Нигредо - Елена Ершова 5 стр.


В глубине дворца гулко и звонко били часы, с каждым ударом все глубже вколачивая раскаленную иглу мигрени в затылок. Зуд вернулся, и Генрих заложил руки за спину, за кожей перчаток ощущая, как горят его стигматы.

— Вас ожидают, ваше высочество, — согнувшись в поклоне, секретарь распахнул двустворчатые двери. Белизна разломилась, обнажая благородную пурпурную изнанку и приглашая Генриха войти.

В кабинете его величества господствовала холодная правильность. Книжные стеллажи занимали дальнюю стену идеально квадратного кабинета, где не было ничего лишнего, лишь письменный стол, конторка, да пара кресел. Оба занятых, к тому же.

В одном восседал сам кайзер — основательно-квадратный в повседневном сером кителе, с квадратным же лицом, обрамленном седеющими бакенбардами. За креслом в классической квадратной раме висел его собственный портрет, написанный еще до рождения Генриха: морщин чуть меньше и волосы темнее, а взгляд все тот же — бескомпромиссный и властный.

— Я увидел достаточно, — говорил он густым и ровным голосом, даже не взглянув на вошедшего, — но не увидел необходимости сокращать количество больниц. Тем более, в последние годы участились случаи заболеваний чахоткой, а я не желаю вспышек эпидемий.

— Эпидемия вспыхнет так или иначе, — осторожно возражал собеседник.

— У нас еще семь лет, — отрезал кайзер, постучав короткими пальцами по столу. — Я предпочитаю отсрочить неизбежное, а не приблизить его.

— Все в руках Бога! — епископ Дьюла поднял сухие ладони, и перстни на его длинных, как узловатые палочки, пальцах рубиново сверкнули. — Бога, — повторил он, — моего кайзера и Спасителя.

Тут он слегка поклонился сначала его величеству, потом — Генриху, но так и не соизволил подняться. Его глаза, водянисто-серые и как будто полые, скрадывали любые эмоции. Смотреть в них, все равно как смотреть в револьверное дуло.

— Советую вам полагаться не на Бога, а на современную медицину, — с нажимом произнес Генрих, вытягиваясь в струну и пряча за спиной горящие руки.

— Я не давал вам слова, сударь мой, — заметил его величество, поворачивая, наконец, тяжелую голову. Бакенбарды мазнули по высокому и тугому воротнику. Душит ли его золотой ошейник? Жаловался ли он в детстве на неудобство формы? Просил ли убрать из воротника иголку, воткнутую острием вверх, до тех пор, пока не научился держать подбородок гордо поднятым, как подобает престолонаследнику? Если да, то никогда и никому не признается в этом.

— Вы правы, — ответил Генрих, выдерживая каменный взгляд. — Но если мы не создадим условий для улучшения жизни малоимущих, то риск развития инфекционных болезней станет гораздо выше.

— Кажется, вы поддерживаете политику нашей императрицы, — заметил епископ, по-прежнему не меняя позы, даже не шевелясь. И в том, что сам Генрих стоит, когда епископ продолжает сидеть, было нечто вызывающее и обидное.

— Моей матери, — поправил Генрих. — Вам не кажется.

— Санатории для бедняков? Супные кухни? Не говоря уже о престранных исследованиях, которые вы называете «научными», — тонкогубая улыбка Дьюлы походила на серп. Генрих ранился о нее до крови, но в болезненно-мучительном возбуждении не отводил взгляда.

— От этих исследований зависит будущее Авьена.

— Оно зависит только от вас, ваше высочество.

— Предпочитаете сложить руки и ждать моей смерти вместо того, чтобы решать проблемы уже сейчас?

— Довольно! — прервал кайзер.

Он никогда не повышал голос, но между тем и слуги, и придворные, и члены императорской семьи безошибочно улавливали в нем стальные нотки, как сигнал о надвигающейся буре.

— Я вынесу обсуждение вопроса на заседание кабинета министров, — продолжил его величество, обращаясь к Дьюле, и Генриху казалось, что он даже слышит скрип, с которым поворачивается массивная шея отца. — Не смею больше задерживать, ваше преосвященство.

Епископ, наконец, поднялся. Высокий и тощий, затянутый в строгую черноту. Белел только воротник да крест на длинной цепочке: консерваторы от церкви не изменили старому Богу, но после эпидемии внесли коррективы в символику. Теперь вместо гвоздей ладони и стопы Спасителя калечило пламя.

«Огонь пришел Я низвести на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся…»

Генрих быстро облизал сухие губы и сцепил пальцы. Руки от запястья до локтя пронизало болезненной иглой, послышался короткий и сухой треск, словно рядом надвое переломили ветку.

Дьюла остановился напротив, держа под мышкой бордовую папку. Крылья носа шевелились, точно епископ принюхивался.

— Благословите, ваше высочество, — проговорил он, глядя на кронпринца и сквозь него. Пустота в глазах казалась бездонной и влажной. Дрожа от омерзения, Генрих быстро перекрестил воздух.

— Благодарю, — кротко ответил епископ и, уже взявшись за бронзовую ручку, заметил: — У вас сильно трясутся руки. Будет лучше, если вы станете вести более подобающий Спасителю образ жизни.

Затем выскользнул в искусственную белизну.

Генрих снова лизнул иссушенные губы. Противная слабость накатила внезапно, и он, боясь показаться дрожащим и жалким, тяжело опустился — почти упал, — в освободившееся кресло.

— Я не предлагал вам сесть, — сквозь мигренозную пульсацию послышался голос отца.

— Разумеется, — ответил Генрих, выправляя осанку. — Вы предложили его преосвященству.

— У нас был долгий и содержательный разговор, касающийся вас в том числе.

— Нисколько не сомневаюсь. И предпочел бы, чтобы разговор велся в моем присутствии, а не за моей спиной.

Их взгляды, наконец, скрестились.

У кайзера серые пронзительные глаза под тяжелыми веками, зачастую флегматично прикрытые, совсем не похожие на беспокойно живые глаза Генриха, унаследованные им от матери. Порой казалось, отец мстит за эту непохожесть: единственный сын и преемник Авьенского престола перенял не коренастую основательность гиперстеника, а тонкокостное телосложение императрицы. Портрет Марии Стефании Эттингенской — единственно овальный предмет в этом правильно-квадратном мирке — висел на противоположной стене, куда почти не падали солнечные лучи, и оттого сама императрица — загадочно-улыбчивая, воздушная, вся в блестках и атласе, — казалась волшебным видением из чужого и недостижимого мира.

Под сердцем заскреблась сосущая тоска, и Генрих отвел взгляд. Разлуки с матерью давались тяжелее, чем встречи с отцом. Еще одна изощренная пытка, к которой никак не привыкнуть.

— Я настаивал, — заговорил Генрих, глядя мимо его величества, на бронзовое пресс-папье в виде задремавшего льва, — и продолжаю настаивать, что закрытие больниц и школ для бедняков недопустимо. Просвещение — вот, что спасет Авьен. Нужно поощрять изобретателей и рабочих, вкладываться в науку и медицину, а не в изжившие себя дедовские суеверия.

— Которые, однако, избавили страну от эпидемии, — напомнил кайзер, сцепляя квадратные пальцы в замок. — И продолжают избавлять вот уже третий век. В отличие от вашей «науки», которая не принесла ничего, кроме пустых расходов.

— Авьен построился не за один год, — процитировал Генрих известную поговорку. — Дайте мне время.

— Как много?

Вопрос остался без ответа: Генрих и сам не знал. Сколько бы сил и средств он не вкладывал в алхимические эксперименты, в теоретическое естествознание и медицину, время играло против него и чем дальше, тем больше представлялось агрессивной и темной силой, несущейся навстречу с неотвратимостью потока. Однажды этот поток подомнет Генриха под себя, и он вспыхнет изнутри, как факел.

— Поймите же наконец, — снова заговорил его величество, — если бы существовала возможность, я с радостью ухватился бы за нее. Но человек не в силах повлиять на законы бытия. Я только император, не Бог.

— Бог — я, — вымученно улыбнулся Генрих. — Но меня не спрашивали, хочу ли быть им.

— И, тем не менее, в этом ваше предназначение, — отозвался кайзер. — Но вы ведете жизнь, неподобающую статусу.

— Я только хочу познать ее во всех проявлениях. Узнать народ, ради которого мне предстоит погибнуть.

— Оборванцев и анархистов? Пьяниц и проституток?

— Они тоже мои подданные, — парировал Генрих. — Но, кроме них, ученых и художников, изобретателей и журналистов. Тех, кто трудится на благо Авьена и сопредельных земель, кто делает этот мир лучше, как бы ни хотелось Дьюле выставить их в невыгодном свете.

— Но почему-то арестовали вас не в компании художников, — кайзер дотронулся пальцем до собственного воротника, намекая на отлично видимый даже сквозь пудру кровоподтек на шее кронпринца, и горячая волна стыда поднялась и схлынула, оставив в пальцах противную дрожь.

«Это похмелье, — лихорадочно подумал Генрих. — Простое похмелье, а вовсе не нервы. Успокойся, золотой мальчик, и считай…»

Вдох. Выдох.

— Ваши шпионы прекрасно справляются, — вслух заметил он. — Они в курсе каждого моего шага.

— Еще раз повторяю, — с нажимом произнес кайзер, — все мои действия продиктованы беспокойством. Ваше рассеянное поведение тревожит не меньше, чем ваши… гмм… особенности.

— Это только следствие и ее причина. Мои «особенности» сделали из меня изгоя.

— Вы сами сделали из себя изгоя, Генрих. Я мечтал о достойном преемнике и опоре в старости, а получил…

— Кого? Чудовище?

— Заметьте, не я это сказал, — устало ответил его величество, откидываясь на спинку кресла и прикрывая глаза. — Мне каждый день докладывают о ваших перемещениях. Сходки анархистов. Кабаки. Дома терпимости. Курильни в портовых доках. Вы собираетесь взрослеть?

— Не раньше, чем вы признаете во мне взрослого, — сквозь зубы процедил Генрих и продолжил, все более распаляясь: — Говорите, я должен соответствовать статусу. Но когда в последний раз меня допускали до заседания кабинета министров? Или до военного смотра? Меня называют Спасителем, но жизненно важные вопросы решаются за моей спиной! Рабочие повально болеют чахоткой, которую уже прозвали «авьенской болезнью», но никто не собирается создавать условия для улучшения жизни малоимущих. Почему мои предложения не рассматриваются всерьез?

— Вы несправедливы, сударь, — голос кайзера стал на тон холоднее. — И желаете всего и сразу, но так не бывает. Доверие нужно заслужить. И я не допущу вас до власти, пока вы не поймете всю полноту ответственности, которую она налагает.

— Власти у меня нет, — усмехнулся Генрих, поглаживая зудящие руки. — И, как понимаю, никогда не будет.

— Все зависит только от вас. Ваше вольнодумие не просто тревожит, мой дорогой. Оно пугает. Взять хотя бы эти гнусные стишки, — его величество слегка поморщился, однозначно демонстрируя свою осведомленность и отношение к происшедшему. — Ваш приятель редактор оказался куда мудрее. Если бы он напечатал их, то «Эт-Уйшагу» грозило бы закрытие, а ему самому — арест. Я же со своей стороны, как кайзер и отец, пока еще смотрю на ваше ребячество сквозь пальцы, но не желаю, чтобы мой сын вместо того, чтобы поддерживать традиции рода, высмеивал семью и правительство.

— Традиции слишком закоснели. До ритуала еще долгие семь лет, а вспышки недовольств в Туруле и Равии происходят уже сегодня.

— Вспышки успешно подавлены.

— Но это не значит, что они не повторятся.

— Именно поэтому прошу вас оставить глупости и попойки с вашими друзьями-революционерами. Пора бы уже остепениться.

— О! Вижу, вы оседлали любимого конька! — Генрих закатил глаза.

— Да, я снова о женитьбе, — его величество грузно наклонился над столом, ловя ускользающий взгляд сына. — Не позорьте древний род Эттингенов. Ваша матушка поддерживает меня в желании увидеть вас женатым, обремененным семьей и детьми.

— Скорее, вам нужен наследник, не отмеченный Богом, — нервно усмехнулся Генрих и провел рукой по волосам: темным от рождения, но порыжевшим после того, как Господь коснулся их огненным перстом. Под пальцами рассыпались потрескивающие искры, и Генрих быстро сложил руки на груди. — Хотите пересадить меня из одной клетки в другую?

— Я и без того предоставил вам достаточно свободы и времени, — сдержанно возразил кайзер. — Но вы использовали его нерационально. Теперь я настаиваю на женитьбе в ближайшие дни. В идеале — помолвка должна состояться на ваше двадцатипятилетие.

— Десять дней? — Генрих болезненно приподнял брови, зуд становился невыносим.

— Вы даете мне десять дней на то, чтобы выбрать супругу?

— Я даю вам возможность самому выбрать супругу, — его величество акцентировал на слове «самому». — И если через неделю вы все еще не определитесь с выбором, сделаю это за вас.

— Польщен доверием, ваше величество, — Генрих склонил голову в ироническом поклоне. — И понимаю желание обзавестись здоровым потомством.

— Ни я, ни ваша матушка не просили Бога о такой судьбе для вас.

— Поэтому держите меня в золотой теплице, как чудодейственную травку, которую однажды срежут и перетрут в порошок?

— Не дерзите, мой мальчик! — кайзер выпрямился, глаза блеснули холодной сталью.

— Я все еще могу наказать вас!

— Так сделайте это! — Генрих рывком поднялся с кресла, оно заскрипело ножками по натертому паркету. — Закройте меня в сумасшедшем доме! Оглушите морфием! Посадите на цепь! Вы доверяете кому угодно: шпикам, министрам, Дьюле — но только не мне! — теперь Генрих почти кричал. — Не собственному сыну!

— Сядьте!

Его величество тоже поднялся: монументальный, пожилой, но все еще крепкий, на голову ниже и Дьюлы, и сына — но всегда глядящий свысока.

— Нет, ваше величество! — Генрих отступил к дверям, весь дрожа от яростного возбуждения. — И давайте закончим этот разговор.

Кайзер остановился, словно раздумывая. Его голова с тяжелыми бакенбардами тряслась.

— Я только хотел спросить, — подбирая слова, медленно произнес он, — почему мы никогда не говорим, как нормальные люди, сын?

Лицо Генриха покривилось. Его стигматы горели, пылали внутренности и глаза. Мигрень вспарывала мозг хирургическим ножом, и Генрих подумал, что если он задержится здесь еще на пару минут, если не найдет способа успокоиться, то вспыхнет прямо сейчас.

— Не знаю, отец, — ответил он. — Вы — император Авьена, а я — сосуд для воли Господа. Разве кто-то из нас нормален?

2.2

Особняк графа фон Остхофф, Кройцштрассе

— Мне нужно увидеть Спасителя.

Графиня Амалия фон Остхофф приоткрыла аккуратный ротик и убористо перекрестилась. Аристократически бледная, анемичная, в пеньюаре из полупрозрачного муслина, она олицетворяла идеал авьенских модниц: до сих пор пила уксус и толченый мел, чтобы сохранять идеально-белый цвет лица, смеялась негромко и рассыпчато, и в высшей степени овладела искусством падать в обмороки. Над чем Марго, обладая природной грубоватостью, приправленной цинизмом покойного мужа, отчасти посмеивалась, но и отчасти завидовала.

— Устройте мне аудиенцию, — продолжала Марго, роняя слова, как медяки. — Чем скорее, тем лучше. В идеале этим же утром.

— Ах, дорогая баронесса! — графиня всплеснула руками, округло распахивая оленьи глаза. — Это так внезапно и странно! Вы без приглашения, среди ночи…

Она украдкой глянула в зеркало: не встрепаны ли волосы, не запачкана ли белизна пеньюара? Марго проследила за ее взглядом, с досадой отмечая разительный контраст между этой великолепной холеной женщиной и самой собой — усталой, измученной бессонницей, пропахшей чужим табаком и пылью авьенских улиц. Что сказал бы фон Штейгер, если бы увидел ее такой?

«Если маленькую грязную свинку забрать из хлева и одевать в шелка, она все равно найдет возможность вываляться в грязи».

Марго посмурнела и сцепила пальцы в замок, под манжетой отчетливо прощупывался стилет — острота и близость клинка дарили иллюзию контроля.

— Вы тоже явились ко мне без приглашения и среди ночи, графиня фон Остхофф, — заговорила она. — И я приняла вас, как родную сестру.

Амалия вздрогнула: качнулась перьевая оторочка, тонкие пальцы смяли муслиновый подол.

— Ох, Маргарита! — вполголоса, нервно подергивая щекой, заговорила графиня. — Как можно такое забыть? Моя душа полна благодарности, а сердце — любви и к вам, и к моему дорогому Никко, — тут она пугливо обернулась через плечо, пламя свечей качнулось, выжелтило щеку, и Марго на всякий случай отодвинулась чуть дальше в тень. — Но, ради Пресвятой Мадонны и Спасителя, — голос упал до шепота, — не упоминайте об этом так громко!

Назад Дальше