Он вспорол себе живот остро заточенным кухонным тесаком. Не из самурайских соображений — японской культурой брат не увлекался, — а черт знает из какой прихоти. Его нашли уткнувшимся лицом в собственные изгрызенные кишки. Умирающий, он занимался самопожиранием.
И делал это в бывшей моей комнате; родители всегда держали ее приготовленной к моему возможному возвращению, надеяться на которое не переставали.
Когда отец рассказал мне все это, я сразу подумал, что Игорь вовсе не спятил, как решили родители, но, наверняка, совершал какой-то магический ритуал.
В школе Игорь увлекся магией, читал распечатки с какими-то оккультными инструкциями, которые дал ему Увельцев, но потом пришел к убеждению, что магические ритуалы следует изобретать самому, с нуля, а не пользоваться чужими схемами. Не знаю, насколько продвинулся он в самопальной магии, на эту тему брат со мной не откровенничал. К тому же на отношениях наших как раз тогда и выступил иней. Но я почему-то был уверен, что вспоротый живот и пожирание собственных внутренностей — это ритуал или часть ритуала, изобретенного Игорем для только ему ведомых целей. Просто так, без расчета на результат, на отдачу, брат никогда ничего не делал.
В гробу он лежал красавцем: спокойный, благообразный. Как раз про таких покойников и говорят: «Словно спит». До жути похожий на меня. Мама на похоронах пару раз назвала меня Игорем, не заметив ошибки. Быть может, в ее пошатнувшемся сознании что-то перевернулось, и она сочла мертвым не того сына?
Я переехал к родителям, чтобы поддержать их после похорон. Сказал себе, что переезжаю временно. Но подспудно шевельнулось предчувствие, что, скорей всего, больше не вырвусь от них.
Выбирал, какую комнату занять — мою или брата? Впрочем, теперь обе комнаты стали его: в одной он жил, в другой устроил этот кошмарный суицидальный акт. И там, и там оставил след, только след смертельный был, конечно, глубже. В итоге, я перетащил мебель из одной комнаты в другую, и со своей старой мебелью обосновался в бывшей комнате брата.
* * *
Отец рассказал, что Игорь, жениться принципиально не желавший, за все эти годы, что мы жили врозь, сменил множество подружек, со счета можно сбиться, но последняя из них была особенной. Марина. Она единственная, которая забеременела от Игоря.
— Родила? — спросил я, взволновавшись; неужели, подумал, у меня теперь есть племянник или племянница…
— Нет, — отец покачал головой, — аборт сделала.
Закурил. Пальцы его, державшие сигарету, чиркающие спичкой о коробок, заметно подрагивали.
— И, ты понимаешь, — процедил зло, — она ведь хотела родить, но Игорь… Этот говнюк заставил ее аборт сделать. Правильно, потому она и на похороны не пришла, возненавидела его. Младше Игоря на двенадцать… представь только, на двенадцать лет! И как же он этой девчонке сломал жизнь! Ты бы ее видел, эту Маринку. Мечтательница, фантазерка, глазищи на пол-лица, Дюймовочка такая… Черт! Знал бы — прибил бы говнюка своими руками. Он мне потом сам все рассказал. Рассказывал и наслаждался эффектом. Я тогда еле сдержался, чтобы не врезать ему по наглой морде. А он видел, что я закипаю, и, представляешь, ухмылялся. Нравилось ему за нитки меня дергать. Сказал, что предложил Маринке повеситься. Вот как это?! Подталкивал ее, подлец. Слава Богу, она удержалась.
Ну и ну! Отцовский рассказ меня просто придавил, как бетонная плита.
Обязательно, подумал я, встречусь с этой Мариной.
Отец дал номер ее телефона. Я позвонил, объяснил, что я брат Игоря, что хочу встретиться и просто поговорить. Она согласилась.
Договорились о встрече в кафе «Абрикос», я сказал, что узнать меня будет легко, потому что я вылитый Игорь, так что пусть заранее приготовится увидеть его лицо, только пугаться и смущаться не надо.
* * *
Она все-таки испугалась. Кожа на лице как-то вмиг потемнела, у глаз обозначились темные круги, которых не было за секунду до того. Удивительная перемена. Словно к 3D-модели применили какой-то компьютерный спецэффект.
Хорошо, хоть не убежала, но подошла к столику, за которым я сидел. Напряженная, как натянутая струна. Проведи по ней смычком, подумалось мне, и тут же по воздуху разольется тягучий, мрачный виолончельный скрип и стон, черный, будто нефтяное пятно, ползущее по воде.
Поднялся ей навстречу. Стул для нее отодвинул. К ней самой не прикасался. Боялся, что она не перенесет прикосновения и выбежит вон.
Марина не отказалась от вина, и это было хорошо, потому что вскоре от выпитого расслабилась, и мы спокойно поговорили.
Я рассказывал про свои отношения с Игорем, она рассказывала про свои.
Действительно, Игорь заставил ее сделать аборт. Надавил так, что сопротивляться было невозможно. Наговорил едких гадостей, в придачу сказал, что у такого подлеца, как он, и ребенок будет подлец, и, если она все-таки родит, он обязательно постарается, чтобы сын (почему-то был уверен, что именно сын) люто возненавидел свою мать.
— Вы знаете, Олег, у меня было такое чувство, будто на моих глазах Игорь вдруг превратился в какое-то омерзительное существо, в подколодную гадину, в безобразное насекомое. Только что был человек — и вдруг что-то извивается, что-то кишит перед тобой, как тухлятина какая-то, полная червей. Это было неожиданно. И так противоестественно. Я еще подумала тогда, что ведь ношу в себе частицу вот этой самой мерзости, которая сейчас выворачивает себя наизнанку предо мною.
Она, и впрямь, была дюймовочкой, как выразился отец. Только в глазах этой миниатюрной сказочной куколки застыла такая глубинная боль, что невольно становилось стыдно за собственное беспечное существование.
* * *
Ночью, после этой встречи, мне приснился сон, до того кошмарный, что, вырвавшись из его липкой трясины, я лежал, мокрый от пота, хватая воздух ртом, будто рыба на берегу.
Снилось, что я — Игорь. Что мы с Мариной в каком-то незнакомом доме. Похоже, дача в поселке. И мы — любовники. Над нашей постелью окно с охристой шторой, цветок в горшке на подоконнике. Ласкаем друг друга, быстро впадая в неистовство. И когда я лихорадочно вхожу в Марину, когда лезвие острейшего наслаждения уже вспарывает меня, лицо Марины, обезображенное внезапным ужасом, словно бы проваливается вглубь себя, как в зыбучий песок, обезличивается, растрачивая свои характерные черты, и затем превращается в мое лицо, точнее, в лицо брата. Он облизывает губы, словно бы только что сожрал Марину и наслаждается послевкусием. Длинный, будто змеиный, язык, просунувшись наружу, медленным круговым движением облизывает его лицо, от подбородка до лба и снова до подбородка. Кожа на лице, тонкая как папиросная бумага, липнет к языку, сползает с лица, обнажая что-то черное, нечеловеческое, кошмарное.
В этот миг я и проснулся, заметив — или то был последний обрывок сна? — как с моей кровати бесшумно вскакивает темная человеческая фигура и сливается с густой тенью в дальнем конце комнаты.
Лежал, тяжело дыша, всматриваясь в темноту, особенно плотную в том углу, где шкаф примыкает к стене, а рядом на крючках висят мои куртка и джинсы. Нет, конечно: мне померещилось, что там кто-то затаился. Сон, все сон.
Мобильник на тумбочке рядом с кроватью завибрировал, его экран загорелся. Я успел нажать кнопку приема, пока не включилась мелодия вызова. Голос Марины — неуверенный, запинающийся — донесся из динамика:
— Олег, только извини… Поздно, да? Но… Я тебя не разбудила?
— Нет. У меня сон дурацкий был, страшный. Проснулся, и как раз ты звонишь.
Зачем, спрашивается, я рассказываю про сон? Еще бы рассказал, что именно мне снилось! Я почему-то обиделся и разозлился на самого себя. Эмоции застигнутого врасплох человека бывают иногда очень нелепы.
— Понимаешь, Олег, мне нужно тебе рассказать еще… что-то. Я не могла глаза в глаза. Да и вообще, думала, лучше не рассказывать такое. Но… ты должен знать. Только давай договоримся. Расскажу, и после этого ты не будешь звонить, и встречаться мы не будем. Я просто не вынесу, если потом посмотрю тебе в глаза, зная, что тебе все это известно. И ты… ты, пожалуйста, никому об этом не говори, родителям своим не говори. Обещай мне.
— Хорошо.
— Нет, ты обещай. Я серьезно.
— Обещаю. Так что там?
— Когда… Игорь на аборт меня отвел… он договорился… чтобы ему отдали… остатки… останки…
Каждая новая пауза в ее речи была мучительнее предыдущей, я почти слышал, как в паузах звенит напряженная тишина, и, наконец, что-то в той тишине лопнуло и оборвалось. Марина начала рыдать.
Я не утешал ее, не говорил успокоительных банальностей. Да и что сказать? Пусть плачет. Глотать слезы для нее сейчас лучше, чем выслушивать фальшивые и необязательные слова. Все равно ведь настоящего сочувствия, которое, действительно, могло бы облегчить душевную боль, у меня для нее нет, и этого мне никак не выдавить из себя, а вежливость в таких ситуациях — плохое лекарство. Поэтому я просто молчал и ждал.
Наконец, она продолжила:
— Мы поехали… после аборта… на дачу родителей моих, в Раевку. Игорь взял с собой останки. Я думала, он похоронить хочет. А он… сказал мне: «Давай съедим это». Тогда я поняла, что он безумен. Уговаривал меня, уверял, что это почему-то важно и нужно — съесть младенца. Я сказала, чтобы он ко мне даже не приближался… с этим. И тогда… он тогда съел… все это у меня на глазах. Прямо так, сырым. Как зверь. Это было страшно. Это было… как во сне. Он вгрызался, глаза блестели, текла кровь по подбородку, капала на грудь. И от него исходил такой ужас… То, как он смотрел… на останки… Это какое-то запредельное зверство, что-то совсем античеловеческое. Сумерки уже начинались. Мне мерещилось что-то страшное во дворе, словно лезло к нам, словно что-то заползало. Какие-то незаметные твари, туманные черные силуэты. Потом Игорь начал мне говорить, что в каждом предмете кроется страх, но не всякому дано познать страх предмета. Нужно найти свой предмет. Личный. Который откроется тебе, потому что для тебя он предназначен. А как найдешь, постарайся выделить его страх, извлечь, выманить наружу. Чтобы чувствовать, как потоки страха, вытекая из предмета, тебя накрывают, на тебя наползают. Как удушливое покрывало. И он сказал, что для него такой предмет — это я. Что я полна страха, скрытого, липкого, черного, ядовитого, горького, но сама об этом не знаю. И никто не знает. Этот страх дано познать и вывести только ему, потому что я существую в этом мире как его личный предмет. Его ключ от дверей, ведущих в глубины. И то, что мы с тобой убили ребенка — он так и сказал: «мы с тобой», — это только поможет открыть дверь. Он заставил меня сидеть на полу, а сам ползал вокруг, будто огромное насекомое, алчно как-то рассматривал меня со всех сторон, бормотал и шептал себе под нос какие-то молитвы или заклинания. Слов не разобрать. Потом вдруг засмеялся. У меня от этого смеха мурашки поползли. Мне казалось, Игорь сейчас кинется на меня, вопьется в меня зубами. Кинется не как человек, а как насекомое, как паук огромный или клещ. Меня тогда парализовало от жути. Я… ну, я обмочилась. Извини, что про это говорю. А он лакал с пола мою мочу, вылизывал ее языком. Так мерзко! Потом оцепенел, глядя на меня. Застыл, стоя на четвереньках. Долго смотрел. Каким-то — не знаю — загробным взглядом. И его накрыл страх. Лицо исказилось, задрожали губы, зубы начали стучать, кожа побледнела, стала землистой. Он, как в лихорадке, отползал прочь от меня, но взгляда все не отрывал. Пятился, дрожал всем телом. А мне передавался его страх. Игорь отполз к стене, вжался в нее и так смотрел на меня… так… и глаза его округлились, а зрачки стали большими, и в них словно бездна. Потом он вскочил и начал метаться по комнате. В панике. И закричал от ужаса. Словно бы я превратилась в чудовище, которое убивало его одним своим присутствием. Не громко закричал, а как-то так тихо, тонко, с хрипом. Такая жуть был в этом крике, такая обреченность, такое отчаянье. Он боялся меня, но не мог убежать, словно его держало что-то, как на цепи. А я… знаешь, я сама начала бояться себя, будто я — посторонняя себе самой, злая, опасная, будто я какая-то хищная тварь. И, знаешь, мне, правда, хотелось кинуться на Игоря и растерзать его. Вгрызться ему в горло, напиться его крови. А он поймал мой взгляд, и я поняла: ужас его усилился настолько, что мышцы тела начали отказывать. Лежал на полу, уже не способный шевелить ногами и руками, смотрел на меня… на боку лежал… и бился головой об пол. Глаза не моргали, веки не закрывались. Полностью оцепеневший взгляд. На меня какая-то пелена наползла, я потеряла сознание. Наутро, когда очнулась, он сидел рядом, смотрел на меня и говорил, что я — его богиня ужаса. Уговаривал меня покончить с собой. Говорил: убей себя, хочу посмотреть на тебя мертвую, ты мертвая будешь прекрасней, чем живая, ты начнешь источать такой ужас, что можно будет умереть от него, и тогда мы вместе окажемся в аду, познаем весь его кошмар, заглянем в самую бездну, присосемся к океану страха и ужаса, бесконечно будем пить его тьму, его безумие, из вечности в вечность… Олег! Ты понимаешь?! Игорь был сумасшедший. Но это не простое сумасшествие… какое-то другое… не знаю, что за болезнь, что это вообще такое, как это назвать…
Голос Марины, сочась из динамика телефона, звучал над ухом, будто комар, зависший возле головы — этакий спутник над атмосферой планеты, сорванной с орбиты, летящей сквозь космос, вдали от всяких солнц. Тишина вокруг этого голоса наливалась тяжестью. И сама темнота словно потяжелела.
Мне почудилось, как что-то шевелится там, во тьме, густеющей у дальней стены. Что-то злобное, хищное, грозное. Или это шевелилась сама тьма, уплотняясь и обретая подобие животного существования?
— Марина, скажи, — спросил я внезапно, — у тебя на даче какого цвета занавески на окнах?
— Желтые, — ответила она. — Охра, точнее. Почему ты…
— А цветок в горшке на подоконнике около кровати, — перебил я. — Что за цветок, такой темно-сиреневый?
— Глоксиния. — И встрепенулась: — Подожди! Ты откуда знаешь? Игорь тебе сказал?
— Это не Игорь, Марина. Он мне ничего не рассказывал. Мы же с ним давно не виделись. Да и когда виделись последний раз, ни о чем не говорили. Мне не о чем с ним говорить. Не знаю, это совпадение какое-то, что ли. Я видел… ну, тебя с Игорем во сне. (Язык не повернулся сказать правду — что видел ее и себя). В каком-то сельском доме, там охристые такие занавески, цветок на подоконнике, над кроватью, кровать еще такая с высокой металлической спинкой, скрипучая…
— Игорь… — она осеклась и поправилась: — Олег. Ты больше не звони мне. Пожалуйста. Я тоже не буду. Сотру твой номер. И ты мой сотри, хорошо? Прощай.
Марина отключилась.
Я тут же удалил ее номер из контактов. Отложил мобильник в сторону, поднялся с постели, пошел босиком в темноту. Туда, где мерещилось шевеление, в то сгущение тьмы, с которым слилась пригрезившаяся в миг пробуждения фигура.
«Здесь кто-то есть?» — хотел спросить, приближаясь, но голос мне отказал. Темнота, с каждым шагом, не редела, а напротив — становилась плотнее, и мне не хватало воздуха в той тягучей тьме.
Казалось, пора упереться в стену, казалось, справа должен быть шкаф, слева — одежда, повисшая на крючках, но темнота словно раздвигалась, вбирая меня в себя. Это была глотка, и она втягивала пищу. Оглянувшись назад, я не увидел ничего — ни кровати, ни пятна лунного света на стене. Только тьму.
Где я оказался? Куда попал, попытавшись совершить путешествие к дальней стене комнаты?
Я галлюцинировал? Спал на ходу? Или реальность вокруг меня проедена какой-то потусторонней молью, пожирающей саму сущность материального бытия, почему я и прошел сквозь брешь, и вошел… только во что?
Передо мной стоял Игорь, вынырнувший из тьмы, как из черной жидкости. Голый, с распоротым животом, из которого вываливались внутренности, свисая и прикрывая пах. В его распоротом чреве что-то шевелилось, ползали какие-то существа. Видел я это тем же изощрившимся в темноте зрением, что в детстве прорезалось у меня в темной комнате старика-инвалида. Приглядевшись, различил среди вскрытых внутренностей крысиную морду, мелькнувшую и тут же пропавшую. А затем — маленькие детские головку и ручки, гораздо меньшие, чем бывают у новорожденных. Миниатюрный ребенок взглянул на меня — он не был слеп, внимательные глаза блеснули бусинками. От этого взгляда мне стало не по себе, словно в меня, до самого сердца, вонзилась игла.