Страницы жизни Трубникова(Повесть) - Нагибин Юрий Маркович 8 стр.


— Идут!

Трубников выглянул в окно и увидел приближающуюся к дому толпу. Впереди шагал Павел Маркушев в темном костюме и белой сорочке, рядом с ним молодая, в светлом длинном платье с фатой и ромашковым венком на голове, за ними выступали родня и гости, среди всех выделялся дородством старший брат Павла, уральский сталевар. Трубников не пришел, и вот свадьба оказывает ему честь, пожаловав с приглашением. А Трубников чувствовал глухую боль. Пока бушевал ураган, опрокидывая и раздирая стога, Павел Маркушев готовился к свадьбе. Конечно, и старик Игнат Захарыч знал, что с грозой не поспоришь, а все же напялил кожушок и побежал в поле. То, что происходило в поле, было для Павла чужим, а своим, кровным — сыграть свадьбу, пока не уехал брат, уралец. И это было куда горше того ущерба, что причинила гроза. Да и всех-то потерь пока — один день. Конечно, это и мало и много: заряди дожди, и один потерянный день обернется бескормицей, провалом всех надежд и расчетов. Понимают ли это люди?..

— Выйди на улицу, неудобно! — услышал он голос Надежды Петровны.

И Трубников вышел.

— Егор Афанасьич, а мы за вами! — радостно, неуверенно и смущенно сказал Павел.

— Знаешь, что стога повалило? — ровным голосом спросил Трубников.

Павел сделал грустное лицо, но, не под стать, глаза его ликовали.

— Такая незадача!.. — Он покрутил головой. — Прямо, можно сказать, несчастный случай. Уж вы не сердитесь, Егор Афанасьич, больше такого не будет!

«Да, надо быть добрым! Ну что, в сущности, произошло? Люди малость поторопились, уж очень охота на свадьбе погулять, а бригадир проглядел или понадеялся — так сойдет. И сошло бы, если бы не ураган. Верно ведь — несчастный случай! А Маркушев парень хороший, искренний, и девушка, видать, славная, вон как любовно смотрит, за Павла опасается, за свой праздник. Такой день на всю жизнь запоминается и запомнится! Надо быть добрым, это совсем не трудно, ну, хотя бы так: „Эх, Паша, Паша, а я на тебя понадеялся. Что ж ты, брат?“ — „Виноват, Егор Афанасьич, оплошали, завтра все наверстаем“. — „Ну, коли наверстаете… Разве я не человек, не чувствую? Обнимемся, други, мир прекрасен, а прекрасней всех молодая невеста. И что значат шесть стогов сена перед той жизнью, что вас ожидает?..“

Да, надо быть добрым, — думает Трубников и будто слышит голоса: „Наш — только снаружи грозен, а так душа-человек. Пошумит-пошумит и остынет. Намедни у нас стога повалило, а он ничего, с бригадиром за свадебный стол сел. Понимает, значит, что одной нам жизнью жить“. Да, одной, со всеми свадьбами, крестинами, рождениями, смертями, удачами, неудачами, радостями и горестями! И сколько в этой жизни будет трудного, досадного, нелепого, мешающего, опасного, если не быть хоть раз по-настоящему добрым, беспощадно добрым!..»

— Мразь! — громко сказал Трубников. — Раз ты коллектив обманул, нет тебе ни в чем веры. Я бы еще подумал на твоем месте, — он поглядел в помертвевшее бледное лицо молодой, — стоит ли с таким свадьбу вязать. — Повернулся и вошел в дом.

Он вошел в дом и сел возле кухонного окошка, глядящего на огород. Затем услышал мягкие шаги Надежды Петровны. Она остановилась за его спиной. Он не повернулся, он не хотел ей помочь сейчас, пусть сама поймет, что он был прав.

— Ох, и одиноко тебе будет, Егор, — сказала она печально.

Трубников промолчал.

— Знаю, это большая в тебе сила, что так можешь, только надо ли? Надо ли так с людьми?

— Знаю, мать, — обернулся Трубников. — Раз нам свадебных пирогов не есть, собери-ка поужинать…

БОРЬКИНЫ РИСУНКИ

В то первое утро Трубников ушел на работу до свету, Борька еще спал. Днем он наведывался домой, но Борька еще не вернулся из школы. Встретив в поле Надежду Петровну, Трубников спросил:

— Ты говорила с парнем?

— Сказала, что у него новый отец.

— Какой я ему новый отец? — поморщился Трубников. — Он своего отца помнит, жалеет…

— Это ничего. — Надежда Петровна осторожно тронула его руку и смущенно добавила: — Я почему-то заплакала…

— А он?

— Помолчал и пошел в школу.

— Ладно, иди работай.

Они встретились за ужином. Подав самовар, Надежда Петровна под каким-то предлогом вышла из дому. Трубников задумчиво глядел на Борьку. Высокий, крепкий подросток, он был очень похож на мать и вместе резко отличен. Материнские большие глаза, крутой лоб, короткий прямой нос, материнская скуластость, даже родинки рассеяны по лицу, как у матери, но совсем иные краски. Надежда Петровна смугла, русоволоса, кареглаза; Борька белокож, волосом темен, глаза голубые. Черты Борька взял материнские, а расцветку — отцову. Отпечаток этого неведомого, чужого начала на милом и родном чертами лице странно тревожил Трубникова.

Борька не разглядывал украдкой Трубникова и не дичился, не обнаруживал ни тайной ревности, ни скрытого недоброжелательства, но и не давал заглянуть в себя. Он просто пил чай с блюдца, а когда Трубников заговорил, поставил блюдце на стол и, сложив руки на коленях, стал слушать, глядя прямое лицо Трубникова красивыми, задумчивыми, редко моргающими глазами.

— Вот, Борис, — начал Трубников, — случилось, что нам жить теперь вместе. Конечно, отца я тебе не заменю, да ты и сам того не ждешь и не хочешь. Отец у тебя один, и это свято. Как ты был у матери на первом месте, так и останешься. Но я, видишь, инвалид, со мной много возни требуется, не обижайся. У меня своих детей не было, и обращаться с вашим братом не умею. Если что не так — скажи прямо. Не знаю, станем ли мы с тобой друзьями, но уважать друг друга будем. А главное, мы оба должны о матери помнить, чтобы ей жилось хорошо, она заслужила. Согласен?

— Согласен, дядя Егор. — Это прозвучало готовно, искренне, славно.

Когда Надежда Петровна вернулась, Трубников и Борька молча пили чай, словно им никакого дела не было друг до друга, но безошибочным чутьем она угадала, что разговор у них был добрый и семейная телега не завалилась в колдобину в самом начале пути.

При крайнем несходстве характеров они были схожи в одном — в страстной поглощенности своим делом: у Трубникова таким делом был колхоз, у Борьки — дома, которые он мог рисовать с утра до ночи. В воскресные дни он так и поступал, и тогда весь окружающий мир исчезал для него. Нежданно-негаданно Борькины рисунки сблизили их, и так тесно, что Надежда Петровна не смела даже мечтать о том.

После того вечера, когда Трубников силился разглядеть в слабом свете ночника развешанные по стенам рисунки, он больше не замечал их, они стали для него привычной частью убранства горницы. Новых рисунков Борька не вывешивал, он рисовал теперь в альбоме, и Трубникову в голову не приходило заглянуть, что он там марает. Есть у парня такая блажь — и ладно, все лучше, чем слоняться по улице или жарить в «очко» замусоленными картами.

Но однажды, желая отвлечься от острой боли в несуществующей руке, он стал рассматривать наколотые на стену листы. Сухая манера письма — не то рисунки, не то чертежи — понравилась Трубникову, чем-то оказалась близка ему. Если жилой дом, то можно пересчитать все окошечки; если башня, то виден каждый зубец; если дворец, то тщательно вырисовано мельчайшее украшение, всякий завиток. Дома представлены в перспективе, каждое здание открыто глазу с фасада и сбоку. Здания были тесно окружены кружочками на тонких ножках, и Трубников не сразу понял, что это условное обозначение деревьев.

В рисунках не было красоты, это Трубников почувствовал сразу, но зато по ним можно было строить.

Вызвать Борьку на разговор оказалось делом нелегким, он упрямо, жестко и стыдливо оберегал свой внутренний мирок. Альбом он все-таки показал, но там не было ничего нового: опять дома, дома, дома, большие и маленькие, простые и замысловатые, дома гладкостенные, дома с колоннами, с лепкой, с балконами, башенками, дома, похожие на театры и подобные дворцам.

— Почему ты рисуешь одни дома? — допытывался Трубников.

— Так… — отводил глаза Борька.

— А ты где-нибудь видел эти дома?

— Н-нет…

— Значит, сам придумываешь?

Борька молчал.

— Я тебя не праздно спрашиваю, мне для дела нужно. Хочу понять, чего ты можешь, чего нет.

— Ничего я не могу! — вспыхнул Борька.

— Чепуха, дома ты здорово можешь. Ты в городе бывал?

Оказывается, в конце войны, когда отряд Почивалина вышел из леса, Борька по пути домой побывал в областном городе, и город этот произвел на него тягостное впечатление. Он был сильно разбит войной, темные, слепые оконницы, стены, словно обгрызенные зубами какого-то чудовища, оголенные лестницы, провисшие над пустотой, безобразно порванные крыши долго преследовали Борьку ночным кошмаром снов. Заболевая, он всегда видел в жару мертвые глаза окон, черное, давящее уродство развалин, он кричал, метался, но дневным сознанием не мог постигнуть, чем его так пугают порушенные здания. А потом он стал строить город наново, строить на бумаге. Все здания, какие он рисовал, принадлежали одному городу: жилые дома, театр, кино, Дворец пионеров, здания горсовета, почты, железнодорожного вокзала…

Вот что понял Трубников из туманных и сбивчивых Борькиных пояснений.

— А ты можешь таким же манером построить нашу деревню?

— А чего строить-то? — Борька удивленно поднял темные брови. — Деревня, она деревня и есть.

— Я говорю о Конькове, каким оно станет потом, лет через десять.

— Каким же оно станет?

— Я почем знаю! — вдруг рассердился Трубников. — Другим оно станет! А каким — тебе видней, ты архитектор, я заказчик.

— Нет, не смогу, дядя Егор, — чуть подумав, сказал Борька. — Деревни такой я сроду не видал.

— А фантазия зачем человеку дана? У меня ее с гулькин нос, и то я знаю, что у нас будет. Клуб, столовая, мастерские, школа-десятилетка, почтовое отделение, больница, санаторий… Одним словом, не деревня, а колхозный городок над славной речкой Курицей! Избы деревянные, под железом, а все постройки каменные, да не какие-нибудь там бараки, а с игрой…

— А для чего это вам надо? — спросил Борька.

— А ты для чего свой город строишь? — с сердцем сказал Трубников. — Я так понимаю: у тебя это, ну, вроде протеста, что ли, против безобразных разрушений войны, непорядка, грязи. Вот и у меня протест против нынешнего Конькова, неохота мне таким его видеть. Наверно, и другим людям неохота, Давай покажем им, какой наша деревня будет! Не в альбомчике, не врозь, а цельной картиной, чтобы каждое здание на своем месте стояло, чтоб видно было: да, это наше Коньково, вот речка Курица, вот старый вяз, вот Сенькин бугор, а вот это, мать честная, кино, санаторий, школа, почта! Тогда людям ясно будет, на что они труд кладут. Понял?

— Понял, теперь понял, — улыбнулся Борька.

В колхозе была горячая пора, и все же Трубников каждый день находил время, чтобы побродить с Борькой по деревне и ее ближней окрестности и выбрать место для очередного здания. Борька делал набросок местности, чтобы потом вписать в нее то или иное строение. Однажды они пошли на реку приглядеть, где быть новому мосту. Старый, трухлявый мостик через Курицу лежал в низине, вечно затопляемой то паводком, когда узкая, мелководная в межень речка разливалась вдруг озером, то летними и осенними дождями. Трубников считал, что новый мост надо навести с кручи.

Было жаркое майское утро. Тонкая вода отблескивала солнцем, под водой сверкала галька, резко и светло отражали солнце белые гладкие камни и желтый песок, обозначавшие былую ширь речного русла. Отпотевший камыш в заводи был туг, маслянист, густо зелен. Изредка между каменными кругляшами, устилавшими дно, проскальзывал темным вертким телом вьюн, косой штриховкой проносились стаи малявок, зеркальцем взблескивал бочок пескаря или плотички. Лишь одни ветлы, тяжело нависшие с берега, сопротивлялись пожарной силе солнца. В их густой, издали почти черной листве гасли яркие лучи; ветлы оберегали воду от блеска, под ними царил зеленоватый сумрак, и река там обманчиво казалась глубокой. Пела горлинка. Свою тонкую, нежную песенку она прерывала вдруг резким, пронзительным вскриком, а потом, как ни в чем не бывало, длила тоненькую оборванную ноту. Странное чувство чего-то пережитого овладело Трубниковым. Оно было куда сильнее, чем тогда, у старого вяза, и оно не исчерпалось коротким, как вздрог, видением. Вначале смутное, безотчетное, оно все сильнее и определеннее подчиняло себе память. Когда-то там, за ракитами, шевелящими листвой на серебристой подкладке, начиналась узенькая, едва видная тропка; она взбиралась на бугор, то вовсе исчезая под лопухами, то возникая песчаными плешинками, и подводила к горбатому плетню, за которым темнела взъерошенная непогодами, придавленная старой сохой соломенная крыша. Сейчас там густо разросся бурьян, заглушив все следы былого жилья, а лет сорок назад оттуда босыми ногами по льдисто-холодной росе сбегал маленький Егорка, чтобы опростать поставленную на ночь вершу. Кусала пальцы, закиданные цыпками, настывшая вода, тяжелая в первый хват верша рассыпала из себя воду, странно легчала, за тонкими пленками, затянувшими ячейки, трепыхались пескари, плотва, ершики. Но он не успевал толком разглядеть улов, через него на кромку песка, на воду ложилась длинная тень, большая жилистая рука охватывала под мышкой за грудь, и, прижатый к теплому боку, погруженный в родной запах матери, запах теста, парного молока, печного дыма и еще чего-то непередаваемого, что было присуще только матери, он совершал по воздуху обратное путешествие к дому, чтобы умыться и выпить кружку холодного молока с погреба…

Захваченный этим внезапно и властно нахлынувшим воспоминанием, Трубников физически ощутил холод, мозжащий босые ноги и погруженные в воду руки, крепкое тепло материнского тела и ту бурную радость от солнца, росы, рыбы, легкого подзатыльника, от всего существования, какая наполняла в те далекие утра его маленькое существо. С тех пор жизнь не раз награждала его подзатыльниками, да такими, что раскалывался череп, но уже не было надежного материнского тепла, твердой доброй руки — защиты, что вернее всех крепостей в мире. Ничего от матери не осталось, даже могильного бугра на старом деревенском кладбище. Немцы превратили кладбище в свалку, кресты пустили на топку печей, заброшенные могилы рассыпались, глухо заросли травой и кустарником…

— Вы чего, дядя Егор? — услышал он Борькин голос.

— Задумался, — сказал Трубников. — Вишь взгорбок? Там родительский дом стоял…

Другой раз забрели они в старую тополевую аллею, носившую название Барской. Она находилась в полукилометре от деревни и некогда вела к имению прежних владельцев Конькова. Шли сквозь реющий тополевый пух, будто сквозь снегопад, легкие цепкие пушинки набивались в волосы, приставали к одежде, щекотно лезли в ноздри.

От барского дома остался лишь фундамент да кое-где цоколь, одетый плитняком в зеленом плесневом обмете. Тополи здесь расступались широким кругом, за ними по правую руку раскрывался голый пустырь. Где-то, невидимая, журчала вода. Трубников вспомнил, что Курица забрасывает сюда петлю и на самом закруглении петли скидывает воду через каменистый перекат.

— Вот где санаторий строить, — сказал Трубников. — Реку запрудим, чтобы озеро натекло, лучше места не найти.

— Да… — рассеянно отозвался Борька.

Он глядел вдаль, за тополи, на седой от ковыля пустырь.

— Там сад яблоневый стоял…

— Да ну? — удивился Трубников. — На месте пустыря?

— Ага, отец его насадил… Ох и любил он этот сад! — Борька слабо улыбнулся. — Зимой все с зайцами воевал. Вдруг ночью вскочит, ноги в валенки, полушубок на плечи, схватит двустволку, и бегом! А летом ему златоуска житья не давала… — Он помолчал. — Сад еще при нас погиб, в сорок первом, страшные морозы держались, стволы лопались прямо как мины…

На пустыре среди ковыля кое-где подымались будто малые, тощие деревца, — это прижились к земле отпавшие веточки яблонь.

— Мы этот сад восстановим, — сказал Трубников. — Не сейчас, так через год, через два, а будет у нас молодой сад…

Назад Дальше