Роза Галилеи - Мария Шенбрунн-Амор 8 стр.


Иногда он исчезает надолго. Потом появляется как ни в чем не бывало, без предупредительного звонка, гулко стучит в железные врата. Если я не открываю, он уходит, не обижаясь, но мне одиноко, и часто я предпочитаю общество красивого офицера гипнотизированию онемевшего телефона в сигаретном дыму под сердцещипательную музыку. Слабость наших беспринципных характеров крепко держит нас вместе.

На этот раз — аллилуйя! — мы едем не в арабский ресторан, а в патриотичную, как кактус сабра, забегаловку у рынка Махане Иегуда. Вечером это чрево Иерусалима пустует — закрыты торговые ряды, рассосалась вечная пробка на самой уродливой и самой живой артерии города, улице Агрипас. В мусорных баках гниют отбросы, шныряют бездомные кошки, ветер гоняет обрывки газет. Только духаны фалафелей и шаурмы заманивают прохожих теплом, запахом, светом и музыкой. Присаживаемся на жесткие стулья за ободранный пластиковый столик, сверху, мигая, слепит флуоресцентная лампа. На жаровне шипят и брызгаются куски говядины, печень, почки, отрезанная бахрома мяса. Порывы студеного ветра из постоянно распахивающейся двери сдувают густой дым. Сквозь питу капает на куртку сок соленого огурца и жир жилистого стейка. Нам не о чем говорить, но оглушительные восточные мелодии из транзистора заменяют беседу.

Еврейский духанщик на рынке не связан с военным начальником гражданской администрации Иудеи и Самарии многовековыми традициями межобщинных отношений, а главное, ему вряд ли придется брести к Фаресу на поклон с просьбой разрешить ему отлучиться в Иорданию. Поэтому он без зазрения совести взимает с моего кавалера полную стоимость съеденного.

Возвращаясь к джипу, проходим мимо концертного зала «Бейт-а-Ам» — «Народный дом». Совсем недавно в обмен за несомое иерусалимскими массами изрядное бремя городских налогов ретивый муниципалитет привнес современную культуру в самые глухие уголки столицы. Среди трех пальм на крохотной площадке у «Народного дома» благодетели и радетели расположили модерную скульптуру из соломы — лежащих на боку, тесно прижавшихся друг к другу мужчину и женщину.

Фарес оценил:

— Это мы с тобой.

Я не возразила. У Фареса только имя рыцарское, а характер и впрямь соломенный. Смелое новаторство привлекло внимание религиозного населения окружающих кварталов, вызвав не столько понимание новых концепций и благодарность отцам города, сколько недоумение и возмущение. В результате к наступлению царицы-субботы от похабного шедевра осталась лишь металлическая арматура и копоть, которую сейчас потихоньку смывает моросящий дождь.

— Vox populi vox Dei, — торжественно молвлю я, натягивая на лоб капюшон, и поясняю своему спутнику: — Глас народа — глас Божий.

— Глас — в глаз! — невпопад и восторженно вторит Фарес. Ему нравится, когда я умничаю непонятно и красиво.

В выходные Фарес остается в Иудее и Самарии за прокуратора. Он присылает за мной палестинского «друга», возведенного в это достоинство благодаря своему «мерседесу». Я еду, потому что лучше провести выходные с веселым Фаресом, чем коченеть и предаваться унынию в своем подвале. У моего запертого на военной базе героя выбор развлечений еще скромнее. Пока я собираюсь, Ибрагим терпеливо греет древний рыдван, радуя соседей колоратурами Умм Кульсум на полную громкость. Сиденья «мерседеса» обиты бордовым бархатом с золотой окантовкой, и каждый уголок украшен бусами, журнальными картинками и пластмассовыми цветами. Всю дорогу в Рамаллу Ибрагим нахваливает подполковника и хвастается, какие они с ним сахбаки — побратимы, готовые друг ради друга на всё. В ворота военной базы сердечного друга Ибрагима не пускают.

Меня, впрочем, тоже. Строго оглядывая из будки новоявленную принцессу на горошине, охранник долго выясняет что-то по телефону. Я независимо переминаюсь, проклиная мини-юбку и сумку, размеры которой выдают мое намерение поселиться у Армии обороны Израиля навеки. Наконец угрюмый солдат проводит меня через территорию базы, сквозь шпицрутены оценивающих солдатских взглядов.

В жестяном бараке-штабе Фарес отдает по рации короткие, чеканные приказы:

— Не двигаться, к баррикадам не подъезжать! Ждите подкрепления и докладывайте мне. Будут кидаться бутылками Молотова — стреляйте по ногам!

Мое появление он отмечает сухим кивком. Лицо у него строгое, каменное, как у рыцарского надгробия. Я не привыкла видеть его таким и теряюсь. За соседним столом нацию спасает еще один стратег. Мне некуда сесть, мне и стоять-то негде: солдаты входят и выходят, я у всех на дороге, и нет такого места, где бы я не мешала.

Фарес устало бросает телефонную трубку:

— Какой-то безумный день! В них черт вселился! Есть раненые и убитые.

За окном, покорные его приказам, помахивая усиками антенн, покидают базу джипы-тараканы, высвечивая фарами в дождливом тумане желтые тоннели. Подполковника снова призывает телефон:

— Бросает камни? Женщина? С детьми? А мужа дома нет? Что я с ними буду делать? Некогда мне их сажать. Запаяй им ворота, пусть дома посидят.

С каждой минутой я все нелепее и неуместнее тут. Это замечает даже занятый Фарес. Он сводит брови, сжимает скулы и принимает очередное безжалостное решение:

— Возвращайся домой, я вызову тебе такси, тут сумасшедший дом.

В разгоревшемся огне палестинского восстания сгорел дотла мой соломенный обормот. А может, я так упорно смотрела в сторону другого, что за дурашливой веселостью, уступчивостью и нежеланием обижать одинокую девушку не разглядела железной арматуры. А ведь в хрониках читала и на семинарах учила, что рыцари беспощадны. Но я не смею обижаться. Фаресу надо развязать себе руки, ему надо удержать страну.

Такси — старый драндулет с мрачным усачом за рулем — везет меня по пятничной палестинской Рамалле. От ветра гнутся столбы фонарей, раскачиваются висящие на проводах светофоры, ураганные порывы сотрясают таратайку. Хмурый таксист крутит по мятежному, пасмурному городу среди глухих, исписанных граффити стен в поисках попутных пассажиров. Я не решаюсь протестовать. Тут нет никого, кто был бы готов принести мне вилку или везти на свидание. Машину останавливает какой-то мужчина, он долго торгуется с шофером по-арабски, поглядывая при этом на меня. Я представляю себе самые зловещие варианты их непонятных диалогов. Вспоминаю, что летом был застрелен в стоящей на светофоре машине израильский лейтенант, а недавно на рынке Газы убили израильского оптовика. В боковом проулке горит, плавится шина, едкий дым заволакивает сизое небо, с балкона вывешен палестинский флаг, на перекрестках кучкуются толпы в куфиях. Кто-то бежит и кричит, откуда-то вылетает камень и катится по мостовой. Такси едет дальше. Я вжимаюсь в сиденье, надеясь, что меня не заметят, а если заметят, то не признают за израильтянку.

Сдается, эпохе взаимовыгодных отношений настал конец. Раньше казалось, что теракты — это водовороты на реке будней, что можно уберечься, надо только держаться подальше от известных опасных мест, а сейчас под ногами треснула вся тонкая, спасительная кора. Прежних отношений и прежней расстановки сил больше нет. От извержения ненависти Рамаллы Иерусалим защищают лишь израильские военные кордоны, и я не чаю добраться до них живой.

На окна машины садятся гордые, беззаботные снежинки и тоже расплачиваются за свою неосмотрительность, стекая трепещущими, тонкими, жалкими бороздками слез. Наша власть на территориях, как и моя власть над Фаресом, раскололась вдребезги, разлетелась, как ветровое стекло от брошенного булыжника. Время бесплатных ужинов миновало. Такси неумолимо везет меня в стылый, запертый на два оборота склеп, к книжным, безопасным крестоносцам.

Я еще не знаю, что впереди годы метаний камней, придорожных бомб, комендантских часов, баррикад, сноса домов, «коктейлей Молотова», выкорчевывания деревьев, демонстраций, слезоточивого газа, казней настоящих и мнимых предателей, резиновых и стальных пуль, шахидов, резни прохожих, депортаций, взрывов автобусов, взаимной ненависти и страха, всего того, что началось в те дни и вскоре обогатит языки мира новым, звучным словом — интифада.

Брак

Аня подошла сзади и поцеловала мужа в седеющую макушку. Джон съежился, оторвался от монитора, допил кофе, взглянул на часы, нахмурился, сказал:

— Мне пора.

Его кислый вид означал, что она снова перестала быть взрослой, самодостаточной женщиной и в очередной раз попыталась заставить занятого человека, биолога и предпринимателя, вертеться вокруг себя. Халат Ани тут же запахнулся, притворился, что совершенно невинное парение его фалд муж истолковал превратно. Зато сама Аня сумела сдержаться — никакого раздражения, никаких обид!

Джон захлопнул лэптоп, вскочил, грохнув при этом табуретку, рассовал по карманам телефон, ключи, бумажник, подхватил портфель и, обогнув стол с противоположной от жены стороны, понесся в гараж. Аню затошнило, но на десятой неделе это не удивительно.

— Что приготовить на ужин? — Загораживать проход и повисать на нем она не стала, удержалась, но совместная вечерняя трапеза — это ее ответственность.

— Ничего не надо, у меня сегодня встреча с маркетологом.

Отвратительное слово, а еще отвратительнее то, что под ним скрывается. Чтобы Джон не забыл поцеловать — объятия и ласки важны, от них поднимается серотонин, а ей сейчас каждая крупица положительного гормона впрок, — Аня догнала мужа и обняла, преодолевая легкое сопротивление. Скорее даже не сопротивление, а жертвенную, безответную покорность, эффективную как сатьяграха Ганди. Джон поспешно и неловко ткнулся холодным носом в ее щеку, окинул взглядом прихожую: не забыл ли что-нибудь поважнее? Хлопок двери, рокот мотора — и до вечера она одна в слишком большом для двоих доме в пригороде Блумфилда. Хотя Джону в последнее время с ней даже в этих чертогах тесно.

Чайник фыркнул:

— Как он смеет?

Гневно раскалился тостер:

— Он плохо обращается с тобой!

Стиральная машина негодующе колыхнула воду, забулькала, отплевываясь носками:

— Разве можно отстирать любовь?

Вспыльчивые, глупые агрегаты! Джон — исключительно порядочный, надежный человек! Женился на ней, изумив этим не только всех ее малочисленных знакомых, но и саму тихую, немолодую Аню, неспособную конкурировать с нынешними длинноногими и губастыми хищницами. За четыре года ни разу не попрекнул тем, что она посылала деньги маме в Москву, хотя московской пианистке так и не удалось устроиться в глухой американской провинции по профессии. Для здешней музыкальной школы обучение игре было бизнесом, а для учеников — развлечением. Оказалось, что местным избалованным детям и их мамам лень трудиться до седьмого пота над постановкой рук, осанкой и гаммами. Музыка, как всякая серьезная вещь в мире, — это прежде всего дисциплина, упорство и труд. Аня в важных вещах никогда не уступает, иначе она учить не могла. Вот и осталась с тремя домашними учениками.

В оранжерее ее хором приветствовали ростки рассады:

— Смотри, как быстро мы растем! Так же, как и росток в тебе! На этот раз все непременно будет хорошо!

Кресло-качалка бережно обняло. Мерно, успокаивающе клацали спицы:

— Все переменится, когда появится тот, кому мы вяжем! Джон перестанет… работать допоздна. А все переживания мы ввяжем в комбинезончик. Будет лучше греть.

Но пока что Ане казалось, что она дышит сквозь подушку.

Телефон вкрадчиво мерцал экраном:

— Давай позвоним ему? Начнем разговор непринужденно и мило, и он непременно будет ласковым!

Спицы несогласно лязгнули:

— Ага, ласково буркнет: «Я занят, перезвоню потом».

Сегодня надо помыть полы. Уборщицу они не держат — не потому что не могут себе позволить, а потому что Джон, сам трудяга, никогда бы не согласился: «А ты что будешь делать? Сериалы смотреть? На интернете обарахляться?» От домохозяйки тоже ожидается посильный вклад в семейное благополучие. Ничего страшного, постепенно все дела можно переделать, ученик появится только в четыре.

В спортклубе болтливая беговая дорожка трындела все пять километров:

— Сегодня ты первобытный охотник в саванне, мы гонимся за антилопой! От этого зависит ваша с Чижиком жизнь! Что бы ни произошло, не сходи с дистанции! Любовь и нежность вернутся, когда вы станете настоящей семьей. Джон вновь станет заботливым и любящим, куда он денется? Осталось всего ничего — тридцать недель. Охотник должен быть выносливым.

Аня выносливая, она не сдастся, она непременно достигнет цели.

На дорожке слева неутомимо неслась стройная блондинка с конским хвостиком. Когда соседка все же перешла на шаг, Аня спросила:

— Вы, наверное, к марафону готовитесь?

— Нет, — девушка ответила вежливо и спокойно: — Мне бег помогает с тех пор, как у меня умер ребенок.

Аня сбилась с шага, пробормотала слова сочувствия, но все эти американские «ай’м со террибли сорри» прошелестели фальшивой репликой из телесериала. Что значит «умер ребенок»? Разве в наше время умирают дети? Разве об этом можно вот так, мимоходом, соседке по беговой дорожке? Наверно, просто выкидыш.

— Выкидыш — это «просто»? — питьевая бутыль заткнула рот. — Если она сказала «у меня умер ребенок», то даже будь это двухдневный эмбрион, для нее это значит, что у нее скончалось ее дитя. И конечно, твои «сорри» насквозь фальшивые, когда ты сама на одиннадцатой неделе!

За последние три года Аня дважды сквозь слезы вглядывалась в монитор УЗИ и слышала такие же пустопорожние «сорри» от медсестер, сообщавших, что сердце зародыша не бьется. Те два несчастья и ее отчаяние не улучшили их с Джоном семейную жизнь. Но разве можно сравнить это со смертью ребенка?! Впрочем, сейчас Ане легко рассуждать: на этот раз ей выписали укрепляющие гормоны, и она непременно проскочит те страшные сроки, на которых слетела с дистанции в прошлом. Она вернулась к женщине:

— Простите, я должна сказать: не сдавайтесь! Вы такая молодая, у вас непременно еще будет здоровый, замечательный ребенок. Я вам этого очень желаю.

— Спасибо, у меня есть еще трое, две девочки и мальчик.

Когда есть еще трое, все не может быть беспросветно.

Принимать душ в спортклубе неудобно и неприятно, но Джон считает, что за восемьдесят шесть членских долларов в месяц мыться дома было бы расточительной глупостью.

Джон даже от журнала не оторвался:

— Небось из этих религиозных фанатичек! Трое уже по лавкам, а она четвертого рожает.

Аня так сжала тюбик, что длинный червяк пасты шлепнулся на край раковины. С тех пор как она узнала про маркетолога, все в нем раздражало ее вполоборота.

— Значит, ей это за то, что у нее и так слишком много детей?!

От неожиданного всплеска ее гнева по гладкой уверенности Джона разошлись круги изумления. Но догадался, видно, что к нему могли иметься и невысказанные претензии, помахал белым флагом журнала:

— Чего ты взвилась? Я просто к тому, что сегодня самая насущная проблема человечества — это перенаселение земного шара!

Аня промолчала, с остервенением дочистила зубы. Она поклялась не подать повода, по ее инициативе они не расстанутся. Она знала Джона: сам он не посмеет совершить неспровоцированную подлость, да еще требующую решимости. Если только не подпадет под чужое губительное влияние.

Вот уже час ночи, а он все ворочается и шебаршится, тоже не спит. Правильно говорят: недостатки человека — продолжения его достоинств. Пусть он со времен колледжа ни единой стоящей книги не прочел, пусть ковыряется в отчетах кредитных карточек и после смерти Аниной мамы настоял, чтобы брат выплатил им половину стоимости московской квартиры — так в его понятиях выглядела справедливость, — но эта же его буржуазная протестантская этика, хоть и не удержала его полностью на стезе добродетели, все же не позволила бросить жену. Стоило представить, до чего же Аня ему опостылела, и ее корчило от стыда и обиды. Но у нее выбора нет, она терпит его ради Чижика. А что останавливает Джона? Только инерция и трусость? Что она сама сделала бы на его месте? Лучше об этом не думать. А он тут. Угрюмый, сварливый, странный, но тут. Да не будь он чудаковатым, разве остался бы холостяком до седых волос, а потом женился бы с бухты-барахты на женщине, которую едва знал?

Назад Дальше