Сталинград - Гроссман Василий 11 стр.


А здание носит на себе следы страшной разрушительной работы немцев. Вокруг него чернеют огромные ямы, вырытые германскими «пятисотками». Бетонпые стены и потолки провалены прямыми попаданиями авиационных бомб, железная арматура, изодравшая силою взрывов, провисает и прогибается, как тонкая рыбачья сеть, порванная огромной белугой. Западная стена разрушена дальнобойной артиллерией. Северная полутораметровая стена провалена ударом из шестиствольного миномёта. Огромная труба — мина, с увернутой железными лепестками верхней частью, валяется на каменном полу. Стены исклёваны ударами лёгких снарядов и мин. Но здесь же из металла и камня, искрошенного немецким огнём, руками красноармейцев вновь создавались стены с узкими длинными амбразурами. Эта разрушенная крепость не сдалась. Она выстояла форпостом нашей обороны и сейчас своим огнём поддерживает наше наступление.

И сейчас, как. и вчера, идёт здесь жестокая, справедливая война. В некоторых пунктах прорытые батальоном траншеи находятся от противника в 20 метрах. Часовой слышит, как по немецкой траншее ходят солдаты, слышит ругатню, которая порицается, когда пемцы делят пищу, всю ночь слышит он, как отбивает чечётку немецкпй караульный в своих худых ботинках. Здесь всё пристреляно, каждый камень является ориентиром. Здесь много снайперов, и здесь, в этих глубоких, узких траншеях, где люди нарыли себе землянки, поставили печки с трубами из Снарядных гильз, где по-хозяйски ругают товарища, отлынивающего от рубки дров, где вкусно прихлёбывая, едят деревянными ложками суп, принесённый в термосе по ходу сообщения, — здесь день и ночь царит напряжение смерепой битвы. Немцы понинают всё значение этого участка в системе своей обороны. Здесь нельзя показаться на вершок пад краем траишеи, чтобы не щёлкнул выстрел немецкого снайпера. Здесь немцы не берегут патронов. Но мёрзлая каменпая земля, в которую глубоко зарылись немцы, не может уберечь их. День и ночь стучат кирки и лопаты, наши красноармейцы шаг за шагом продвигаются вперёд, грудью раздвигая землю, всё ближе и ближе к господствующей высоте. И немцы чуют, что близок час, когда, уж ни снайпер, ни пулемётчик не выручат. И их ужасает этот стук лопат, им хочется, чтобы он прекратился хоть на время, хоть на мпнуту.

— Рус, покури! — кричат они.

Но русские не отвечают. Тогда стук кирок и лопат исчезает в грохоте взрывов: немцы хотят в разрывах гранат утопить страшную методическую работу русских. В ответ из наших траншей тоже летят «феньки» — гранаты. А едва рассеивается дым и стихает грохот, как немцы слова слышат могильный стук. Нет, эта земля не сбережёт их от смерти. Эта земля их смерть. С каждым часом, с каждой минутой приближаются русские, преодолевая каменную твёрдость зимней земли… Но вот мы снова на командном пункте батальона. Через разрушенную стену, на которой сохранилась дощечка: «Закрывайте двери, боритесь с мухами», мы проходим внутрь глубокого подвала. Здесь на столе стоит румяный медный самовар, красноармейцы и командиры отдыхают на пружинных матрацах, снесённых сюда из окрестных разрушенных домов. Командир батальона капитан Ильгачкин, высокий, худой юноша с чёрными глазами, с тёмным высоким лбом. По национальности он чуваш. В его лице, в горящих глазах, во впалых щеках, в его речи чувствуется Фанатизм, сталинградская одержимость. Он и сам говорпт это:

— Я здесь с сентября. И теперь я ни о чём не думаю, только о кургане. Утром встану — и до почи. А когда сплю, во сне его вижу. — Он возбуждённо стучит кулаком по столу я говорит: — Возьму курган, возьму! План разработали так, что ни одной ошибки в нём быть не может.

В октябре он и красноармеец Репа были одержимы другой идеей: сбивать «Ю-87» из противотанкового ружья. Ильгачкин произвёл довольно сложные подсчёты с учётом начальной скорости пули и средней скорости самолёта, составил таблицу поправок для стрельбы. Была построена фантастически остроумная и простая «зенитная установка»: в землю вбивался кол, устраивалась на нём втулка, на эту втулку надевалось колесо от телеги. Противотанковое ружьё сошниками укреплялось на спицах колеса, а телом своим лежало между спицами. И сразу же худой и унылый Репа сбил три немецких пикировщика «Ю-87», полтузивших наш передний край.

Теперь за противотанковое ружьё взялся знаменитый сталинградский снайпер Василии Зайцев. Сн приспосабливает к нему оптический прицел со снайперской винтовки, хочет разрушать немецкие пулемётные точки, всаживать пуло в самую бойницу. И я уверен, что он добьётся своего. Сам Зайцев молчаливый человек, о котором говорят в дивизии так: «Наш Зайцев культурный, скромный, уже двести двадцать пять немцев убил». Он пользуется большим уважением в городе. Воспитанных им молодых снайперов называют «зайчатами», и когда он обращается к ним и спрашивает: «правильно я говорю», — все хором отвечают: «правильно, Василий Иванович, правильно». И вот теперь Зайцев консультируется с техниками, чертит, думает, выписывает. Здесь, в Сталинграде, как нигде, часто видишь людей, вкладывающих в войну не только всю кровь свою, всё сердце, но и все силы ума, всё напряжение мысли. Сколько мне пришлось их встречать здесь — и полковников, и сержантов, и рядовых красноармейцев, напряжённо день и ночь думающих все об одном и том же, что-то высчитывающих, чертящих, словно люди они, защищающие город, взяли на себя обязанность разрабатывать изобретения, вести исследования здесь, в подвалах города, в котором недавно занимались этим делом много блестящих профессорских и инженерских умов в просторных институтских и заводских лабораториях. Сталинградское войско воюет в городе и на заводах. И как некогда директора сталинградских заводов-гигантов и секретари райкомов партии гордились тем, что у них, а не в другом городском районе, работает знаменитый стахановец или стахановка, так и теперь командиры дивизий гордятся своими знатными людьми. Батюк, посмеиваясь, перечисляет по пальцам: «Лучший снайпер Зайцев — у меня, лучший мином`тчик Бездидько — у меня, лучший артиллерист в Сталинграде Шуклин — тоже у меня». И как некогда каждый район города имел свои традиции, свой характер, свои особенности, так и теперь Сталинградские дивизии, ровные в славе и заслугах, отличаются одна от другой множеством особенностей и характерных черт. О традициях дивизий Родимцева и Гуртьева мы уже писали. В славной дивизии Батюка принят тон украинского доброго гостеприимства, добродушной любовной насмешливости. Тут любят рассказывать, как Батюк стоял у блиндажа, когда немецкие милы со свистом одна за другой ложились в овраг возле Начарта, пытавшегося выйти из своего подземелья и шутя корректировавшего стрельбу: «Правей два метра. Так, левей метр. Начарт, держись». Тут любят посмеяться и над легендарным виртуозом стрельбы из тяжёлого миномёта Бездидько. Когда немецкие мины ложатся у командного пункта, комдив говорит: «От, сукин сын, Бездидько, хиба так его я учив?». И Бездидько, не знающий промаха, кладущий мины с точностью до сантиметра, смеётся и сердится. И сам Бездидько, человек с, певучим мягким тенорком, лукавой украинской улыбкой, имеющий на своём счету 305 немцев, любовно посмеивается над худепьким командиром 2-й батареи Шуклнным, подбившим из одной пушки в течение дня четырнадцать танков: «А вин оттого и быв одной пушкой, що у него тильки одна пушка и була».

И здесь, в батальоне, любят посмеяться, рассказать друг о друге смешное. Рассказывают о внезапных ночных стычках с немцами, рассказывают, как ловят падающие на дно окопа немецкие гранаты и бросают их обратно в немецкие траншеи, рассказывают, как «сыграл» вчера шестиствольный дурило и влопил все 6 мин по немецким блиндажам, рассказывают, как огромный осколок от тонной бомбы, легко могущий убить наповал слона, пролетая, разрезал красноармейцу. словно бритва, шинель, ватник, гимнастёрку, нижнюю рубаху и не повредил даже самого ничтожного клочка кожи, капли крови не выпустил. И, рассказывая все эти истории, люди смеются, и самому всё это тебе кажется смешным, и ты сам смеёшься.

В соседнем отсеке заводского подвала размещаются ротные миномёты. Отсюда стреляют, отсюда смотрят на противника, здесь поют, едят, слушают патефон.

Тонкий луч солнца проникает через щит, закрывающий окно подвала. Луч медленно выполз по ножке кровати, ощупал сапог лежащего, поиграл на металлической пуговице шипели, выполз на стол и осторожно, точно боясь взрыва, коснулся ручной гранаты, лежащей возле самовара. Он полз всё выше, и это значило, что солнце садилось, что наступал зимний вечер.

Обычно говорят — тихий гечер. Но этот вечер нельзя было назвать тихим. Раздалось протяжное курлыкание, потом послышались тяжёлые частые взрывы. А спустя несколько мгновений, ухнул одинокий взрыв. «Наше дальнобойное с того берега», — сказали сидевшие. И хотя всё время стреляли, хотя приход вечера в тёмном холодном подвале стал заметен лишь по тому, что солнечный луч полз снизу вверх и уже подходил к чёрному закопчённому потолку, всё же это был настоящий тихий вечер.

Красноармейцы завели патефон. — Какую ставить? — спросил один.

Сразу несколько. голосов ответили:

— Нашу поставь, ту самую.

Тут произошла странная вещь. Пока боец искал пластинку, мне подумалось: «Хорошо бы услышать здесь, в чёрном разрушенном подвале, свою любимую «Ирландскую застольную». И вдруг торжественный, печальный голос запел:

За окнами шумит метель…

Видно песня очень нравилась красноармейцам: все сидели молча. Раз десять повторили они одно и то же место:

Миледи смерть, мы просим вас За дверью подождать…

Эти слова, эта наивная и гениальная бетховенская музыка звучала здесь непередаваемо сильно. Пожалуй, это было для меня одно из самых сильных переживаний войны, ибо на войне человек знает много горячих, радостных, горьких чувств, знает ненависть и тоску, знает горе и страх, любовь, жалость, месть. Но редко людей на войне посещает печаль. А в этих словах, в этой музыке скорбного сердца, в этой снисходительной насмешливой просьбе:

Миледи смерть, мы просим нас за дверью подождать,

была непередаваемая сила, благородная печаль.

И здесь, как никогда, я порадовался великой силе подлинного искусства, тому, что бетховенскую песню слушали торжественно, как церковную службу, солдаты, три месяца проведшие лицом к лицу со смертью в этом разрушенном, изуродованном, не сдавшемся фашистам здании.

Под эту песню в полутьме подвала торжественно и выпукло вспоминались десятки людей сталинградской оборони, людей, выразивших всё величие народной души. Вспомнился суровый, аввакумовский непримиримый сержант Власов, державший переправу, вспомнился сапёр Брысин, красивый, смуглый, не ведающий страха в своём буслаевском удальстве, дравшийся один против двадцати в пустом двухэтажном доме, вспомнился Подханов, не захотевший после ранения уходить на левый берег: когда начинался бой, он выползал из подземелья, где находилась санитарная рота, и, подползал к переднему краю, стрелял из винтовки. Вспомнилось, как сержант Выручкин откапывал под ураганным огнём на тракторном заводе засыпанный штаб дивизии. Он копал с такой стремительной яростью, что пена выступила у него на губах, и его силой оттащили, боялись, что он упадёт мёртвым от нечеловеческого напряжения. Вспомнилось, как за несколько часов до этого тот же Выручкин бросился к горящей машине с боеприпасами и сбил с неё огонь. И вспомнилось, что Выручкина не смог поблагодарить генерал Жолудев, так как Выручкина убило немецкой миной. Может быть в крови его, от прадедов передалась эта солдатская доблесть — кидаться на помощь попавшим в беду, забывая обо всём; может быть от этого и дали их роду кличку Выручкиных. Всиомпился мне боец понтонного батальона Волков. Раненый в шею, с рассечённой лопаткой, он тридцать километров пробирался то ползком, то на попутных машинах из госпиталя на переправу и плакал, когда его увезли обратно в госпиталь. Вспомнились мне те, что сгорели в посёлке тракторного завода, но не вышли из горящих зданий, вели огонь до последнего патрона. Вспомнились те, кто дрался за «Баррикады» и за Мамаев курган, те, что отражали немецкие танки в Скульптурном саду. Вспомнилась мне широкая проторенная дорога, ведущая к рыбачьей слободе по берегу Волги, дорога славы и смерти; молчаливые колонны, шедшие до ней в жаркой пыли августа, в лунные сентябрьские ночи, в ненастье октября, в ноябрьском снегу. Они шли тяжёлой поступью — бронебойщики, автоматчики, стрелки, пулемётчики, шли в торжественно суровом молчании, и лишь позвякивало их оружие, да гудела земля под их тяжёлым шагом.

И вдруг вспомнилось мне письмецо, написапное детской рукой, письмецо, лежавшее возле убитого в дзоте бойца. «Добрый день, а может быть и вечер, Здравствуйте тятя. Я без вас шибко скучаю. Приходишь домой, как на фатеру. Приезжайте хоть один час на вас посмотреть. Пишу, а слёзы градом льются. Писала дочь Пипа».

И вспомнился мне этот убитый тятя. Может быть, он перечитывал письмо, чувствуя свою смерть, и смятый листочек так и остался лежать около его головы…

Как передать чувства, пришедшие в этот час в тёмном подвале не сдавшегося врагу завода, где сидел я, слушая торжественную и печальную песнь, и глядел на задумчивые, строгие лица людей в красноармейских шинелях.

1 января 1943г.

Назад