Короткий миг удачи(Повести, рассказы) - Николай Кузьмин 13 стр.


И вот ради этого, — после долгого молчания произнес Борис Евсеевич, — мне кажется, стоит жить и работать.

— Да, только ради этого, — тихо откликнулся Константин Павлович, заглядевшись в открытое окно на жаркие краски заката.

— Огромный труд, и только бы хватило сил…

— Проводите меня, — попросил Константин Павлович.

Дома, в ограде, он долго стоял и смотрел на распускающуюся яблоню. Рясный цвет уже пышно осыпал все дерево, и оно стояло вызывающе нарядное среди поблекшей зелени огорода. «Вот расцвело же, — думал Константин Павлович, — что хоть и с опозданием? Видимо, природа все же берет свое».

Ему стало легче, — так тепло и мягко на душе, что он с близко подступившими слезами вспомнил чудесные строки любимого поэта: «И может быть, на мой закат печальный блеснет любовь улыбкою прощальной», — и ему захотелось работать, захотелось сильно, с диким нетерпением. Он боялся, что у него с годами атрофировался вкус к цвету, и хотел начать писать широко и вольно, чтобы было много света, воздуха, воды, он ощущал в груди подмывающий зуд вдохновения, и ему не терпелось почувствовать знакомое упругое прикосновение кисти к холсту.

9

И он засел за работу, ушел с головой, и знал, что теперь такое состояние у него надолго.

Принимаясь работать, он решил писать так, как лежит на душе, — свободно, без каких-либо условностей, ничего не придумывая, не притягивая за уши. Этим, ему казалось, он избавится от той тяжести, которая сковывала его все годы и не давала ощущения полноты и счастья.

Загрунтованный холст у него был припасен заранее, Константин Павлович вынес его во двор и устроился работать на давно облюбованном месте — в тени, под цветущей яблоней. Он решил писать на воздухе. Он знал, что на воздухе краски ощущаются — совсем иначе, и уже прошел через жестокое разочарование, когда все, что в мастерской казалось красочным и тонким, на воздухе жухло и исчезало самым непонятным образом. У него это было уже за плечами. В свое время он отдал этому немало времени и сил и добился, что именно восприятие красок на воздухе стало одной из самых сильных сторон его всеми признанного мастерства. И сейчас, настраиваясь на будущую картину, Константин Павлович решил блеснуть самым трудным, самым непостижимым.

Писать он, конечно, будет маслом — старым добрым маслом. Это все от бесталанности, думалось ему, когда хулят веками испытанное масло, говорят, что оно устарело, и кидаются в сомнительные новшества. Он теперь не жалел и самого себя, признавая, что от незнания жизни кидался он в поиски, что все его метания, за которые порой даже хвалили, были не чем иным, как самой настоящей отчаянностью от сознания своего бессилия. Жизнь проходила, запаса наблюдений не было, а работать было нужно, хотелось успехов, славы, и вот тогда-то и оставалось одно: перебиться на технике, сыграть на новизне и необычности, прикрыть внутреннюю пустоту изощренностью формы; если даже порой это удавалось, то все равно со временем кануло в вечность, умерло, как однодневка, — словом, на поверку не оставалось ничего, один пшик.

Обо всем этом думалось теперь удивительно легко, потому что Константин Павлович чувствовал невиданный прилив сил, голова горела и на сердце было неспокойно. Это было давно забытое, но очень знакомое состояние, и он даже подумал, что уж не молодость ли, случаем, возвращается, и с некоторым самолюбием решил — пусть говорят, что молодость вернуть нельзя, а она все-таки может вернуться, если только очень сильно захотеть! Вот он захотел и, можно сказать, добился. Он плюнул на все, на все свои привязанности и, несмотря на возраст, потащился в самое золотое для отдыха и лечения время куда-то в немыслимую даль, на землю отцов, которая давно уже стала для него чужой и забытой. А он все же поехал, и, как оказалось, сделал правильно. Да, сильному желанию подчинится все, даже старость!

В пышной кроне распустившейся яблони дружно, совсем по-весеннему, гудели пчелы. Несколько крохотных белых лепестков слетело сверху и опустилось на холст.

Константин Павлович работал упоенно, подмываемый предчувствием несомненной удачи: так послушно оживал под его кистью холст, так теплы и выразительны были краски, так точно и к месту ложились мазки. Так смело, широко и легко он уже не писал давным-давно и даже стал опасаться, как бы не увлечься. В его возрасте нужно мудрое спокойствие, строгий отбор и кристальная ясность разума, чтобы в слепом азарте не поскакать по проторенной дорожке. Ему уже нельзя ни повторяться, ни топтаться на достигнутом, — не для этого он уезжал из Москвы.

Константин Павлович работал целый день и остался доволен. Только так, думал он, имеет право жить художник. Природа, непосредственное восприятие жизни и — работа. Черт возьми, как жалко, что так много в жизни потеряно! Сколько времени растратил он по пустякам! Сейчас стыдно вспомнить, но тех сил и времени, что он убил, скажем, на постройку дачи или на обстановку квартиры, хватило бы, пожалуй, не на одну картину. А все эти бесконечные заседания и совещания, все то, чему он радовался и что ценил как проявление почета и уважения. Жалко, очень жалко, что всего уж не вернуть!

После целого дня работы Константин Павлович устал, но усталость была приятна ему, и, откладывая краски, он полюбовался тем, что сделано. Инвалид, очень похожий на Серьгу, когда тот купался на речке возле станции, стоял на берегу (каком берегу, Константин Павлович еще не решил, но в мыслях рисовалось что-то просторное, чтоб больше было воздуха и солнца, больше неба)… инвалид стоял и удивительно легким движением прикрывал от солнечного блеска глаза ладонью единственной руки. Константин Павлович был очень доволен, что ему удался этот простой и неискусственный жест — рукой от солнца. Человек стоял как живой. Безмятежный такой и очень человеческий получился жест! Конечно, нужно будет еще продумать композицию, понадобятся детали и фигуры, понадобятся дни огромного напряжения, чтобы наполнить картину задуманной тонкой игрой света и воздуха, но Константину Павловичу было приятно сознание предстоящих трудностей, потому что он чувствовал в себе силы сделать все так, как ему представлялось.

Да, правильно он поступил, что уехал в родные места. И ведь что интересно — как-то неожиданно возникло у него это решение, словно в самой его крови вдруг заговорила скрытая и неодолимая власть отцовской земли. Нет, эти недели и месяцы в деревне не пройдут для него зря. Он напишет картину — и хорошую, сильную картину! — приедет в Москву с радостным чувством победителя. Приедет он в самое сезонное время — зима, ранние огни в огромных витринах, морозный снег. И — выставки, концерты. Хорошо!

Усталый и довольный, Константин Павлович постоял у начатого холста, смахнул несколько крохотных лепестков и, вытирая руки, медленно пошел к калитке, где, как ему показалось, остановилась машина. Он подумал, что хорошо, если бы сейчас вдруг пришел Борис Евсеевич. Можно было бы душевно поговорить об искусстве, о том, что искусство — это не только талант, но и труд, каторжный труд, самоотречение и сосредоточенность. Именно после сегодняшнего дня Константин Павлович готов был говорить об этом с охотой и усталым азартом.

На дороге против дома, точно, стоял грузовик — знакомая трехтонка. Но Бориса Евсеевича не было. Когда Константин Павлович подошел к калитке, то увидел Таньку, растрепанную, стремительно выскочившую из кабины. Шофер в тельняшке и в лихой кепочке сунулся было следом за ней: «Танечка, да ты чего?» — но она не дала ему и на землю студить, а задержав на подножке, вдруг со всего размаху влепила пощечину, потом еще и еще, и била бы все злее и злее, если бы шофер не попятился и не закрылся в кабинке. Танька рванула дверцу, но машина тронулась и, подымая пыль, бесшабашно понеслась по улице, скрылась…

Танька все еще стояла у дороги и, сжав кулачки, никак не могла унять возбуждение. Константин Павлович с удивлением смотрел на ее пепельно-смуглое злое лицо.

— Танюша, — решился наконец окликнуть, — боже мой, что с вами?

Она вздрогнула, бросила на него мрачнейший взгляд сощуренных глаз.

— Сволочь! — проговорила она, оглядываясь туда, где скрылась машина. — Ишь… Думает, если я… так… Теперь будет знать!

После так хорошо проведенного дня Константину Павловичу весь случай с Танькой казался очень занятным.

— Да перестаньте, Танюша, — ласково уговаривал он девушку. — Зайдемте лучше ко мне, я хочу показать вам одну вещицу. Идемте, идемте, не бойтесь. Что за глупости!

Он был добр сегодня, и мысль поразить и осчастливить Таньку возникла у него только что. Она потупилась, неуловимо быстро и привычно начертила пальцем ноги какой-то вензель на пыли и согласилась. Проходя через дворик, она увидела под яблоней начатый холст и задержалась, но он потащил ее, не давая остановиться.

— Идемте, идемте. Это после.

В доме было не прибрано, — сестра рано утром ушла на работу. Константин Павлович, уверенно хозяйничая, усадил девушку, извинился за беспорядок. Танька сидела тихо, настороженно. Он достал из ящика акварельный рисунок Вишенки, посмотрел еще раз сам и с загадочной и торжествующей улыбкой протянул Таньке.

— Возьмите, возьмите.

Она взяла недоверчиво. Сначала она нахмурилась, как бы приглядываясь и пытаясь разобрать, что нарисовано, — но это было очень недолго. Внезапно лицо ее смягчилось, дрогнули и опустились ресницы.

— Ой… мама! — прошептала она и, зажмурив глаза, прижала портретик к груди.

— Это вам, Танюша, — сказал Константин Павлович.

— Спасибо. — Влажными сияющими глазами она посмотрела на портретик, опять прижала его и поднялась. — Извините, я пойду. — И ушла, бережно унося подарок.

На художника она так и не взглянула. Константин Павлович кашлянул, потер горло, — он был растроган.

Выйдя из дома, он долго бесцельно стоял на пороге. Стоял, посматривал в вечереющее небо, покачивался. Потом нехотя подошел к картине и со стороны, как на чужую, смотрел, не вынимая из карманов рук. «М-да, над композицией надо думать. Думать». Взял карандаш и попробовал обозначить, где что расположится. Тут вот берег, тут речной плес. За рекой поле, огромное пространство, где плавится, перекипает знойный день. «Может, облако? Да нет, все не то. Тесно, очень сужено. И вообще…» Но он вовремя удержал себя, подумав, что недовольство его, видимо, от усталости. Не нужно горячиться, решение, такое, как нужно, придет со временем.

Он подошел к калитке и загляделся на улицу. Солнце уже село, гасла заря. В деревне было пусто. Константин Павлович так и простоял бы один до звезд, до темноты, но, к счастью, увидел проходившего неподалеку Бориса Евсеевича и окликнул; обрадовался, затянул в гости.

10

В тот вечер Борис Евсеевич засиделся допоздна, — за разговорами не заметили, как и время ушло. Прощаясь, учитель сказал, что на днях они старой, уже сколотившейся компанией собираются на рыбалку, на всю ночь. Не хочет ли Константин Павлович?

— Да конечно же, товарищи! — обрадовался Константин Павлович. — С удовольствием!

— Тогда готовьтесь. Одежонку подберите, подстелить что-нибудь… Да вам тетка Дарья все сама устроит. Дело ей знакомое.

Сестра и в самом деле проявила в сборах на рыбалку удивительную осведомленность. К тому времени, когда за ним заехали Борис Евсеевич, Серьга и Корней Иванович, в сенцах были припасены сбитые кирзовые сапоги; старые, заскорузлые, из какой-то с трудом гнущейся материи штаны и пиджак, тоже, видимо, не раз побывавший под проливным дождем. Константин Павлович тут же, в сенцах, при лампе, быстро переоделся. Необычный костюм сидел на нем коробом, но он прибил, осадил его, где надо, руками, и ему было приятно убедиться, что теперь он ничем не отличается от остальных.

Непривычно шагая и все оглядывая себя, он вышел к ожидавшей подводе. Было темно, только на западе в разрывах облаков чуть рдела заря. Разглядеть, кто сидит в телеге, было невозможно, но два огонька самокруток светились явственно, — это ждали Серьга и Корней Иванович. Лошаденка в ожидании осела на заднюю ногу и задремала.

Рассаживались шумно и бестолково, — Константин Павлович переменил, однако, места четыре. Наконец уселись. У Корнея Ивановича сквозь прутья грядушки торчала деревяшка.

— Смотри, за столб бы нам не зацепиться, — произнес Серьга, видимо, каждый раз повторявшуюся шутку, разбирая вожжи.

— Трогай, балабон, — густым голосом сказал Корней Иванович.

Серьга погонял не шибко, и ехать было покойно. Медленно догорала заря, но еще долго светлело в закатной стороне, и когда подвода выехала к реке, то Константин Павлович, покачиваясь в телеге, смотрел и не мог насмотреться, как блестели вдали перекаты и повороты реки. Низко над головой пролетали какие-то запоздалые птахи, лошадь шла шагом, трава была высока и хлестала по ногам. Положив руки на грядушку, Константин Павлович смотрел на реку, слушал, как глухо и тупо постукивают ступицы колес, и с удовольствием вдыхал мужицкий запах упряжи, дегтя и ночной сырости. «Вот, — думал он, — поселиться здесь хотя бы на год, на два. Ей-богу, можно написать такую вещь, что ахнут! Ведь как многого мы там не замечаем, не знаем, а если и знали что когда-то, то как быстро все забывается. Нет, не надо, не надо забывать, не надо отставать!»

Телега остановилась, и Константин Павлович, задумавшись, размечтавшись, с удивлением оглянулся, — оказывается, приехали. Корней Иванович с палочкой в руке бодро поковылял выбирать место, учитель в обе руки забирал из телеги какие-то сумки и припасы, Серьга распряг и увел пустить в луга лошадь. Обратно он пришел не скоро, но принес целую охапку сухих сучьев — для костра.

Когда померкли перекаты и на берегу темной уснувшей реки заплясал огонек костра, Корней Иванович, грузный, тяжелый, с трудом вытянул по земле ногу и тягуче, взахлеб зевнул:

— Ох-хо-хо… Вот уж поистине охота пуще неволи. В Москве, поди-ка, сейчас у телевизоров люди, а мы тут на комара приперлися. Как думаешь, Константин Палыч?

— Конечно, еще не поздно, — откликнулся Константин Павлович. — Передача идет…

— Ну, да вот дождемся и мы, — закряхтел Корней Иванович, подбрасывая в костер прутик, другой. — Как только в области построят телевизор, — а строят там с зимы, это я точно знаю, сам ездил смотреть, — как только там построят, тут мы и к себе его наладим. Тогда все, Борис Евсеич, прощайся с рыбалкой! У телевизора плесневеть будешь.

— Почему? — сказал Борис Евсеевич. — Раз в неделю всегда выбраться можно.

— Сказал! Эдакие деньги угробим, а ты на рыбалку бегать будешь? Нет уж, смотреть придется.

— Не жалко денег-то? — спросил Константин Павлович.

— А чего их жалеть? Для наших людей, дорогой Константин Палыч, будь у меня золото, мне бы и золота не жалко. Ведь как вспомнишь-то сейчас — чего только им вынести пришлось! Боже ж ты мой!

— А трактор-то все-таки забрали у ребят, — усмехнулся Константин Павлович, пощупав под собой холодную землю и подворачивая полу пиджака.

— Дался вам этот трактор! — недовольно произнес Корней Иванович и потянулся к огню, чтобы выбрать уголек для прикурки. Толстое лицо его сморщилось от жара, глаза совсем утонули в щелках. Он прикурил, бросил уголек обратно в костер. — Отдам я им этот трактор, отдам. Дайте только уборку закончить. Урожай-то видели нынче какой? То-то. Его до зернышка надо убрать. А ну завтра дождь, тогда что? Соображать все-таки надо.

— А дождь будет, — поспешил вмешаться Борис Евсеевич. — Я радио слушал. Обещали по нашему району.

— Ну вот, видите, — уже более мирно сказал Корней Иванович. — Радио… Тут и без радио ясно, что будет, — и он пощупал больную ногу. — Так что-то ноет сегодня!

— Вот это радио тоже! — вдруг ни с того ни с сего рассмеялся Серьга и поднялся, сел, растрепанный как со сна. — Помнишь, Корней Иваныч, как это радио нам налаживали? Ну да как же! Еще ведерко-то нам у правления повесили, а сумасшедший нам возьми да и сшиби его… Да неужель забыли?

— A-а, — протянул Корней Иванович каким-то крайне недовольным тоном и быстро, украдкой взглянул на художника.

Назад Дальше