Роза Галилеи - Мария Шенбрунн-Амор 7 стр.


Рыцарь

Впервые затмив проем моей двери, в военной форме с двумя офицерскими фалафелями на погонах, даже темным силуэтом на фоне неба он выглядел ослепительно прекрасным, ахиллоподобным. Сначала заявил, что его зовут Дани, только позже признался, что побоялся напугать арабским именем.

Подполковник израильской армии со звучным, бряцающим железом именем Фарес, что значит «рыцарь», друз по вероисповеданию и викинг по внешности, служил в восемьдесят седьмом году в Управлении гражданской администрации Самарии и Иудеи.

В тот год я изучала крестоносцев на истфаке Иерусалимского университета. Отважные и жестокие рыцари-франки, считавшие Иерусалим своей духовной отчизной, за девятьсот лет до нас завоевали Святую землю вопреки всякой вероятности и два века бились за нее со всем мусульманским окружением. В завоеванной франками Галилее друзы были их неохотными союзниками, а в мусульманских владениях — свирепыми врагами. Израильтянка, я питала к крестоносцам и ко всему, имеющему к ним отношение, жгучий, неутолимый интеpec. В подполковнике Таймуре Фаресе мне понравилась романтика тайной секты последователей священника и князя Иофора, экзотика крохотной ближневосточной народности, мифы многовековой давности, но больше всего — его необыкновенная красота.

В старом арабском доме в иерусалимском квартале Абу-Тор стены метровой толщины, высокие узкие окна прикрыты ржавыми ставнями, полы выложены расписной плиткой. Кованые двустворчатые высокие, как в храме, двери запираются гигантским ключом на два скрипучих поворота. Всю зиму в Иерусалиме идет снег, и в моем дворцовом полуподвале царит лютый, сырой, неистребимый холод. От леденящих сквозняков под сводчатым потолком ходит кругами бумажный абажур, от дыхания поднимается пар. Одной нефтяной печуркой такое помещение не согреть. Одной вообще никак не согреть.

Где-то далеко, в отдельной от нас жизни, в галилейской деревне, осталась жена и по совместительству двоюродная сестра Фареса, на которой он женился лет двадцать назад, еще до армии. Пока новобранец взбирался по ступенькам армейской карьеры, давно забытая или, подозреваю, просто оставленная на хозяйстве женщина в длинной черной абайе и в белом платке растила детей, варила мыло, лепила свечи, пекла питы, давила оливы, стригла овец, собирала миндаль и толкла заатар.

Фарес охотно описывал мелочи родного деревенского быта, но с восемнадцати лет, с призыва, жил среди евреев, в родную Галилею возвращался лишь на праздники, а в остальное время посильно утешался вольготностью израильских нравов.

Очень скоро я научилась не путать темперамент и покладистый характер с преданностью и глубоким чувством. Что мы с Фаресом не Ромео и Джульетта, разделенные неподвластными нам трагическими обстоятельствами, я догадалась, когда он спросил, нет ли у меня подружки, которая подошла бы его приятелю Юсуфу. Юсуфу-то сошла бы почти любая, но второй такой дуры, которой подошел бы женатый друз-офицер, я не знала. Из всех дщерей иерусалимских я одна смотрела сквозь пальцы на слабохарактерность, податливость, легкомыслие, невежество, а также — что уж, скажем прямо, — на совершенно неподходящие еврейской девушке на выданье семейное положение и национальность своего друга. Зато я ценила его достоинства — необыкновенное физическое совершенство, щедрость, бесшабашность, теплоту, ласковое обращение и веселость. И все же иногда даже мне становилось невмоготу. Но каждый раз, когда я порывалась взяться за ум и расстаться, он сводил брови, трепетал ресницами, неотразимо сжимал скулы, и эти веские доводы крошили в прах мои хрупкие благие намерения.

Впрочем, если честно, мешает мне вовсе не далекая фольклорная жена, больше похожая на предание. Фарес даже не скрывает, что ее место и до меня уже лет двадцать не пустовало. Мешает, и очень, существование на кафедре истфака младшего научного сотрудника. Весь мой сердечный жар не в состоянии поднять температуру охладевшего сердца доцента вопреки, казалось бы, непреложным законам физической взаимности. Фарес был предназначен уравновесить этот неудачный, ненаучный опыт на живом человеке.

Когда военный джип подвозит меня по утрам ко входу в кампус, я затягиваю прощание с красивым офицером. Но мимо, в нутро мрачного лабиринта истфака, плетутся лишь заспанные школяры. Вслед за ними и я перемещаюсь в университетскую реальность, в мир семинаров, зачетов, несданных курсовых, непрочитанной библиографии и равнодушных докторантов.

В лекционном зале меня встречают гигантские панорамные окна с роскошными пятизвездочными видами на Старый город, тяжкий спертый воздух, многократно использованный предыдущими классами, и молодой надменный преподаватель, читающий курс об особенностях рыцарской культуры и весьма нерыцарственно отравляющий мне этот год. Любящего историю Иерусалим поддерживает не только видами, но и всеми тремя тысячами лет своего существования. Но последнее время для того, чтобы продолжать являться на этот семинар, бестрепетно внимать знакомому голосу, хладнокровно вникать в смысл сказанного, невозмутимо следить за привычной мимикой и предугадываемыми жестами, мне необходима еще и поддержка Фареса.

В кафетерии гуманитарного факультета за чашкой кофе или какао щедрого обладателя лишней сигаретки постоянно поджидает несколько приятелей из подобравшейся на кампусе «русской» компании. В собственных глазах мы, безусловно, самая блестящая, самая интеллектуальная и самая элитарная студенческая группа, к остальному миру относящаяся с легким снисхождением. Друзья заинтригованы моим экзотическим другом, но я не спешу их знакомить. Это смотреть на него — радость для глаз, а в общении мой солдат прост, как хлеб и вода. Не станешь же объяснять, что я так устала от повальной исключительности и у меня такая изжога от остроты чужого ума, что я готова пожить на хлебе и воде необязательных отношений с легкомысленным воякой.

Общих интересов у меня и Фареса мало. Один раз вместе с Юсуфом, который так и не устроил личную жизнь по месту службы, поехали в Иудейские горы, на охоту за дикобразами. До сумерек бестолково шарили в придорожных кустах, напрасно проверяли какие-то заранее установленные ими ловушки.

Когда не о чем было говорить, я пыталась выведать у Фареса секреты его таинственной религии, но мой «муахид цун», как называют себя друзы, убедительно клялся, что сам ничего о ней не знает и тайны ее ведомы только старейшинам. Я верю ему. Будь я старейшиной сокровенного вероучения, я бы тоже не доверила божественные истины этому недорослю с богатырским телом. Сама я люблю рассказывать ему о крестоносцах и сарацинах:

— Всех пленных франкских воинов эмир выстроил в длинный ряд. Рыцари были едва живыми от ран, усталости, жары и жажды. По приказу тюрка перед пленными поставили стеклянные кувшины с водой Хермона, в которой еще плавали кубики льда. Но едва кто-то из них, обезумев от жажды, не выдерживал пытки и протягивал руку к воде, сарацинская сабля ему тут же срубала голову! А жестокий эмир довольно ухмылялся, поливал песок вокруг себя водой и наблюдал, как боролись со смертельной мукой несчастные пленники и как один за другим они выбирали быструю смерть от вражеского меча искушению недоступной влагой…

В бликах от керосиновой печки трясутся по углам спальни страшные, как жестокие сельджуки, тени, снаружи, в переулках Абу-Тора, завывает ветер. Фарес закуривает, пожимает плечами:

— Ну да, это проблема: если напоишь или накормишь врага, убивать его уже не полагается.

Любимое наше развлечение, помимо очевидного, — походы в арабские рестораны в Старом городе, в Рамалле или в окрестных палестинских деревнях. На кебабы очередной арабской забегаловки мы спускаемся веселой саранчой в сопровождении подполковничьей свиты. Среди участвующих в этих эскападах несколько друзов-военнослужащих, следопытов-бедуинов, чеченец неопределенных занятий, и какие-то израильские и палестинские арабы, сотрудничающие с администрацией. Евреи к Фаресу не льнут. Наверное, и в армии нормальные люди водятся с себе подобными. А может, это не совсем праздные встречи.

В ресторане «Голден палас» слева от меня сидит палестинец Ахмед из Шуаффата. Заметив, что у меня не оказалось вилки, Ахмед галантно срывается с места и триумфально возвращается, держа добытую вилку за зубцы. Я чувствую себя так, как, наверное, почувствовал бы себя эмир, если бы франк все же исхитрился испить его водицы. Мы с Ахмедом враги, а вражду надо уважать, вдобавок палестинцу не делает чести его присутствие в компании израильской военщины, но раз уж нас угораздило разделить трапезу, то обидеть его своей брезгливостью я не могу и обреченно принимаю вилку из рук сомнительной чистоты. Ахмед наклоняется ближе, чем мне приятно, и заговорщицки делится:

— У меня есть пистолет! Мне Шабак выдал!

Я стараюсь незаметно отодвинуться от этого скомороха, а он с мальчишеским хвастовством вытаскивает оружие, полученное от израильских служб безопасности за неизвестные мне, может и полезные, но априори недостойные заслуги, и размахивает хлопушкой над моим жареным голубем, предварительно вымоченным в молоке.

Я не боюсь ручного Ахмеда. Я уверена, что за исключением фанатиков и профессиональных политиков, ловящих рыбку в мутной воде конфликта, арабское население давно осознало бесповоротность существования Государства Израиль. Конечно, бывают террористы. Теракты, они как смерть — ужасны, часты и непредвиденны, — но все же вокруг видишь только живых и сам живешь — пока удается, сейчас, не думая, между. Нормальные люди хотят мира и процветания больше, чем войны и разрухи. За двадцать лет, прошедших с Шестидневной войны, привычка, коммерция и собственные интересы наверняка заставили даже недовольных арабов смириться с существующим положением вещей и отложить скидывание евреев в море на неопределенное будущее. А когда мы стерли в Иерусалиме бывшую границу, давно превратившуюся для победителей лишь в зеленую черту на старых картах, мы — для себя, по крайней мере, — стерли различия между израильскими арабами и палестинцами. И те и другие оказались достаточно здравомыслящими: в дешевые мясные лавки Бейт-Лехема израильских покупателей заманивает газетная реклама, в Старом городе большим половником наливают в стакан дымящийся, похожий на манную кашу салеп с корицей, зелеными фисташками, щедро политый розовым цветочным сиропом. За углом от Виа Долороза, у Абу-Шукри, лучший в городе хумус, и только в вифлеемской базилике Рождества Христова служат подлинную Рождественскую мессу. Всем известно, что в гаражах Вади-Джоз, в Кедронской долине, можно достать любые запчасти, телефон иерихонского дантиста с доступными ценами передают по знакомству, а в праздники арабские такси развозят евреев по домам по сходной цене. По субботам ради молока, булочки или сигарет я чуть не в халате забегаю в крохотный киоск Абу-Хасана на соседнем перекрестке. Если бы ненависть мешала жить вместе, скольким супружеским парам пришлось бы развестись! Если бы спокойствие в Иудее и Самарии было сложно поддерживать, вряд ли отечество возложило бы эту миссию на шалопая Фареса.

— А где вы проживаете? — учтиво интересуется Ахмед.

— Снимаю квартиру в Иерусалиме, — отвечаю я неопределенно.

Почти любой иерусалимский адрес обречен задеть чувства беженца, тем паче адрес в Абу-Торе. Я-то не сомневаюсь в своем праве на Иерусалим, оно получено мною от библейских предков, освящено кровью шести миллионов и честно выиграно во всех войнах, но от палестинца, даже от коллаборанта, не ожидаю собственной меры сионизма.

С арабами и у Фареса, как у всех друзов, имеются исторические счеты, а у кого их тут за сотни лет не накопилось? Фарес уступчивый и не вредный, но все же не такой дурак, чтобы ложки до рта не донести: перед уходом из ресторана непременно разыгрывается заученный спектакль кабуки — подполковник настаивает на платеже, а ресторанщик-араб обеими руками защищает кассу от денег «гостя». Мне неловко взирать на эти брачные пляски фазанов, но Фарес только пожимает плечами:

— Ты не понимаешь. Это обычай. Если бы я не пришел в его ресторан, он бы волновался, друзья ли мы, а если бы я настоял на платеже — обиделся. Наша первая заповедь — зря никогда никого не обижай.

Таинственные друзские принципы разочаровывают своим сходством с заношенными человечеством еврейскими.

Но именно человеческие слабости — это то, что уже двадцать лет позволяет сохранять на территориях относительное спокойствие. Одних танков и автоматов не хватило бы. Человеческие пороки и достоинства — вежливость, лицемерие, ритуалы, обычаи, пощада напоенному пленнику, алчность, законы гостеприимства, инстинкт самосохранения, легкомыслие, знаки уважения, взаимные одолжения, обоюдная зависимость, навязанные обязательства и неистребимая коррупция тонкой, спасительной корой покрывают кипящую под ней магму истинных чувств, позволяя продолжать ежедневное существование бок о бок.

Теплый джип, полный сигаретного дыма и ритма Майкла Джексона, плывет, как ковчег, в дожде, среди огней, машин и прохожих по широким, пустым магистралям, прорубленным сквозь Северный Иерусалим, мимо старых вилл с широкими гостеприимными лестницами и замурованными кирпичной кладкой окнами, мимо арабских кварталов в перманентном состоянии достройки, мимо победоносных израильских многоэтажек семидесятых. Пустыри сменяются лабиринтом местечковых переулков, рефреном повторяются каменные ограды, любимая архитектурная деталь иерусалимского ансамбля, заканчиваясь могучим крещендо подсвеченных стен Старого города. Запутавшись в архитектурных контекстах, мелькают, как в Диснейленде, крохотные кусочки поддельной Италии — башня или монастырская крыша со статуями. Меж автомобилей снуют ортодоксы в лапсердаках с целлофановыми пакетами на ценных меховых шапках, у Старого города несмело бродят худые фигуры арабов, по улице Кинг-Джордж уверенно вышагивают группы поселенческой молодежи в вязаных кипах и с автоматами.

«Because I’m bad, I’m bad — come on», — уверяет Майкл Джексон.

Худой мир лучше доброй ссоры, угощаться на халяву лучше, чем убивать. Лучше оправдывать Фареса, чем признаться, что судьба безошибочно вывела морально неустойчивую девушку на единственного в военной израильской администрации человека, неспособного устоять перед дармовыми ужинами.

«You know I’m bad, I’m bad», — упорствует радио.

В стылой, сырой постели наши тела нагрели уютное гнездо, но стоит руке или ноге высунуться из-под одеяла, она сразу окунается в жидкий азот холода.

Я все же знакомлю Фареса с некоторыми людьми из моего окружения. Даже с целой армией:

— Ричард Львиное Сердце, когда захватил Акко, казнил почти три тысячи сдавшихся мусульманских воинов, за которых Саладин уже уплатил часть выкупа и которым была обещана жизнь. А затем вывел христианскую армию в поход. Под августовским солнцем, в плотном войлочном исподнем, в шлемах и кольчугах, две недели шли его воины по берегу моря от Акко к Яффо, а не доходя пятнадцати километров до сегодняшнего Тель-Авива приняли бой с армией Саладина. Благодаря железной дисциплине и невиданной отваге Ричард Львиное Сердце победил, и его победа позволила христианам владеть берегом Палестины еще столетие.

Фарес, чьи предки в те времена, наверное, жили в Галилее и служили франкам, взбивает кулаком подушку и высказывает свое мнение:

— Правильно казнил. Если бы этот Львиный Ричард потащил с собой всех этих пленных, он бы никуда не дошел, а отпусти он их — у Салах-а-Дина тут же прибавилось бы три тысячи солдат. Чтобы удержать страну, ему необходимо было развязать себе руки.

Друзы были свирепыми и безжалостными воинами еще в те века, когда служили франкам или когда охраняли от них Бейрутский порт.

— Да, такая у рыцаря работа — сражаться и убивать. Подвинься. И отдай одеяло.

В его объятиях приятно и тепло. Пока я с ним, я почти не думаю ни о ком другом. Но при свете дня Фарес блекнет, исчезает. Есть еще друзья, родные, работа, учеба, книги, фильмы. Да мало ли что или кто. Не хлебом единым жив человек, в конце концов.

Назад Дальше