— Убейте его! — кричал Гримоальд.
— Нет, — отвечал Альберт, — пусть он живет для признания и раскаяния в злодействах своих.
— В комнате, обитаемой духами, найдете нужную помощь, — сказал позади их голос, от которого Рихард побледнел и затрепетал.
Дрожащий убийца потерял все свои силы и казался лишенным чувств.
— Граф Рихард вскоре предстанет и отмстит за свои обиды, — продолжал голос.
Сии слова столь испугали графа, что волосы поднялись дыбом на голове его, на лице изобразился сильный ужас, и он, сделав последнее усилие, вырвался из рук их и бросился к дверям.
Всеобщее удивление, произведенное неизвестным голосом и чрезмерным ужасом графа, понудило державших его выпустить из рук, и он, воспользовавшись тем, достиг было дверей; но тут остановлен был двумя служителями Альберта, которые, по счастию, для некоторых надобностей находились недалеко от комнаты герцога, и, будучи привлечены шумом многих голосов, между коими различили крик своего господина, прибежали в то самое время к дверям, когда граф спешил из них выйти. Беспорядок его одежды и дикие взоры побудили их схватить его.
Альберт приказал им втащить графа в его комнату и там сковать, что и исполнили они с помощию сотоварищей своих.
— Это, конечно, и есть тот лев, — говорил Гримоальд, — от которого неизвестная цидулка велела вам остерегаться. Но где же сир Раймонд?
Они побежали и нашли его в одной комнате, из которой не имел он силы выйти.
Осматривая рану его, увидели, что она сильно воспламенилась и почернела во многих местах.
— Я думаю, — говорил Раймонд, — что кинжал сего злодея напоен ядом, потому что обыкновенная и столь легкая рана не может произвести такой боли и слабости, какую я чувствую.
Тот же час оказали ему нужное вспомоществование, и мало-помалу болезнь и слабость его уменьшились.
Некто из стерегущих убийцу сказал своим сотоварищам, что сир Раймонд скончался. Тогда граф вскричал:
— Очень жаль, что не Альберт! Этот напоенный ядом кинжал для него был назначен в случае, когда бы он отказался от напитка, мною ему приготовленного.
— Дерзкий предатель, — сказал ему Гримоальд, услышав его, — сей же час поверг бы я во ад гнусную душу твою, прекратив мерзкую твою жизнь, если б ты не заслуживал должайших и жесточайших мучений.
— Я смеюсь твоим угрозам, — отвечал ему граф с сатанинскою гримасою, — в моей власти состоит прервать дни свои в одно мгновение. Ты можешь меня убить; но не в силах продолжить жизни моей ни на одну минуту, когда того не захочу.
Уже рассвело, и герцог рассуждал с своими сотоварищами о мерах, какие должен был предпринять, как вдруг одна из женщин Гильдегарды вбегает в комнату, крича испуганным и прерывающимся голосом:
— О, моя госпожа! моя добрая госпожа! Что с нею сделалось? Отдайте мне мою госпожу!
— Что значит этот крик? — вопросил Альберт.
— О, государь! Гильдегарда уехала; она пропала. Мы искали ее везде, но не нашли; она пропала!
Рихард-убийца возобновил злобную свою улыбку. Герцог приказывал служанке Гильдегарды успокоиться, но она продолжала выть столь сильно, что Герцог начинал подозревать, не кроются ли какие виды в таком притворном отчаянии. Оставив одного служителя с Гримоальдом для присмотра за графом, пошел, чтоб осведомиться, точно ли скрылась его дочь. Он узнал, что действительно всюду переискали ее бесполезно, и никто не мог сказать, что с нею сделалось. Возвращаясь в комнату, где оставил графа с служанкою Гильдегарды, намерен был заставить ее рассказать подробно о всех известных ей по сему случаю обстоятельствах; но нашел ее в таком положении, что не мог надеяться получить нужного объяснения. Она источала пену от ярости: Гримоальд схватил ее за шею, а слуга держал за руки. Удивленный Альберт спрашивал о причине такого насилия.
— Несколько спустя по удалении вашем, — сказал ему Гримоальд, — видя, что Рихард крепко связан, думал, что не нужно здесь мое присутствие, и хотел вам вспомоществовать в ваших поисках. Но лишь только вышел отсюда шагов за двадцать, как услышал шум и голос служителя, меня на помощь призывающего. Я воротился и увидел, что он борется с сею госпожою, стараясь вырвать из рук ее кинжал. Я помог обезоружить ее, и он сказал мне, что вскоре по выходе моем из комнаты вынула она из-под платья кинжал и, держа его в одной руке, приблизилась к графу для освобождения от цепей, коими скованы были его руки; ваш слуга схватил ее за руку, чтоб выдернуть кинжал, что самое и произвело шум, возвративший меня в сию комнату.
По сем известии Альберт, конечно же, с намерением произвести в действо угрозы свои, взяв кинжал, приставил его к груди служанки, говоря, что непременно пронзит ее, ежели тот же час не откроет причины притворного своего отчаяния и не уведомит, что произошло с Гильдегардою. Страх смерти дал ей восчувствовать, что приняла на себя комиссию, которой не могла выполнить, и она призналась, что Гильдегарда действительно скрылась; что, пришедши к ней для услуг, уведомилась она о ее уходе и, узнав тогда же, что задержали Рихарда, вознамерилась сокрытие Гильдегарды употребишь на освобождение графа, который платил ей за то, что вводила его в комнаты своей госпожи; что и в прошедшую ночь введен он был ею в комнаты Гильдегарды и оставался с нею.
— Надеялась, — присовокупила она, — криками своими побудить всех живущих в замке к погоне за Гильдегардою, так что граф останется без стражи, и я могу освободить его от оков. И как, действительно, остался с ним один только служитель, то я думала привесть его в робость своим кинжалом и спасти, против воли его, графа.
— Вероломный! — вскричал герцог, бросив на графа свирепый взор. — Что ты сделал с моею дочерью? Она, верно, похищена твоими соумышленниками.
Новая гримаса вместо ответа возвестила предательское удовольствие гнусной души его.
Альберт приказал заключить служанку в безопасное место и клялся, что ежели она с графом будут упрямиться объявить о месте, в котором скрыта дочь его, то подвергнутся жесточайшим мучениям; но граф не преставал хранить молчание. Потом герцог велел призвать служителей Рихарда, и они все предстали, кроме одного.
— Где же Гондемар? — вскричал Альберт.
Они отвечали, что ушел неизвестно куда. Альберт уверился тогда, что Гондемар похитил его дочь по приказанию своего господина; но что она должна быть сокрытою в замке, ибо у ворот находилась крепкая стража, чрез стены же перелезть было никак не можно. Несчастный Альберт терялся в размышлениях, не зная, к чему приступить; наконец решился, по совету Гримоальда, немедленно приковать Рихарда в одной из комнат отделения, обитаемого духами, а сестру его в другой, не разбирая никаких для них удобностей и наблюдая только, чтобы они были как возможно друг от друга отдалены.
Здесь пронырства графа остались без всякого действия и развращения его лишились всех наслаждений своих. Его оставили одного в жертву бешенству своему в самой обветшалой комнате, какую только приискать могли. Циновка из тростника служила ему постелею, и вместо роскошных яств, коими он пресыщался, дали малое количество грубого кушанья и положили пред ним немного сучьев и род железной жаровни вместо камелька. Несколько времени не радел было он о употребления их, но дождь и ветер, проницающие сквозь расщелины потолка и стен, принудили его согреваться от жаровни, в которой уголья почти уже погасали.
Изнуренный бессильным свирепством своим, не возмогшим ни прервать, ни облегчить его оков, распростерся он на циновке; но тщетно искал успокоения, и ночь показалась ему необычайно долгою. Один тусклый блеск жаровни освещал его жилище. Дрова почти все сгорели, и он с тщательностию обирал уже остатки их; при всем том, чтоб несколько умерить жестокость холода, должен был почти задыхаться от дыма, потому что комната его не имела, кроме расщелин в стенах, другого для него выхода. Окна были наглухо заколочены и не впущали никакого света: одним словом, комната сия уподоблялась темнице, в которой не можно было ничего ни видеть, ни слышать.
В сем ужасном положении Рихард старался заснуть и по временам забывался, но терзания его совести, вместо раскаяния, часто прерывали его сон. Лишь только начал было засыпать, как пробужден был шумом, побудившим его открыть глаза.
Он видит, что жаровня от него отодвинута, и против оной сидящий на креслах скелет, казалось, как будто грелся у огня. Сие зрелище представилось ему тем ужаснейшим, что блеск от жаровни освещал только ближайшие предметы, все же остальные части комнаты находились в совершенной темноте. Рихард не мог преодолеть в себе движения ужаса. Он встал и хотел броситься к призраку, но неизвестно чем был удержан и не мог его достать.
В ту самую минуту скелет отступает и придвигает к себе жаровню своими страшными костяными пальцами. Рихард в другой раз объят был ужасом и удивлением. Он упал на циновку, закрыв глаза руками, чтоб избавиться от сего разительного зрелища. Освободившись несколько от страха своего, узнал, что стремление его удержано было цепями, прикованными к пробоям, в стене утвержденным. Несколько времени не растворял он глаз, но, услышав шорох пепла в жаровне, взглянул и наказан был за любопытство свое гораздо ужаснейшим против прежнего явлением.
Он видит пред собою фигуру настоящего графа Рихарда, которого, под предлогом его сокрытия, похитил он имущество, титла и самое имя.
В одной руке держал он кинжал, коим расколачивал уголья, как будто для распространения большего света в комнате, а в другой сосуд.
— Знаешь ли этот сосуд, вероломный Губерт? — сказал призрак грозным тоном.
Губерт, подобно пораженному громом, упадает на циновку; холодное трепетание объяло его члены; он зажмурил глаза и закрыл опять лицо руками своими.
— Воззри на меня, — кричал ему призрак, — или приготовляйся к смерти!
Дрожащий Губерт возвел на минуту глаза, и спешил отвратить их.
— Вероломный и жестокий похититель, — продолжало привидение, — узнаешь ли сей кинжал и сосуд, которые ты мне представлял, объявляя, что от того или от другого должно мне погибнуть? Выбирай из них сам. Так, предатель, этот сосуд есть тот самый, который принес ты ко мне с развращенною Гунильдою.
Губерт не в силах был ответствовать.
— На сию ночь, — продолжал призрак, — оставляю я тебя для раскаяния, ежели ты к оному еще способен; но завтрашний день будет последним днем твоей жизни.
Потом, умолкнув, взял одной рукою скелет, другою опрокинул жаровню, и глубочайшая темнота распространилась по всей комнате. Губерт не слыхал более ничего, но, удрученный бременем своих преступлений, не мог умерить ни ужаса своего, ни терзания совести; обморок освободил его на несколько времени от сих мучений.
При всем том Губерт не лишен был свойства, известного вообще под именем храбрости; ибо, ежели тот должен почитаться храбрым, кто убивает множество неприятелей в сражении, или на поединке нападает с отважностию на жизнь другого, то никто в таком смысле не был храбрее Губерта. Когда честолюбие, гнев, энтузиазм или мщение электризуют наши свойства и возбуждают нас к отважным деяниям в случае, ежели должно победить неприятелей или учиниться идолом народным, то тогда не храбрость, а вышеознаменованные страсти нас оживотворяют. Таким образом, когда страсти молчали, исчезала и храбрость Губерта; одного призрака довольно было для поселения в нем ужаса, и он с сей стороны судил о явлении графа Рихарда.
Не нужно, кажется, глубокомысленных рассуждений для удостоверения, что чистый дух не можете действовать на вещество, что он неспособен к поднятию или же пренесению вещи, имеющей какую-либо тяжесть, и следовательно, не может иметь никакого рода содействия на нас или на предметы, нас окружающие. Но сие простое и естественное рассуждение не представилось тогда смущенному Рихарду. Явление человека, о котором твердо был уверен, что лишил его жизни, вид орудий своего злодеяния и приговор близкой смерти, произнесенный фигурою, поразили дух его удивлением и ужасом, коим не мог изъяснить он настоящей причины.
Обморок его был весьма продолжителен. Получивши употребление чувств, нашел себя в совершенной темноте. Ужас овладел им, и он не мог заснуть, хотя имел величайшую в том надобность. Когда дневной свет начал несколько проницать в его темницу, увидел он жаровню на том же месте, где она была при явлении призрака, но опрокинутою низом вверх; в прочем все было в прежнем порядке в его комнате, и не примечалось ни малейшего признака отверстия, в которое кто-либо мог войти.
Сие обозрение усугубило его страх; он старался уверить себя, что все виденное им было одно сновидение; но отодвинутая и опрокинутая жаровня совершенно опровергала это мнение.
В десять часов утра Гримоальд вошел в его комнату, и принес несколько черного хлеба. Один из служителей Альберта внес воды и дров, поставил жаровню и развел огонь; они спрашивали Губерта, отчего жаровня опрокинулась, но не получили никакого ответа. При всем том, это обстоятельство вселило в них подозрение, и, опасаясь, чтобы не сбил он своей цепи, потому что отдалился от постели, принесли новую цепь и заковали его гораздо крепче прежнего.
Едва это окончили, как Альберт вошел и чрезмерно был удивлен необычайным смущением Губерта, которого лицо изображало ужас и смущение. Герцог приписывал сию скорую перемену раскаянию, яко необходимому следствию преступлений, и страху быть жестоко наказанным. Желая воспользоваться таковым расположением, начал он его допрашивать.
— Где дочь моя, несчастный? — говорил ему Альберт.
Губерт отвечал одною язвительною улыбкою и хранил молчание.
— Рихард, долго ли тебе еще упрямиться и мне не отвечать? Неужели желаешь, чтоб я произвел в действо угрозы свои, и исторг жизнь твою в мучениях?
— Не опасайтесь, — отвечал голос, — он не пренесет ужасов смерти.
Они узнали тот же самый голос, который в прошедший день возвещал им о помощи; но Губерт побледнел и затрепетал: это был голос графа Рихарда, коего привидение столь жестоко перепугало его минувшей ночи.
— Какого злодеяния воспоминание производит в тебе таковые смятения? — спросил герцог, увидев холодный пот, текущий с лица его.
Глубокое стенание было его ответом. Зубы его колотились от содрогания; бешенство и ужас изображались во всех чертах его лица.
— Конечно, какое-нибудь пагубное таинство есть причиною его страха, — вскричал герцог. — О Гильдегарда! о дочь моя! Где ты? Что с тобою сделалось? Чего не должно ожидать от изменников, извлекших тебя из дому родительского! Может быть, увы! нет уже на свете дочери моей!
— Она жива, — отвечал Губерт сквозь зубы. Отчаяние Альберта причиняло ему несказанное удовольствие и побудило его на несколько времени забыть страх свой.
При сих двух словах вдруг радость заступила место отчаяния в Альберте, так что, не возмогши говорить, смотрел он на графа с видом, изъявляющим снисхождение и чувствительность.
— Ах! скажи мне, — вскричал он, коль скоро получил употребление слов, — скажи, что жизнь и честь моей дочери находятся в безопасности, и все твои злодеяния будут прощены. Где она? Где могу найти ее?
— Она в безопасном месте, но ты не в силах освободить ее, — отвечал ему с насмешливым видом злой Губерт. — Она в совершенной моей власти. Все поселяне здешней округи разделяли ее благосклонности; я извлек ее из объятий их и храню для одного себя. Итак, на что тебе препятствовать наслаждениям моим, которые дочь твоя часто возбуждала своими ласканиями?
Невозможно описать свирепости и отчаяния, овладевших мгновенно Альбертом.
— Фурия адская, — вскричал он, — гнусное чудовище, изрыгнутое Тартаром для терзания сердца моего, ежели ты обесчестил мою дочь, то готовься к пренесению всех мучений, какие только может вымыслить справедливейшее изо всех мщений.
Губерт смотрел на страдания сего несчастного отца радостными глазами и с видом удовольствия.
— Мучения твои, — говорил он ему, — составляют приятнейшее для меня зрелище и приводят в забвение собственные скорби мои: каждое из твоих стенаний изливает целительный бальзам на мое сердце.