Весенние зори(Охотничьи рассказы) - Александр Владимирович Перегудов 5 стр.


Я мысленно представляю себе, как он, согнувшись, идет встречь ветру в темноте по бездорожью. Горячее сердце охотника! Оно гонит Силыча на озеро, по которому ходят тяжелые, темные волны, гонит на опушку оснеженного леса, на окраину болота. Там несколько часов будет сидеть он и терпеливо ждать дичь. И, конечно, не дождется! Но он — человек, влюбленный в землю. Это ненастное предутро, вой ветра, снежные космы метели так же дороги и милы ему, как теплые солнечные дни, как радостные весенние зори…

2

Метель продолжалась несколько дней. Каждое утро Силыч уходил из ветхой избушки с ружьем за плечами. Однажды он восемь часов просидел в шалаше в сумасшедшую эту погоду. Восемь часов! Это казалось мне безумием. Но он возвращался в хижину продрогший и счастливый, голодный и радостный. Он полной грудью хватал живительный воздух родных полей. Его глаза юношески блестели, когда он рассказывал мне, как сидел в шалаше, смотрел на белые космы метели, крутящиеся над темным озером, и слушал молчание притихшей в непогоде земли. И с каждым днем понятнее становилось мне его бесхитростное сердце, безмерно любящее землю. «Пусть бушуют метели, — думал я, — пусть дует злой ветер и молчит земля, в этом буйстве непогоды и молчании земли находит и видит охотник очарование, понятное, быть может, только ему одному». Но не только это очарование властно звало его из избушки в леса и на озера, помимо этого было еще и другое, о чем я догадался, когда Силыч, вернувшись с озера, начал рассказывать мне о приключениях, страданиях и радостях людей с иностранными фамилиями. Сначала я подумал, что он рассказывает мне о далеком прошлом, о годах его скитаний за границей, о его встречах с кочегаром Домбером, штурманом Сайменсом, католическим священником Лутатини, случайно ставшим матросом. Но с такими подробностями он говорил о них и так необычно было все, о чем он рассказывал, что я понял: Новиков-Прибой не встречался с этими людьми, эти люди созданы его фантазией, и все их страдания, радости и приключения — плод его творческой мысли. Я знал, что он пишет роман, и догадался, что рассказывает он мне еще не написанные страницы из этого романа и, рассказывая, хочет проверить, как воспринимает слушатель то, о чем писатель думает написать. И еще я понял: в часы одиночества на лоне природы, слушая молчание или голоса земли, Новиков-Прибой создавал образы и положения героев своего романа. Впоследствии я убедился: многие страницы «Соленой купели» были обдуманы им не за письменным столом в привычной обстановке рабочего кабинета, а в охотничьем шалаше на берегу озера.

Метель стихла, и сразу на землю пала весна. Она как будто свалилась с неба, очистившегося от серой мути и радостно засиявшего. Весна пришла в потоках солнца, в теплом южном ветре, она ласкала землю, хмельная и страстная. С полей, болот, с берегов озер поплыли снега в лепете бесчисленных ручьев. На глазах истлевала зимняя горностаевая одежда земли, сменялась буро-желтой, некрасивой, но радующей взгляд охотника ожиданием близкого расцвета молодых и ярких красок весны. Небывалым половодьем разлились речушки Вячка и Вад. Там, где летом были сенокосные луга, в эти дни расплеснулись озера разной величины и формы, и были похожи они на голубые и серебряные куски неба, упавшего на землю. Валом повалила дичь: кряквы, свиязи, шилохвость, чирки различных пород. Журавли треугольниками потянулись в бездонной синеве неба, их курлыканье томило сердце печалью и радостью. Бекасы звенели над болотами, в теплом, пронизанном солнцем воздухе истомно стонали и кувыркались чибисы. Тревожно гогоча, пролетали на север гуси. Часто они садились ночевать на берег озера, и ночами с крыльца избушки были слышны их голоса.

Наступили горячие охотничьи дни.

Мы покидали избушку задолго до рассвета. Влажная ночь дышала над землей. Пели невидимые ручьи, в придорожных кустах шелестел ветер, насыщенный свежим запахом воды и ароматом оттаявшей земли. В небе мерцали звезды, ущербленный месяц, багряный и тусклый, склонялся к горизонту. Мы шли молча, боясь нарушить нашими голосами величие и красоту весенней ночи. Мы подходили к озеру, когда небо на востоке слегка начинало зеленеть. Силыч вынимал из кошелки подсадную утку, тонкой бечевкой привязанную к небольшому колышку, входил в воду, втыкал колышек в тинистое дно шагах в двадцати от берега и пускал утку. Потом мы сидели в шалаше и наблюдали, как ночь переливалась в утро и как просыпалась земля. В этот торжественный час предутра мы жадно внимали каждому шороху и вздоху земли, «блеянию» бекаса в светлеющем небе, свисту крыльев стайки чирков, стремительно проносившейся над нашим шалашом, далекой тетеревиной песне. Но больше всего волновали нас сиплые голоса селезней, отзывавшихся на призывное кряканье нашей утки. Силыч дрожал от возбуждения и шумно дышал, когда дикий красавец, описав круг над озером и зорко оглядевшись, спускался на воду. Утка страстно манила его, и он плыл на ее зов. Золотое крыло зари трепетало на востоке. Поверхность озера была неподвижна, как стекло, и, дробя золотисто-стеклянную гладь, приближался к берегу селезень. Силыч медленно поднимал ружье, и выстрел раскалывал тишину утра.

Странные люди охотники! Они любят землю и все живущее на ней, но в то же время не испытывают жалости, уничтожая живые существа. Может быть, древняя охотничья страсть веками и поколениями передавалась от человека к человеку, она угасла у большинства людей, она сохранилась не у многих, но те, у кого она еще жива, — счастливые люди. Человеку, близкому к природе, земля открывает многие тайны. Ему ведомы голоса земли, тайная жизнь зверей и птиц, его до слез может взволновать красота весеннего утра, далекое токованье тетеревов, печальные крики журавлей. Таким человеком был Новиков-Прибой. Охотничья страсть его была безмерна.

3

К нам в избушку пришли гости из села Матвеевского: племянник Силыча Иван Сильвестрович и знаменитый охотник Степан Максимович Ивашкин. Иван Сильвестрович принес большой кувшин медовой браги, яиц, ситного, рамку янтарного меда. Ивашкин недели за две до нашего приезда убил медведя и прихватил из дому кусок посоленной медвежатины. Как обрадовался Силыч гостям! Захлопотал, затопил печку. Я помогал ему готовить ужин: солянку с кислой капустой и медвежатиной, яичницу с копченой грудинкой.

Степан Максимович, русоволосый, коренастый, нетороплив в словах и движениях. У него широкое, простодушное, тронутое оспой лицо русского мужика, маленькие, но зоркие глаза. Одет он в старую, железного цвета сермягу, под ней запашная, с косым воротом рубаха, на ногах лапти и онучи, ладно перевитые оборками.

— Вот в этой сермяге он всю зиму ходит, — говорит мне Силыч, любовно смотря на охотника. — И в лесу на морозе, если придется, спит в этой одежонке.

— Привычка, — спокойно отвечает Ивашкин.

Иван Сильвестрович, крутоплечий, в поношенном коричневом френче, яловичных сапогах, режет на большие ломти ситный, расставляет чашки, наливает в них темно-желтую густоватую брагу. В его лице, спорых хозяйственных движениях, в голосе есть что-то очень напоминающее Силыча. Он так же, как и его дядя, по-детски простодушно и весело смеется, уснащает свою речь крылатыми словами великорусского языка, изредка, но всегда вовремя и метко вставляет в нее народные поговорки и пословицы.

— А ну-ка, Саша, попробуй медовой бражки, — предлагает Силыч. — И скажи-ка: что ты пил лучше этого?

Я отхлебнул из чашки глоток и удивленно посмотрел на сидящих за столом: сладкий и крепкий, необыкновенно ароматный напиток поразил меня. Не такими ли были боярские меды, которыми восхищались иностранцы, посещая Московию?

— Ну как? — спрашивает Новиков-Прибой, лукаво блестя глазами и подмигивая Ивану Сильвестровичу. — Лучше шампанского?

Я соглашаюсь: эта брага лучше шампанского, лучше всего, что я пил до сих пор.

— Как она делается?

— Уж как-нибудь делается, — посмеивается Силыч и поднимает чашку: — Весла на воду! Поплыли!

Ивашкин медленно выпивает брагу, прищелкивает языком, вытирает ладонью губы и одобрительно кивает головой:

— Хороша! Чашки три выпьешь — и песни петь можно.

— Споем и песни! — Силыч выхватывает из печи сковородку с яичницей и ставит ее на стол. — Заветную нашу споем. Помнишь, Степан Максимович, как мы когда-то певали с тобой? Помнишь, как на Петлином озере охотились?

И он переводит разговор на охоту.

Петлино озеро, Теплый стан, Имарка, Вад — эти названия охотничьих угодий, рек и озер звучат в разговоре особенно тепло, они волнуют меня своей неизвестностью и тем, что в ближайшие дни я попаду в эти места, обогащу свою душу новыми впечатлениями, переживаниями, радостями.

Силыч просит Ивашкина пожить с нами несколько дней, поохотиться.

— Уважь, Степан Максимович, погости у нас.

— Да ведь я за этим и пришел.

— А ружье? Как же ты без ружья-то?

— Ружье я в сенцах поставил.

— Да что же ты сразу-то не сказал?! — радостно восклицает Силыч. — Наливай, Ваня, за счастливую охоту!..

За окном багряный круг солнца ложится на сенокосные сырые луга и, точно расплавляя землю, уходит в нее. На западе, над горизонтом, протянулись легкие пряди облаков, заря играет в них красными, лиловыми и золотыми огнями. В избушке темнеет. Из печи падает теплый свет догорающих дров, алыми бликами лежит на глиняном кувшине, на толстых фарфоровых чашках, струится по лицу Ивашкина, сидящего против устья печи. На лбу Степана Максимовича бисером выступили мелкие капельки пота, они поблескивают, когда охотник поворачивает голову. Ему жарко, но он не снимает сермяги, только распахнул ее и расстегнул ворот рубахи.

Я хочу зажечь лампочку, но Силыч останавливает меня:

— Подожди, посумерничаем. — И, опершись локтем о стол, подперев ладонью голову, улыбнулся, откашлялся и запел:

Как задумал сын жениться, дозволенья стал просить:

«Дозволь, батюшка, жениться, дозволь взять, кого люблю».

Ивашкин подхватывает:

Веселый разговор, эх, развеселый разговор!..

Новиков-Прибой поет, вернее, играет песню, весь отдаваясь ей. Жестами, взглядом, мимикой он передает переживания сына, который задумал жениться, но «отец сыну не поверил, что на свете есть любовь».

Отвернулся сын, заплакал и пошел во темный лес.

Печаль и слезы в голосе Силыча, он закачал головой, ухватившись за нее обеими руками, отвернулся от стола, и отсветы раскаленных в печи углей затрепетали на бритой его голове. И, глубоко вздохнув, безнадежно махнув руками, он горестно, с надрывом выкрикнул:

— Эх!

— Веселый разговор, — подхватил Степан Максимович и скосил глаза на окно, за которым догорала заря. — Эх, развеселый разговор!

Старинная, простая и трогательная своей простотой песня рассказывала, как взял сын саблю, «саблю остру и зарезал сам себя…» Очарованный этой песней, мягким задушевным голосом Силыча, его игрой, звонким рыдающим тенором Степана Максимовича, я жадно слушал, и в далекое-далекое прошлое уносила меня песня.

В стародавние те времена, когда сложили ее, сын не мог ослушаться отца, не мог он и жить без любимой, и «его буйная головушка покатилась по траве».

Тишина в избушке, слышно только, как потрескивают угли в печи. И опять мягко и печально возникает песня:

Отец сыну тут поверил, что на свете есть любовь,

Что на свете девок много, одною можно любить.

Веселый разговор, эх, развеселый разговор!..

4

Две любимые песни были у Новикова-Прибоя: «Как задумал сын жениться» и «По морям, по волнам, нынче здесь, а завтра там». Должно быть, первая напоминала ему родину, жизнь в селе до призыва на военную службу, а вторая напоминала моря, дальние плавания, товарищей-матросов. Первая песня трогала сердце печалью и жалостью, а во второй звучало буйство молодости, широкой и вольной, как морские просторы.

По морям, по волнам,

Нынче здесь, а завтра там, —

поет Силыч, окидывая сияющим взглядом ровную гладь половодья.

Мы плывем затопленными лугами мимо торчащих из воды кустов, мимо старых, по колено в воде стоящих, перекрученных дуплистых ветел; плывем на утлом долбленом челне к озеру Имарка, возле которого живет мордвин Кузьма Петрович Косов. На корме сидит Степан Максимович, гребет широким, похожим на лопату веслом. На дне челна лежат ружья, сумки с продовольствием и охотничьим припасом, чучела уток и тетеревов. Под челном тихо журчит вода. На ясном небе горит золотое солнце, и гладь половодья местами так ярко отражает солнечный свет, что больно на нее смотреть. В лицо дует влажный ветерок, морщит воду, точно набрасывает на нее затейливо сплетенные, с мелкими ячейками сети. А высоко над половодьем летают стаи уток. Такого количества дичи я еще не видел никогда. Вот так иногда на закате осеннего дня летают над московскими крышами вороньи и галочьи стаи, но здесь утиных стай — десятки. Они то сбиваются в тесные косяки, то разлетаются веером, то рассыпаются четками по голубой эмали неба.

Справа на горизонте в бирюзовой дали виднеются серые крыши какой-то мордовской деревни, а слева надвигается высокий ольховый перелесок, затуманенный розово-зеленой дымкой. Когда мы проплываем совсем близко от него, я замечаю на ветвях ольхи лопнувшие красноватые почки и проклюнувшуюся в них зелень зарождающихся листьев. Узорчатая тень ольховника покрывает челн, по нему бегут солнечные зайчики. Потом мы пробираемся кустами ивняка, осыпанными пушистыми, похожими на светло-желтых пчел цветами, и снова выплываем на простор.

— Вот и Вад, — говорит Степан Максимович.

Но так широко половодье, что я не могу понять, где стоит полая вода и где проходит река. По каким-то непонятным для меня приметам Ивашкин определяет затопленные берега и ведет челн по руслу реки, поворачивая то вправо, то влево. Впереди опять возникает ольховый перелесок, по мере того как челн приближается к нему, перелесок становится выше. Он — как остров среди моря; рядом с ним большой рыжий бугор, на котором темнеют изба, рубленый двор и плетень огорода.

— Поместье моего приятеля, — шутит Новиков-Прибой, показывая на избу. — Любопытный человек: рыболов замечательный, в молодости охотником был, а теперь этим делом бросил заниматься, но если разговор зайдет об охоте — тут он любого за пояс заткнет. Такого наговорит, что не поймешь, где правда, а где выдумка.

— На это он мастер, — соглашается Ивашкин.

— Живет как медведь в берлоге… Пасека у него хорошая, а сколько в ней ульев — никогда не скажет. Бывало, спросишь у него: «Сколько у тебя колод, Кузьма Петрович?» — «Да есть немного». — «А все-таки: штук десять будет?» — «Должно быть». — «А может, и двадцать наберется?» — «Может, и наберется». — «Ну, а если посчитать — штук сорок насчитаешь?» — «Да кто их знает, может и насчитаешь…»

Местность заметно поднимается, разлив половодья остался позади. Челн быстро скользит по узкой извилистой речке. Степан Максимович, широко загребая веслом, круто поворачивает и пристает к берегу. Мы закидываем за спины ружья, нагружаемся сумками и шагаем по едва заметной тропке к избе. Небольшая черная собака встречает нас звонким лаем. На покосившееся крыльцо из низенькой двери вылезает высокий человек с черной бородой. Он стоит неподвижно, внимательно и настороженно смотрит на нас.

— Бывай здоров, Кузьма Петрович, — говорит ему Новиков-Прибой. — Узнаешь?

— Ляксей Силыч! — всплескивает руками мордвин. — Когда приехал? — И, сунувшись в дверь, кричит: — Самовар готовьте!

Утренние и вечерние зори, ласковые солнечные дни, призывное кряканье подсадной утки, сиплые голоса селезней, гулкие выстрелы и здесь наполняют наши дни охотничьей страстью и ощущением радости жизни. Мы встаем в два часа ночи, выпиваем по кружке молока и отправляемся на охоту. Возвращаемся в десять-одиннадцать часов утра, обедаем и спим. Новиков-Прибой ложится возле стога на солнечном припеке и мгновенно засыпает. Я завидую этой его способности: в любом положении, в любой час дня и ночи стоит только ему прилечь — и он уже спит. Просыпается он отдохнувшим и бодрым, опять готовым без устали шагать по болотам или чутко сидеть в шалаше. Он не пропускает ни одной утренней и вечерней зари, но я иногда не хожу на охоту, разговариваю с Косовым, слушаю его рассказы о стародавней и теперешней жизни. С любопытством приглядываюсь к этому лесному человеку. Он напоминает мне лося: такой же осторожный, сухой, сильный и ловкий. Огромные кисти его рук похожи на лопаты, корявые пальцы грубы и темны, как сучки дуба. Веет от него чем-то давно ушедшим в прошлое.

Назад Дальше