В остроге доводили до конца обламы.
Примостившись на верхотурье, на стене острожной, четыре казака втягивали наверх сосновое бревно. Оно было обвязано веревками и с комля, и с вершины. Снизу двое помогали баграми. Бревно медленно ползло вверх, стукаясь об острожную стенку. Уже сажени на полторы, а то и на две бревно вздыбилось.
— Ровней тяни, ровней, — кричал снизу один из казаков.
Ан ровней-то и не вышло. Федька заметил, как зацепило где-то ту веревку, которой комель схвачен был. И пошла маковка вверх, а комель завис.
— Стой, не тяни боле. Лесина наперекос пошла! — закричал Федька и побежал к бревну, подхватив багор.
— Стой! — закричали казаки следом за ним и уперлись баграми в комель, чтобы поддержать — не сорвалась бы грузная та лесина. И Федька к ним подскочил, уткнул багор в комель.
— Опускай вершину-то, сорвется! — крикнул он. Но уже было поздно. Каким делом, как — а сорвалось бревно с веревки.
— Эй, бежи, берегись! Зашибет!
Федька и оба казака, бросив багры, прочь кинулись. Ушли из-под того бревна, что комлем вниз летело. Да споткнулся один казак о багор брошенный, упал, а как вскинулся на ноги, чтобы сызнова бечь, тут его комель и настиг — шарахнул с маху посередь спины. Отбросило казака тем ударом аршина на три в сторону, и пал казак ниц, руки, ровно крылья, распластав. Даже не вскрикнул казак. А бревно рядом рухнуло, аж земля дрогнула и гул пошел.
Бросились к казаку, повернули лицом вверх. Все. Неживой казак.
Сбежавшиеся на шум казаки обступили тело своего товарища, посымали шапки, осеняя себя крестным знамением.
— Помер Митяйко. Лесиной вбило, — сказал один из казаков атаману Ивану Кольцову, когда тот подбежал к казакам. — Без святого причастия помер.
— Не татарин убил, так бревно сгубило. Противится вражья земля, — заговорил Евсейка, тот самый казак, что хотел ясырей порубить. — Вот и Селиверстка от стрелы помереть может. По всю ночь не спал, томно ему было. Уходить надо с места сего клятого!
— Я те уйду! — ощерился Иван Кольцов. — Под караул посажу, в колодки забью за слова такие воровские. Чего смуту наводишь? Тебя силком сюда тянули?
Евсейка смолчал, повернулся и пошел было прочь, но Кольцов окликнул его.
— Подь, доложи воеводе. Помер-де казак на острожном делании.
А казаки все сходились и сходились. Скорбная весть быстро облетела весь стан, и шли казаки со всех сторон, чтобы проститься с товарищем.
Это была первая смерть на Красном Яру. Смерть нежданная. Тех, кто поумирал на пути в Красный Яр от хворостей, от тягот великих, от холода и бесхарчицы, — тех уже в счет не брали. То дело былое. А вот тут, на новом месте, что казакам так приглянулось и которое считали они концом и вершиной тягостей своих, когда все беды путевые миновали — то дело совсем иное было, совсем особое дело. И казаки отнеслись к этому с великой скорбью и сокрушением.
Воевода Дубенской, видя, сколь опечалены казаки, задумал отличить Митяйку от иных прочих и повелел, чтобы погребли его вблизи острожной стены, около которой казак смерть принял. Да и не хотел он на новом месте, еще не обжитом и не обстроенном, могильник заводить, прибежище мертвых. Дело-то живое шло.
Когда домовину, излаженную тут же из плах, с телом Митяйки опустили в могилу и прочли заупокойную молитву, Дубенской выступил вперед. Казаки — а они все были тут; опричь караульных, — ждали, что дальше будет.
— Вот, казаки, пустили мы корень здесь, в землице сей, на этом месте, на Красном Яру. Стало быть, не сойдем с него, с сего места, коли корень наш тут в землю пошел. — Он кивнул на отверстую могилу: — То смерть наша, не чужая злоумышленная. То смерть ровно в дому нашем, как сродственник наш помер. И могила эта — наша родовая будет, и отходить нам от нее не след. Помните, казаки, сие. Ваша кость и ваша плоть под острогом лежат. На них острог стоит, крепко за острог держитесь. — Воевода замолчал, а потом опять начал: — А крест над могилой ставить не станем. Крест что? Поставь, а он упадет. Мы крест на стене острожной вытешем. И кто под крестом сим покоится, тоже топором на стене вырубим. Вечный тот крест будет, потому как и острог наш вечные времена стоять будет. А мы тебя, Митяйка-казак, завсегда помнить будем, глядючи на тот крест. Мир праху твоему. А ты, господи, спаси душу раба твоего и нас грешных помилуй. — И воевода осенил себя крестным знамением. Закрестились и казаки.
Хмуро смотрел Дубенской, как закидывали землей могилу. Бросив сам первый ком земли, который, глухо ударившись о крышку домовины, рассыпался прахом, воевода отошел в сторону. Следом за ним подходили по чину и ряду атаманы, пятидесятники, десятники, рядовые казаки. Каждый из них кидал горсть земли и шептал поминальные слова.
А на другой день опять стучали топоры. И на третий день, и на четвертый тоже. Исхудалые, почерневшие от ветра и солнца, оборванные., рубили казаки государев острог, самый украйный от всех крепостиц, городов и острогов сибирских, ладили себе избенки, по избенке на десяток, и другую поделку делали. Поставили избенку своего десятка и Федька с Афонькой. Оглядел Роман Яковлев ту избенку, потрогал нары, колки в стены вбитые для пищалей и саблей и сказал ласковое слово: хорошо, мол, постарались добры молодцы, ладная избенка получилась, не раз перезимуем в ней — и очаг для тепла есть, и оконца рыбьим пузырем затянуты.
Торопил всех воевода, крепко торопил: и месяца августа шестого дня на благолепное Преображение уже стоял на Красном Яру изрядно сделанный острог.
За новыми делами и трудами прошли месяц август и сентябрь. Казаки разные государевы службы правили и начали под государеву высокую руку землицы и улусы приводить на реке на Каче и тамошних иноземных мужиков объясачивать.
Уже к середине октябрь подходил, как приспел черед Федьке и Афоньке на посыльную службу к воеводе в приказную избу идти.
Добра и ладна приказная изба, на подклетки ставлена, с высоким крыльцом крытым. Рублена из сосновых лесин здоровых. А еще ни разу ни Федька, ни Афонька не были в ней — не довелось.
Когда подошли к приказной избе, то велел десятник Роман Яковлев у крыльца ожидать, а сам пошел в избу — воеводский указ сведать: где казакам посыльным быть и какую службу им править надобно будет.
Через малое время десятник Роман Яковлев вышел из приказной избы.
— Велено всем, кто наряжен на службу посыльную, не отходить ни по какому делу и быть в приказной избе безотлучно.
Казаки поднялись на высокое шатровое крыльцо и пошли в избу. Сели по лавкам в передней горнице. А в другой — проем дверной еще не забран был, видят — стол стоит. И сидит подьячий за столом. Супротив него на стульце-складене, на мягкой шкуре, сидит воевода Дубенской. Оперся о колено одной рукой, другой бородку курчавую оглаживает. А подьячий разложил припас письменный: столбцы чистые, перья гусиные белые, чернильницу оловянную с крышкою, что всегда у пояса носил, песочницу с песком, холстинку чистую — перо отирать, ножик в чехольчике — перо чинить; красив тот ножик у подьячего — ручка из рыбьего зуба [31] вся резьбой изукрашена.
Глядит подьячий на воеводу, выжидает, что повелит ему писать.
— Пиши, — говорит воевода. — Государя-царя и великого князя Михаила Федоровича всея Русии воеводам разрядным на Тоболеске Алексею Никитичу, Ивану Васильевичу Ондрей Дубенской челом бьет.
Заскрипело перо, забегало по бумаге, оставляя затейливый след черный на поле белом.
— Пиши дале, что-де божьей милостью и его государевым счастьем мы по его государеву повелению острог новый на Красном Яру в Качинской землице поставили и начали приводить под его высокую государеву руку качинских и аринских татаровей. А поставили острог спешным делом и всякими крепостьми укрепили до замороза.
Долго еще говорил Дубенской, что отписывать воеводам Тобольского разряда, князьям Трубецкому да Волынскому.
А когда отписка была готова и список [32] с нее подьячий снял, кликнул Дубенской нарочных, велел поутру снаряжаться, везти без промедления отписку на Енисейск, за его печатью.
Стоял на помостье проезжей башни Преображенской воевода Ондрей Анофриевич Дубенской.
Рядом стояли приставленные для скорых посылок Федька с Афонькой и атаман их сотни Иван Кольцов. Они глядели на Енисей, в ту сторону, куда по последней воде побежал под парусом вниз по течению дощаник с нарочным и с охраной. Новый острог на Красном Яру пятью башнями глядел на стороны. «Крепко стоит», — подумал Афонька, оглядываясь по сторонам.
А вот что дале теперь будет? Будут вот они, Афонька, Федька и иные, служить тут службы государевы? А сколь они тут служить будут? Год ли, два или более? Сколь Афоньке доведется на Красном Яру пробыть? А и жив ли еще будет? Татары, а то и киргизы не раз, поди, к острогу подступаться будут. И как жить доведется: в скудности и тяготах, как раньше и ныне, али в достатке, вольготно? Нет, ничего незнаемо Афоньке в судьбине, как в той тайге темной. А уж лодка с нарочным с глаз скрылась.
— Ну, пошли, — окликнул воевода.
Афонька вздрогнул, от дум отряхнулся.
— Пошли, — повторил Дубенской, — дел-то много. Чего глядеть зря. Наглядимся еще на всякое.
И все стали спускаться с проезжей башни.
лютый мороз на крещенье Афонька возвращался с дозора. Пали уже сумерки. Спустился Афонька в распадок. И тут конь Афонькин, храпнув, прянул в сторону. Схватившись за саблю, Афонька склонился с коня и увидел на снегу не то мешок, не то иную кладь какую, оброненную. А соскочил, глянул — человек! Не шелохнется, но вроде как еще живой. Перекинул его Афонька через седло и махом домчал до острога.Когда найденный вошел в силу, привели его в приказную избу. Новый воевода, Никита Карамышев, сам вел ему спрос. И сказался тот мужик Стенькой — гулящим человеком. А шел из Енисейского на Красноярский, да в дороге обессилел. А прозвище и по отцу как, и лет сколько, и откуда родом — мол забыл, не помнит, ум-де отшибло. А веры православной и не вор какой.
И что с тем Стенькой делать, и куда его деть? Неведомы Хотели приписать Стеньку в служилые или в посадские люди. Но он заартачился: я-де человек вольный, гулящий.
На том Стеньку и отпустили с миром, крепко упредив: воровскими делами не заниматься, чтоб ни в разбое, ни, боже упаси, в каком изменном деле не был замешан, не то пусть пеняет на себя.
Так и остался Стенька при остроге Красноярском. Скитался меж дворов. Промышлял чем мог. Одно лето ходил с торговыми людьми, тянул бечевой лодки с товаром. Потом нанимался к пашенным и посадским на покосы, на жнитво. А студеными зимами — когда промышлять в тайгу зверя ходил, когда опять же у пашенных или посадских работал. Тем и жил.
По всему видать было, что крестьянство Стенька знал. Ладно обихаживал лошадей, сноровисто косил и жал, наметывал воз. Знал и по кузнечному ремеслу, как сошник наварить, топор закалить, коня подковать..
И все же на Стеньку, хоть и не замечали за ним ничего худого, смотрели косо. Ни кола, ни двора, не у дела — а самому лет уже за тридцать. Сам из себя мужик здоровенный: в руках силища медвежья, рост — воробья из-под стрехи достанет. Всем вышел — а вот шатун. Да и во хмелю его видывали, и не раз, и не два. Правда, бражничая, Стенька не буянил. Лишь кручинился шибко, угрюмел и уходил с глаз людских то на Енисей, то в тайгу.
Так и жил года с три. Но за последнюю зиму стал озоровать, а по весне совсем задурил. Из похмелья не выходил, стал буен. Дрался не единожды с посадскими и пашенными, за что на съезжей батогов отведал. Ходил теперь Стенька в драном зипуне, в дырявых опорках. Кормился от добрых людей — чем бог пошлет.
Вновь попал Стенька в приказ к воеводе на великом посту. А за то, что облаял десятника конной казачьей сотни Романа Яковлева, и тот на Стеньку челом бил воеводе, Стеньку сначала отменно попотчевали батогами, а потом привели в приказную избу и пригрозили с острога согнать.
Стоит Стенька перед воеводой.
Сквозь слюдяные оконца приказной избы озорует на полу апрельское солнце. На широкой лавке, опершись ладонями о колени, сидит воевода Никита Карамышев. За столом, навалившись грудью на столешницу, — атаман конной сотни Дементий Злобин. Десятник Роман Яковлев, недавний истец Стенькин, и два казака — старый знакомец Стенькин — Афонька и еще один — стоят около воеводы. Все смотрят на Стеньку. Он же стоит насупротив их — гулящий человек, привалившись могучим плечом к косяку. Стоит, мнет в руках истрепанную шапку и угрюмо, исподлобья глядит куда-то в сторону.
— Тебя, поди-ка, и с Енисейского острогу тоже согнали? — допытывается воевода. — Смотри, и с Красноярского сгоним.
Стенька молчит: чо там, воля ваша — гоните.
Тут воевода вдруг и скажи Стеньке:
— Садись, Стенька, на землю. Хватит тебе в гулящих ходить.
— На землю? — вскинул глаза Стенька и опять замолчал. Он-то знал, что такое земля. Из-за нее бежал за Камень [33], подпалив боярскую ригу, когда свезли у Стеньки со двора последние снопы за недоимку. За четверть десятины тощих песков дрожал и бедовал в кабале мужик.
А тут земли — пахать не перепахать. Да кто ее даст, землю-то? Ему — гулящему?
— Ну что окоченел? Или язык проглотил? — сердито посмотрел на Стеньку Никита Карамышев. — Отвечай, любо тебе ай нет в пашенные идти?
Стенька молчал. Он за эти годы, как скитался по местам разным, и думы-то не держал, что сможет землю иметь. Свою землю — не боярскую, не господскую, на которой хребет ломал.
— Ты, Стенька, дурень, — с трудом выдвигаясь грузным телом из-за стола, сказал атаман Злобин.
Он подошел к Стеньке.
— Ну чо ты за человек есть? Ну чо? Шатуга, перекати-поле. Ни себе, ни людям. Ты только посмотри, сколь земли-то! Знай паши, засевай. Ждет она, земля-то! Тебя ждет. Ить как она урожает тут. Хлебушко урожает, — грубый голос атамана помягчел. — Хлебушко. Эх, Стенька, непутевый ты человек! Казакам хлебушко нужен и иным прочим: посадским, татарам мирным — всем. Без хлебушка знаешь как худо. Вон, как только острог мы поставили, все припасы сошли у нас. Голодно. И вот по такому делу убили атамана Ивана Кольцова. Ходил он в Енисейский за хлебными запасами и не привез почитай ничего. Казаки голодные озлобились и посадили его в воду. А ты! — вдруг озлился Дементий Злобин. — Ни за саблю, ни за орало. Да креста на тебе нет опосля этого.
Он в сердцах плюнул, но тут же покосился на воеводу — экое ведь невежество допустил, и отошел от Стеньки.
— Так, так, — согласно кивали и десятник Роман Яковлев, и Афонька, и другой казак.
— Эй, Стенька, думай, — властно и решительно произнес Карамышев. — Сгоню тя с острога!
И тут Стенька заговорил, хрипло и глухо, толчками, ровно кто его в шею шпынял.
— Согнать-то чо… Может, я и сам уйду… Гулящий… А на землю… Чо на землю… Я… всегда… землю… Я из-за земли-то и за Камень утек, — вдруг зло молвил Стенька, высоко подняв голову. — От петли убег.
— Что было — быльем поросло, — пристально и спокойно глядя на Стеньку, сказал воевода. — Ты вот теперь подымись. И не думай, не сгоним с земли. Сколь возьмешь, столь и дадим, опричь государевой десятины.
— Она-то, земля, государева, да наша — не боярская. Мы за нее бились и кровушку лили, — прогудел из угла Дементий Злобин.
— Так, — серьезно кивнул воевода и глянул на Стеньку.
— Земли у меня на заимке возьмешь, за Енисеем. Добрая там земля, за Енисеем-то, — продолжал Злобин.
Стенька вдруг заулыбался. Он вскинул голову и широко открытыми глазами обвел всех. И все тут вдруг приметили, какие у Стеньки глаза — большие и синие, красивые, ровно у девки.