Вот такие, должно быть, люди жили здесь сотни лет назад и, борясь с глухоманью, отвоевывали у нее леса и болота.
У Косова продолговатое лицо с коричневой, точно дубленой кожей, густо заросшее черной с проседью бородой, большой мясистый нос, под которым всегда дымится коротенькая трубка, — выкурив трубку, мордвин сейчас же набивает ее снова.
В его рассказах часто мелькают такие подробности из жизни зверей, птиц и рыб, каких не найти в литературе. Эти подробности, меткие определения Новиков-Прибой жадно ловит и, если я присутствую при разговоре, полушутя, полусерьезно предупреждает меня:
— Ты, смотри, не воспользуйся этим. На это я заявку делаю.
А иногда советует:
— Запомни, Саша, — это тебе пригодится.
Метрах в двухстах от избы Косова — озеро Имарка, глубокое и чистое. Возле озера — пологий песчаный бугор, на котором у самой воды растет старая ветла. Здесь мы разводим костер, подвешиваем на рогульках над огнем старый литой чугун, варим в нем похлебку и жарим дичь.
За озером размахнулись сенокосные сырые луга, окаймленные на горизонте лиловой полосой чернолесья, справа от озера — труднопроходимое, поросшее камышом болотце.
В полдень накануне того дня, когда опять резко изменилась погода, мы сидели на бугре, покрытом бурым дерном, из которого буйно выбивались тонкие стрелки молодой воды. Смотря на глубокое зеркало воды, на сосенки и луга, Силыч говорил:
— Вот места!.. Ах, какие места!.. Вот где и отдыхать и работать можно…
Он задумчиво курит, голубой дымок папиросы медленно плывет к озеру, тает в неподвижном воздухе. Солнце пригревает землю.
В тишине мелодично перезванивает балабон на шее пестрой коровы, что ходит у плетня огорода.
— Сколько тем здесь можно почерпнуть, сколько рассказов можно написать об охоте, о деревне! Новой жизнью начинает жить деревня, ломается, рушится старое. Какие сдвиги происходят в крестьянской массе, а мало об этом написано. Хорошо бы написать Книгу рассказов о деревне вроде тургеневских «Записок охотника». Такая книга в золотой фонд советской литературы вошла бы… А написать это мог бы писатель-охотник, обязательно охотник! Такой писатель и природу знает, и с деревней знаком гораздо больше городского жителя. На охоте, у костра, в избах и лесных сторожках он столько услышит, столько любопытных людей повстречает!..
И, заговорив об этом, несомненно волнующем его, он с увлечением продолжает:
— Я вот иногда думаю: почему до сих пор нет ни одной статьи о значении охоты в творчестве писателя? Тургенев, Толстой, Некрасов и многие другие писатели были охотниками, и охота оказала же какое-то влияние на их творчество. Любопытная статья могла бы получиться!.. И ни одного охотничьего романа нет в нашей литературе. А каким красочным мог бы быть такой роман! Возьми ты среднюю полосу, ну хотя бы мою родину, — леса, болота, озера, реки… А дичь!.. Начиная с чирка и кончая медведем — все есть. От здешних охотников о каждой птице, о каждом звере узнаешь то, чего не найдешь ни в одной книге. Поговори-ка с Ивашкиным или с Косовым — ведь это золотая жила для писателя! А времена года: весна, лето, осень, зима. В каждом времени свои краски, своя особая жизнь. Особенно весна! Что может быть лучше нашей весны?..
Об охотничьем романе Новиков-Прибой говорил со мной несколько раз, и я знал, что он сам хочет написать такой роман, собирает для него материал и уже делает черновые наброски. А в этот день он сказал мне:
— Закончу «Соленую купель» и примусь за эту работу. Я уже и название для романа придумал — «Два друга». Два друга — это охотник и его собака. Конечно, не в одной охоте тут дело, охота явится фоном, на котором будут развертываться различные события…
И, отбросив докуренную папиросу, убежденно добавил:
— Обязательно напишу такой роман!..
5
В ночь под первое мая с северо-запада, из гнилого угла, ветер нагнал тучи, и на рассвете пошел дождь, затяжной и нудный, как в глухую осень. Под дождем мы перебрались к Чудайкину в нашу «избушку на курьих ножках». А ветер свежел, студил землю, и куда-то пропала, затаилась дичь. Потом неожиданно густыми хлопьями повалил снег, и странно было видеть побелевшие луга и оловянную воду Вячки в белых берегах.
Мы закончили нашу охоту в пятницу четвертого мая.
Утром Павел Тимофеевич запряг лохматую саврасую лошаденку в телегу, уложил в нее наши сумки, чемоданы, ружья, и мы тронулись в село Матвеевское.
Дорога шла под изволок, за выпуклостью земли скрылись крыши: сначала старая, покосившаяся набок, потом новая, тесовая, и только высокий шест со скворечником долго еще маячил на мутно-свинцовом небосклоне.
Поскрипывая и хлюпая колесами по грязи, медленно тащилась телега. Вокруг расстилались поля, пустые и печальные, запорошенные снегом. Но мила была мне эта печаль полей, знакомо и дорого сердцу было чувство тихой грусти, которую всегда испытываешь в ненастные весенние дни, смотря на пепельные дали, на сизую дымку тумана, в которой расплывчато возникают прошлогодние стога сена, вешки, оставшиеся от зимнего пути, одинокие ветлы, неведомо когда, кем и для чего посаженные…
Уходят в прошлое дни, проведенные на Вячке и Имарке, но в сердце они останутся навсегда.
а озером Имарка никнет к земле багряное солнце, и от закатного его света вода в озере розовая, как заря. С востока идут тени, еще неуловимые глазом, но уже туманящие сиреневой мутью далекие луга и прозрачной паутинкой заплетающие ольховый перелесок и старую пасеку рядом с ним.Я лежу поодаль от костра. Охотник Степан Максимович Ивашкин подкидывает в огонь хворост и мешает ложкой в котелке. Рядом с ним сидит мордвин Кузьма Петрович Косов. Они говорят об охоте, сначала о сегодняшней, потом, незаметно увлекаясь, вспоминают прошлое. Сегодня утром Кузьма Петрович ездил в лес за желудями и встретил в двадцать шестом квартале медведя. Он рассказал об этом Степану Максимовичу, и тот сразу оживился, стал расспрашивать: большой ли медведь, куда ушел и нельзя ли пойти в двадцать шестой квартал выследить зверя.
— Медведь небольшой, пудов на восемь. Его теперь не выследишь. — Кузьма Петрович говорил медленно, попыхивая трубочкой, и, вдруг что-то вспомнив, широко улыбнулся: — Такого медведя, как мой дедушка убил, теперь не встретишь.
— Аль больно велик был? — поинтересовался Ивашкин.
— Двадцать семь пудов потянул… Ужасный медведь. (Косову, очевидно, очень нравится слово «ужасно», он часто произносит его, подчеркивая им значимость сказанного. В его произношении это слово звучит как-то по-особому весомо и не кажется лишним в скупой и твердой его речи). Ужасный медведь, с лошадь будет. Коров таскал, как овец.
Я открыл глаза и насторожился, ожидая услышать интересный рассказ о стародавнем. Мордвин выхватил из костра горящую ветку, закурил потухшую трубку и уселся поудобнее.
— Дедушка мой зда-аровый был, росту три аршина с вершком, девять пудов тянул. Семьдесят семь медведей рогатиной запорол. А лес здесь был ужасный. До Имарки никто дороги не знал: заплутаешься — не пройдешь и назад не выберешься. Лоси стадами ходили. На Имарке гусь водился, а утка — ну прямо все озеро покрывала. Сетями утку ловили. Мордва на полверсты просек прорубила и на просеке сети ставила. Утка всегда летит ниже леса, проход ищет. На ночь сети поставят, утром придут, а в сетях утка, как рыба, набилась. Гагара также гнездилась…
— Ты о медведе-то говори.
— Я и говорю: медведь, как черт. Трех коров из стада утащил. В лесу под выволом положит корову и жрет. Нажрется — пить идет к ручью и спит недалеко. В селе жил тогда Маркел Чудайкин, дедушкин свояк, ужасно сильный и такой смелый — ничего не боялся. «Я, — говорит, — этого медведя порешу!» А повадки медвежьей не знает, никогда медведя не бил. Пришел к дедушке.
«Здравствуй, Михайла».
«Здравствуй, Маркел».
«Пойдем медведя бить».
«Не пойду, стар стал, за медведем теперь не хожу».
«Пойдем, пожалуйста, всех коров из стада перетаскает. Пойдем, пожалуйста».
Ну, дедушка согласился. Еще один старичок, Игнашка, с ними увязался: возьмите и возьмите, втроем охотнее. Взяли его. Со всего села собак собрали, пятьдесят семь собак. Девять ковриг хлеба искормили, пока их до лесу манили. Пришли на знатное [1] место. Собаки медведя нашли, заголосили. Медведь ревет, собаки воют, на весь лес шум ужасный. Старичок Игнашка затрусился. «Чтой-то, — говорит, — ногу трет, переобуться надо». Сел под кусточком и оборки разматывает. Размотает — опять замотает. Пройдет немного, опять — размотает, замотает.
— Вот таких и бери, — Степан Максимович с презрением плюнул.
— На одной полянке загнали собаки медведя, облепили его, как пчелы, а он ворочается, лапами бьет. Маркел вперед рвется.
«Пусти, я его ножом ударю!»
А дедушка не пускает.
«Пусти!»
«Не пущу!»
Вырвался Маркел да к медведю. Ведь вот какой смелый: подбежал и ножом — р-раз! Медведь как вскочит, да его лапой — хлесть! И повалился Маркел. Хочет его медведь задрать, а собаки мешают. Ползает он по земле, и кровь из него хлещет. Маркел подняться не может, кричит только:
«Выручай, Михайла, гибну!»
А медведь уж ногу его зацепил, к себе подтягивает.
«Выручай — гибну!»
Подскочил дедушка к медведю, рогатиной — раз! В лопатку попал. А Маркел вопит:
«Гибну!»
Испужался, как рубаха белый. Еще раз ударил дедушка — опять в лопатку. Собаки мешают, и медведь вертится. Ну, дедушка изловчился: ударил куда надо. Повалился зверь. А старичок Игнашка идет сзади, пройдет десять шагов, сядет и разувается. Потом на полянку вышел и говорит:
«Аль я опоздал?»
Тут Маркел с земли встал, подошел к старичку да по уху ему хлопнул.
— За дело, — сказал Ивашкин, — не бросай в беде товарищей.
— Ну ладно, убили медведя. У Маркела нога поцарапана, а сам веселый. «Вот, — говорит, — и порешили дело, а ты не хотел идти». Это дедушке-то. Сбегали в деревню за лошадью, привезли медведя домой. Три дня гулянье было. Лесничий прослышал: ужасно большого медведя убили. Приехал он к дедушке, входит в избу. А шкура на печи лежит. Пять пудов в шкуре. Увидал лесничий шкуру.
«Ага, — говорит, — это моя шкура».
А дедушка отвечает:
«Не твоя, барин, а медвежья».
Лесничий рассердился:
«Как так? Вы без моего согласия медведей бьете, за это я вас под суд отправлю!»
Маркел потихоньку из-за стола вылез, подошел к печи — раз, схватил шкуру, как овчину, и унес на погреб, схоронил. Вот какой здоровый был. Потом пришел и сел за стол. Лесничий глянул на печь — нет шкуры.
«Куда подевалась? Отдай!»
А Маркел вынул из кармана подковку и говорит дедушке:
«Ишь на счастье подковку нашел».
А сам подковку то согнет, то разогнет. Поглядел лесничий и замолчал. Маркел опять говорит:
«Ну-ка, Михайла, налей мне бражки для храбрости».
А сам все подковку крутит… Плюнул лесничий и уехал.
Косов замолчал и начал набивать трубку.
— Так и не отдали шкуру? — спросил Ивашкин.
— Не отдали, помещику Борисовскому продали.
— Так и надо. Вот черт какой: чужими руками жар загребать.
Солнце уже ушло в землю, раскалило облака на горизонте. Небо потемнело, потемнел ольховник, поблекла пасека, только ленты огня стали ярче. С озера потянуло свежестью. Охотники замолчали. Я хотел уже подняться и сесть у костра, как вдруг заговорил Ивашкин:
— Со мной тоже был случай занятный — это когда я на медведицу наткнулся. После этого случая я куда осторожнее стал. А дело было так. Пошел я в лес. Осень была, лист на деревьях еще держался, желудь падал. Люблю я в это время по лесу шататься, ну прямо не нагляжусь на землю: везде весело, деревья разукрашены, и тишина стоит, как в погребе. Только желуди стукают: тук, тук. За сто сажен слышно, как сучок обломится. До полудня такая тишина была, а потом поднялся ветер. Листья с деревьев полетели, и желуди чаще западали. Шумит лес, слушать мешает. И дальше десяти — пятнадцати шагов не видно: молодняк густо растет — клен, вяз, осинка… Перехожу овраги, вверх поднимаюсь, посматриваю. В одном месте приметил: будто кто тропки находил. Под дубами листья переворочены. Ну, думаю, обязательно здесь медведи ходили, желудями питались. Пошел строже. А сам все смотрю, все смотрю по сторонам. Еще один овраг перешел, в овраге ручеек и на сырой земле медвежьи следы, большие и маленькие. Смекаю: медведица с медвежатами ходила. Ружьишко у меня незавидное было, однако центральное. В стволах пули жакановские. Без пуль я не хожу в лес. Если и на белку, на куницу, на зайца иду — все равно пули захватываю: мало ли что случиться может. И всегда топорик за поясом. В тот раз захватил я три патрона с пулями, а когда на след напал, пожалел, что мало. В мыслях у меня было: всех медведей пристукать. Ну ладно, иду… В одном месте сосна бурей повалена. Зацепилась она ветвями за дуб, так и осталась — верхушкой до земли сажени три недостает. Только я хотел корневище обойти, гляжу — за сосной поляночка маленькая, а на поляночке под дубом медведи.
— Медведи? — переспросил Кузьма Петрович и вынул изо рта трубку.
— Четыре штуки: медведица, пестун и два медвежонка. Медведица ко мне задом стоит, шагах в пятнадцати. Пестун рядом с ней. А медвежата: один на дубу за сучок лапкой ухватился, а другой на дыбашках стоит, и друг на друга посматривают. Взвел я курки, жду, когда медведица ко мне боком повернется. Любуюсь на медведей, а сердце: тук-тук, тук-тук. Уж не помню, сколько времени стоял я, как пень, не шолыхаясь. Повернулась медведица ко мне боком. Прицелился я: чик — осечка. И сразу у медведицы уши прянули, насторожились. Вот какая чуткая: лес шумел, желудь падал — и то услыхала, как курок щелкнул. Стоит медведица неподвижно и на корневище смотрит. Ну, думаю, заметила. Поднял я курок: чик — осечка. Медведица сразу на задние лапы — как пружиной, подкинуло. Стоит — батюшки ты мои, какая — и ревет. Что тут делать? Знаю: в левом стволе заряд верный, а боюсь выстрелить. Заранишь, а правый выдаст — ну и капут, как яйцо, меня расшибет. Ревет медведица, пестун к ней жмется, а малыши все на дубу играют, не понимают, глупые. Опять я курок взвел и топорик из-за пояса тихонько вытащил, между ног поставил: в случае чего, топором оборонюсь. А мысли такие: «Бей из левого ствола, бей из левого!» Однако сдержался, из левого не выстрелил. И хорошо сделал. Тут уж я из-за корневища вылез, на виду стою. Поднял ружье: чик — опять осечка. Медведица опустилась на все четыре лапы и в чащу ушла. Отошла шагов на тридцать и ревет, детенышей манит. А те все на дубу. Ударил я в верхнего, упал он с дуба и, как волчок, закрутился. Крутится и крутится и ревет жалобно. А другой убежал. Заложил я в казенник патрон, оглядываюсь, как бы мать сзади не наскочила. Смотрю: и этого медвежонка нет. Вот тебе и раз: было четыре медведя, осталось — ни одного. Слышу: где-то жалобно кричит он и ему мать отзывается. Беспременно, думаю, она его искать будет, сюда придет. Надо приготовиться. Залез я на поваленную сосну и начинаю манить, реву, как медвежонок. Пореву — послушаю, пореву — послушаю. Медведица не идет, близко где-то, слышно, а к дубу не подходит, остерегается. Медвежонок на поляну выбежал.
— Другой? — спросил Косов и засопел потухшей трубкой.
— Нет, оказалось, тот самый, в которого я стрелял. Полыхнул я в него — сразу насмерть. Долго я на сосне сидел, ждал. Так и не вышла. Надо домой идти. Слез и пошел. Все думал: выйдет она на меня. Не вышла, а следом долго шла. Слышно было, как детенышей звала. В деревне сбегал за лошадью к соседу. «Медведя, говорю, убил». Поехали в лес. Маленький медвежонок оказался: два пуда десять фунтов. Когда перед медведицей я стоял — не боялся, а как стал дома с медвежонка шкуру сдирать — оторопь взяла. Ведь вот какая штука вышла! Совсем позабыл: когда по лесу, по оврагам шел, слышу — лиса зайца тащит. Вынул я патрон с пулей и заложил с картечью, лису хотел застрелить. Лиса убежала, не видал я ее, а патрон с картечью так в левом стволе и остался. Ну, прямо забыл я про него, думал, оба ствола с пулями. И хорошо, что из левого не ударил, на волоске удержался, а то было бы дело. Полыхнул бы я ее картечью — и крышка! Совсем вот позабыл, вспомнил только, когда в шкуре у медвежонка картечины увидал. В коже застряли и не пробили — вот какой густой мех.