма завалила бы рецептами и способами избавиться от каждой напасти и заставила бы, чего доброго, провести их все в жизнь. С нее сталось бы строчить жалобные письма лейтенанту Дику, а если на то пошло, так и президенту Рузвельту. А у президента этой осенью нашлись заботы поважней, чем наши тараканы, — в ноябре его переизбрали, чему я страшно рад, так как это означает продолжение спасительных для нас программ Нового курса.

Поздней осенью мы начали топить углем обе печи в бараке, только дощатые стены не держали тепло. Утром было трудно вылезти из-под одеяла, зато днем перестала мучить жара. Мои шесть месяцев истекли, и я колебался, подписываться ли на следующие полгода, до июня. С одной стороны, я истосковался по своим, а с другой — уже не мог представить, как буду снова ошиваться на нашей ферме без дела, без работы, без танцев, без здешних друзей и без того, чтобы хоть издали видеть Мэри-Энн. Гилберт, разумеется, оставался. К сожалению, оставался и осточертевший Брэд.

В праздники родного дома не хватало сильнее всего. Но здесь тоже старались отмечать всякие важные даты. В День благодарения за торжественным ужином каждый встал и рассказал, за что он особенно благодарен в этом году. Один за другим ребята повторяли, как благодарны Корпусу за жизненный опыт. Про деньги помалкивали, но не потому, что за них не были благодарны, просто это не звучало так красиво. Когда подошла моя очередь, я тоже от всего сердца хвалил программу и благодарил все наше начальство и товарищей. А мысленно я еще и поблагодарил судьбу за дружбу с Гилбертом и за встречу с Мэри-Энн. Поэтому у меня даже голос дрогнул.

Прощаясь с отъезжающими ребятами, мы все вместе красиво сгруппировались на поляне и сфотографировались на память. Фотографию я отослал своим. Ма ответила, что едва узнала меня, так я возмужал, и на полстраницы расписывала, как они все мной ужасно гордятся. Па сделал красивую рамку, и фотография теперь висит в гостиной, на самом видном месте.

Зима оказалась снежной, нам постоянно приходилось расчищать дороги от заносов, а один раз поднялась такая метель, что мы не смогли выйти на работу. Дик, которого я так искренне расхваливал за его внимание и попечение, заставил нас отпахать в субботу, и мы пропустили танцы. Я переживал за Гилберта, но он только небрежно хмыкнул.

С осени меня перевели вырубать больные деревья. В Колорадо появился какой-то жучок-вредитель, который заражал и губил лес, и надо было уничтожать все больные сосны, обвязанные лесниками красной лентой, чтобы жучки с них не перекинулись на здоровые деревья. Вместе с Грэгом мы спиливали ствол, срубали ветви и сучья, вытаскивали всю пораженную древесину до последней щепки через глубокий снег на пустое пространство и там сжигали, залив керосином. Работа была ничуть не легче, чем на строительстве, стояли морозы, шерстяная зимняя форма больше стесняла и натирала кожу, чем грела, но легких работ для тех, кто ничего не умел, не имелось. К этому времени я уже точно не был таким дохляком, как по приезде. Я стал не только сильнее, но и увереннее в себе, и решительнее. Один раз я вспугнул рысь, при этом сам здорово испугался, но у меня был топор, и я не сошел с места, решив, что, если она набросится, я ее зарублю. Ма меня учила всегда быть умнее: уступать, а не связываться, — но мне хотелось вести себя как Гилберт с Брэдом. Рысь оказалась разумнее и скрылась в чаще. Когда она исчезла, я заметил, что вспотел от волнения, зато остался страшно горд собой и поклялся больше никогда никому не уступать.

В те дни в местных газетах писали о скандале, случившемся в городке Долорес: после драки между местными и ребятами из тамошнего отряда Корпуса полиция арестовала зачинщиков из корпусных и посадила их в тюрьму. Тюрьма, судя по газетным снимкам, больше напоминала ветхий сарай. Остальные корпусные не покинули задержанных товарищей, общими силами сорвали сараюшечку с фундамента, заключенных освободили, а остов каталажки дружно дотащили до реки и сбросили в воду. Почему-то, может, потому, что местные тоже оказались не без греха, весь случай закончился для корпусных безнаказанно, никто даже под суд не попал. Газеты, конечно, радостно вцепились в редкое событие, бесконечно обсуждали происшествие, ругали «приезжих хулиганов», писали, что пора их осадить, положить конец, принять меры и всякое прочее, что любят писать про чужаков. Но в Кортезе все по-прежнему обходилось без полиции.

Зимой я уже чувствовал себя бывалым старожилом, по сравнению с прибывшими новичками я был взрослым, сильным, настоящим мужчиной и, когда замечал, как им тяжело, старался, по примеру Гилберта, ободрить, поддержать и помочь чем мог. Только весной, в свой день рождения, я вдруг расклеился. Этот день выпал на пятницу, мой сосед Артур отправился на выходные домой, он жил неподалеку, всего пять часов пешего ходу, а если ему фартило, его еще и подвозили часть пути. Я бы запросто прошагал пять часов, но у меня были только письма ма, и в них были плохие новости. Она писала, что Хана начала кашлять и отхаркиваться кровью. Красный Крест раздает маски, но с ними дышать еще труднее, и не может же ребенок жить в маске. Это меня испугало. Я был готов плюнуть на контракт и вернуться, но ма в письме несколько раз добавила, чтобы я даже не думал об этом, что только благодаря моим двадцати пяти долларам они могут продолжать платить банковские взносы, а главное, дома я все равно ничем не смогу быть полезен, и она не выдержит видеть перед собой спину еще одного раздавленного бессилием и безработицей мужчины. Ма уверена, что Хана поправится, она каждый день натирает ей горло, грудь и спину терпентином или растопленным салом и поит ее сиропом от кашля, который готовит, добавляя в сахарную воду пару капель керосина.

Назад Дальше