— Слышь, обед приносили? — спрашивает боец, сидящий у входа в блиндаж. Из темноты отвечает голос: — Давно пошли да вот нет их обратно. Либо залегли где, либо не дойдут уже вовсе. Сильно очень бъёт около кухонь.
— Вот, паразит, обедать охота, — недовольно говорит сидящий, и зевает. Командный пункт дивизии размещён в глубоком подвале, напоминающем горизонтальную штольню каменноугольной шахты: штольня выложена камнем, креплёна брёвнами, и, как в заправской шахте, по дну её журчит вода. Здесь, где все понятия сместились, где продвижение на метры равносильно многокилометровым боевым движениям в полевых условиях, где иногда расстояние к засевшему в соседнем доме противнику измеряется двумя десятками шагов, естественно сместилось и взаиморасположение командных пунктов дивизии. Штаб дивизии находится в двухстах пятидесяти метрах от противника, соответственно расположены командные пункты полков и батальонов. «Связь с полками в случае обрыва провода, — шутя говорит работник штаба, — легко поддерживать голосом: крикнешь — услышат. А оттуда голосом в батальон передадут». Но обстановка командного пульта такая же, как обычно — она не меняется, где бы ни стоял штаб: в лесу, во дворце, в избе. И здесь, в подземелья, где всё ходит ходуном от взрывов мин и снарядов, сидят, склонившись над картой, штабные командиры, и здесь, ставший традиционным во всех очерках с фронтов войны, связист кричит: «Луна! Лупа!» и здесь, скромно держа в рукаве махорочную папиросу и стараясь не дышать в сторону начальства, сидят в углу связные. И сразу же здесь, в штольне, освещённой бензиновыми лампочками, чувствуется, что к одному человеку тянутся все нити проводов из разрушенных домов, заводиков, мельниц, занятых гвардейской дивизией, что к одному человеку обращены вопросы командиров, что один человек немного насмешливой, спокойной и внимательной речью определяет строй жизни гвардейцев. Голоса людей спокойны, подчас медлительны, движения неторопливы, часто видишь улыбающиеся лица, часто слышится смех. Люди с тренированной в боях волей ведут себя так, словно им легко, словно они шутя, без усилий творят самое трудное, самое тяжёлое дело земли. А ведь в штольне душно. Когда входит сюда свежий человек, большие капли пота сразу же выступают у него на висках, на лбу, он дышит часто и прерывисто. В штольне, словно у основания плотины, сдерживающей страшный напор рвущихся к Волге вражеских сил, пол, стены, потолок — всё дрожит от напряжения, от тяжести взрывов бомб и ударов снарядов: дребезжат телефоны, пляшет пламя в лампах, и огромные неясные тени судорожно движутся на мокрых каменных стенах. А люди спокойны — они здесь, в этом горниле, были вчера, были месяц назад, будут завтра. Сюда несколько ночей назад прорвались немцы и бросали под откос ручные гранаты; пыль, дым, осколки летели в штольню, из тьмы доносились выкрики команды на чуждом, дико звучащем здесь, на волжском берегу, языке. И командир дивизии Родимцев оставался в этот роковой час таким же, как всегда: спокойным, с немного насмешливой речью, каждым размеренным своим словом закладывающий увесистый камень в пробитую вражеской силой плотину. И вражеская сила отхлынула.
Дивизия вошла в ритм битвы. Дыхание людей, биение сердец, короткий сон, приказы начальников, стрельба орудий, пулемётов, противотанковых ружей — всё находится в ритме битвы. Это, наверное, самое трудное, думается мне, в этих внезапных налётах пикирующих бомбардировщиков, в ночных и дневных штурмах фашистской пехоты, в стремительных наскоках десятков танков, вдруг появляющихся то на рассвете, то в три часа дня, то в убаюкивающем ложном спокойствии вечерних сумерек — обрести чувство ритма. Pитм бури! Ритм сталинградской битвы!
Родимцев рассказывает мне о том, что в недавнем ночном штурме участвовали немецкие сапёры.
Он говорит негромко и задумчиво, а ложечка на самодельном столе пляшет, подпрыгивает, точно её хватил страх и она хочет убраться из этой гудящей штольни, с мечущимися по стенам мутными тенями. Стрекотнул автомат, звук его хорошо слышен здесь.
— Вот это немец, — говорит Родимцев.
Он рассказывает обстоятельно, не торопясь.
— Война здесь подвижная, гибкая, — говорит он, — она то ночная, то дневная, то танковая, а бывает, что и танки, и авиация, и огневые налёты артиллерии и миномётов концентрируются в одной точке. Немец нарочно меняет тактику. Но мы за месяц отлично научились воевать в этих условиях. Действуем большей частью мелкими группами. Во взятии дома у нас участвуют две группы: штурмовая и группа закрепления. Штурмуют люди, вооружённые гранатами, бутылками с горючей жидкостью, ручными пулемётами. А группа закрепления, пока штурмовая ещё добивает противника, подтягивает боеприпасы, продовольствие, запасец не меньше, чем на шесть дней — ведь часты случаи окружения. Вот сегодня пришли два бойца, оказывается четырнадцать дней воевали в доме, окружённом «немецкими» домами. Эти двое — спокойно, эдак — потребовали сухарей, боеприпасов, сахару, табаку, нагрузились и пошли, говорят: «У нас там двое остались, дом стерегут, курить хотят». Вообще война в домах своеобразнейшее дело. Особенности этой войны в Сталинграде — гибкость, резкие, почти мгновенные изменения тактики да и всего характера боёв. То борьба за один дом, то вот, как недавно, — два полка немецкой пехоты и семьдесят танков внезапно обрушиваются на полк Паншина. И эдак десять-двенадцать атак на день.
Я спросил его, не утомлён ли он этим круглосуточным напряжением боёв, этим круглосуточным грохотом, этими сотнями немецких атак, которые были ночью, вчера днём, будут завта.
Я спокоен, — сказал он. — так нужно. Я уж, пожалуй, всё видел. Как-то мой командный пункт утюжил немецкий танк, а после автоматчик для верности бросил гранату, я эту гранату выкинул. И вот выжил, воюю и буду воевать до последнего часа войны.
Он сказал это спокойно, негромким голосом. Потом он стал расспрашивать о Москве. Поговорили, как полагается, о театрах.
— У нас тут тоже было два концерта — играл на скрипке в нашей труппе парикмахер Рубинчик.
И все вокруг заулыбались, вспомнив о концерте. А телефоны за время этого разговора звонили раз десять, и генерал чуть-чуть поворачивал голову, говорил два-три слова дежурному по штабу. И в этих коротких словах, произносимых легко, буднично, словах боевых приказов, была торжественная сила человека, овладевшего ритмом боевой бури, человека, диктовавшего этот страшный чёткий ритм войны, ставший ритмом, стилем гвардейской дивизии, стилем всex наших сталинградских дивизий, всех советских людей, воюющих в Сталинграде.
Заместитель генерала Родимцева, полковник Борисов, отдавал последние распоряжения перед штурмом одного из домов, занятого немцами. Этот пятиэтажный дом имел большое значение — из его окон немцы просматривали Волгу и часть берега.
План штурма меня поразил множеством деталей, сложностью разработки. На аккуратно сделанном чертеже был нанесён дом и все соседние постройки. Условные значки показывали, что во втором этаже в третьем окне находится ручной пулемёт, на третьем этаже в двух окнах сидят снайперы, а в одном расположен станковый пулемёт, словом, весь дом был разведан по этажам, по окнам, по чёрным и парадным подъездам. В штурме этого дома участвовали миномётчики, гранатомётчики, снайперы, автоматчики, в этом штурме участвовала полковая артиллерия и мощные пушки, находившиеся на том берегу, в Заволжьи. У каждого рода оружия была своя задача, строго сопряжённая с общей целью. Взаимная связь, управление осуществлялись системой световых сигналов, радио, телефонами. Ведущая мысль этого наступления была одновременно простой и сложной: цель была бы ясна ребёнку, а пути к этой цели казались настолько сложны, что только большой военной грамотностью можно было их достигнуть.
И в этом снова ощущалось своеобразие сталинградской битвы. Здесь сочеталось огромное столкновение двух борющихся на жизнь и смерть миров, двух государств и математическая, педантически точная борьба за этаж дома, за перекрёсток двух улиц. Здесь скрестились характеры народов и воинская умелость, мысль, воля. Здесь происходила борьба, решающая судьбы мира, борьба, в которой проявлялись все силы и слабости народов, — одного, поднявшегося на бой ради порабощения всего мира, и другого, вставшего за мировую свободу, против рабства, лжи и угнетения.
Глубокой ночью мы ехали вдоль Сталинграда на моторной лодке, шесть километров дороги, несколько десятков минут по широкой волжской воде.
Волга кипела, синий пламень разрывов германских мин вспыхивал на волнах, выли несущие смерть осколки, угрюмо гудели в тёмном небе, наши тяжёлые бомбардировщики — сотни светящихся, вьющихся трасс, окрашенных в синий, красный, белый цвета, тянулись к ним от германских зенитных батарей, бомбардировщики изрыгали по немецким прожекторам белые трассы пулемётных очередей. Заволжье, казалось, потрясало всю вселенную могучим рокотаньем тяжёлых пушек, всей силой великой нашей артиллерии, на правом берегу земля дрожала от взрывов, широкие зарницы бомбовых ударов вспыхивали над заводами — земля, небо, Волга — всё было охвачено пламенем. И сердце чуяло: здесь идёт битва за судьбы мира, здесь решается вопрос всех вопросов, здесь ровно, торжественно, среди пламени сражается наш народ. Ему решать.
20 октябри 1942г.
ВЛАСОВ
Днём Волга пустынна, лишь темнеют силуэты потопленных у берега барж и пароходов. Ни лодки, ни дымка, ни, натруженного дыхания буксира, ни рыбачьего серого паруса, — не увидишь и не услышишь ничего на Волге. Тёмная вода бежит под облачным небом, холодом веет от неё. Низкий берег, поросший лесом, так же пустынен, как Волга. Но почему с такой яростью, с упорством взбесившегося быка немец уродует тысячами тяжёлых снарядов и мин пустынную полоску берега? Почему с утра до заката солнца вьются над этой бедной полоской земли десятки немецких пикировщиков, с угрюмым бешенством бомбят кажущуюся пустой землю?
Здесь переправа. И едва сгущаются сумерки, из землянок, блиндажей, траншей, из тайных укрытий выходят люди, держащие переправу. Это по ним в последние недели немцы выпустили 8000 мин и 5000 снарядов, это на них обрушилось за полторы недели 550 авиационных бомб. Земля на переправе вспахана злым железом. Словно безумные кони, ведомые обезумевшим пахарем, дни и ночи коверкали, рвали, корёжили бедный клочок прибрежной земли огромными лемехами плуга.
В сумерках появляется тёмный, высокий силуэт баржи. Хозяйским хриплым баском покрикивает буксирный пароходик. Словно по чьему-то слову, чудесно оживает всё вокруг: жужжат буксующие в песке грузовики, красноармейцы, покряхтывая, несут плоские ящики со снарядами - патроны, гранаты, хлеб, сухари, колбасу, пакеты пищевых концентратов. Баржа оседает всё ниже и ниже.
А немецкий огонь не прекращается ни на минуту. Но теперь он не прицельный, наблюдатели противника не видят, что происходит на берегу, не видят тёмной шири реки. Мины со свистом перелетают через Волгу, рвутся, освещая на миг красными вспышками деревья, холодный белый песок. Осколки, пронзительно голося, разлетаются вокруг, шуршат меж прибрежными лозами. Но никто не обращает на них внимания. Погрузка идёт стремительно, слаженно, великолепная своей будничностью. Под огнём немецких миномётов и артиллерии люди работают, как работали всегда на Волге: тяжело и дружно. Их работа освещена пламенем горящего Сталинграда. Ракеты поднимаются над городом и в их стеклянно-чистом свете меркнет мутное дымное пламя пожаров. Тысяча триста метров волжской воды отделяет причалы лугового берега от Сталинграда. Не раз слышали бойцы понтонного батальона, как в короткой тишине над Волгой проносился приглушённый, кажущийся издали печальным, звук человеческих голосов: «а-а-а…», — то поднималась в контратаку наша пехота. Это протяжное «ура» пехоты, дерущейся в пылающем Сталинграде, этот вечный огонь, дымное дыхание которого доходило через широкую воду, придавали бойцам переправы силу творить свой суровый подвиг, в котором воедино слились тяжкая будничная работа русского рабочего с доблестью солдата. Все они чуяли значение своей работы. Переправа питает сталинградские дивизии хлебом и снаряжением. Танки, полки пополнений — вcё идёт через переправу. И переправа работает: идут к Сталинграду баржи, лодки, тральщики, моторные катера. Работал до последнего времени штурмовой мостик, наведённый с острова на правый берег Волги. Его строили у берега: стук сотен топоров и визг пил, режущих сосновые и еловые брёвна, заглушал в людских сердцах тревогу; трудовой гул покрывал шум германских воздушных моторов, раскаты артиллерийской стрельбы. Люди за трое суток построили мост через Волгу: шестьдесят пять станов плотов, с двумястами балками-поперечинами были скрещены цинковым тросом, прочными планками, покрыты тёсом. Мост завели верхним концом по течению, и вода стала его заносить на правый берег. Шесть человек несли на мост пятнадцатипудовый якорь. И когда мост стал подходить к правому берегу, якорь спустили в воду. Штурмовой мостик лёг через Волгу. Вероятно, из того количества металла, который потратили немецкие лётчики, артиллеристы миномётчики на разрушение этого штурмового мостика, сделанного из сосны и ели, можно было бы создать конструкцию огромного железного моста. Тем мужеством, тем самопожертвованием, тяжёлым трудом, которые проявили бойцы понтонного батальона при восстановлении разрушаемых немцами пролётов штурмового мостика, держится связь страны с борющимся Сталинградом. Эта связь прочна и нерушима, ей порукой солдатская кровь и большие трудовые руки.
Бойцы понтонного батальона все почти ярославцы. Живут ярославцы на редкость дружно, большим братским землячеством.
Заместитель командира батальона по политической части Перминов, сам волгарь, человек с тёмно-красным от солнца и речного ветра лицом, находится на переправе с первого дня. Голос у него громкий, привыкший к команде, привыкший перекрикивать грохот рвущихся снарядов - он даже во время бесед говорит, словно команду отдает.
- 0х, не люди у нас в батальоне, — говорит Псрминов. — Я даже не знало, золото-люди. Гордятся - мы ярославцы! Недавно в газете статья была большая о Ярославле, так эту газету вконец зачитали, собрание устроили - обсуждали. Как петухи, гордятся: «Про наш Ярославль как пишут!».
И вот, удивительная вещь. Ведь работа па переправе - горькое дело. Последние дни авиация тучей над нами висит. Поверите ли, за один день насчитали мы тысячу восемьсот заходов, глохнешь от этого воя и рёва, а люди так любят свой батальон, так своей работой гордятся, что заикнитесь только об откомандировании человека - трагедия будет. Эвакуировали мы на днях в тыл двух раненых красноармейцев, Волкова и Лукьянова, особенно досталось Волкову: в шею ему осколок попал и лопатку рассекло. Проходит несколько дней. Зовут меня красноармейцы: Волков п Лукьянов явились!
Я глазам своим не поверил, ведь тридцать километров, то попутными машинами, то ползком добирались. И как то трогательно до слёз и зло берёт: ведь удрали, черти, из госпиталя. Что с ними тут делать - их ведь лечить надо, а под огнём, в земле сидя, какое лечение? Дождались ночи, посадили их на машину и обратно отправили в госпиталь. И они от обиды плакали, и у нас у всех такое чувство было, словно мы нехорошее дело сделали. А народ привык к вечному огню, сам удивляешься.
Днём переправа не работает. Днём безлюден берег, пустынна Волга, тёмная вода бежит под (облачным осенним небом, холодом веет от неё. Лишь изредка промчится среди бурунов пены, резко меняя курс, быстроходный моторный катер, с мощным зисовским мотором. Гудит берег от бомбовых разрывов, летят в воздух тучи земли, дыма, жёлтая листва осенних деревьев. Зловеще свистят над водой мины, пущенные из тяжёлых немецких миномётов.
С рассветом понтонный батальон отдыхает. Похрапывают в блиндажах и землянках бойцы под оглушительный рёв немецкой авиации, с тупым бешенством карежащей землю.
- Как можно спать при такой бомбёжке? - спрашиваю я бойцов.
— Да вот спим, — говорят понтонеры, — день не поспишь, второй не поспишь, а потом поустанешь как следует и всё равно заснёшь.
Люди на этом раскалённом береге, зарывшись в землю, не изменяют чудесному строю своей простой души. Когда читаешь воспоминания o войне французов, англичан, американцев, все они пишут, что на войне, в бою, они становятся иными, что весь душевный мир их измепяется, что они переоценивают все ценности, что казавшееся им дорогим и близким вдруг становится ненужным, смешным. Много и талантливо писали об этом Дос-Пасос, Хэмин-Гуэй, десятки иностранных писателей.