Короткий миг удачи(Повести, рассказы) - Николай Кузьмин 12 стр.


Танька на ходу заговорщически подмигнула ничего не понимавшему Константину Павловичу, потащила с собой и его.

— Пойдемте, пойдемте, ну их! — Она взяла его за руку столь решительно, что он едва успел кивнуть обедавшим на прощанье. — Я сейчас вас прокачу. Не верите? На тракторе. Честное слово.

Она погнала Митюшку на комбайн, к штурвалу, а сама взобралась и уселась на широкое, похожее на громадный лепесток металлическое сиденье трактора.

— Лезьте сюда, — подгоняла она задерганного художника. — Ну, чего же вы? О господи! Да хватайтесь вот за это, так… Ногой теперь сюда. Ну и все! Эх, вы…

На этой чумазой, горячей под солнцем машине Константин Павлович почувствовал себя неуверенно. «Колеса эти, — думал он, озираясь. — Да и держаться, признаться…»

Танька оглянулась, Митюшка с комбайна помахал ей рукой. Не успел Константин Павлович устроиться, как трактор застрелял, загрохотал и вдруг, к ужасу его, дернулся, и страшные колеса по сторонам, чуть не задевая брюки, начали поворачиваться, пронося мимо вырванные комья и стебли стерни.

Испуганный художник взглянул на Таньку, — лицо ее сверкало восторгом. Она что-то кричала ему, показывая в ослепительной улыбке зубы, — он ничего не мог разобрать.

Так они сделали большой круг и остановились недалеко от того места, где обедали комбайнеры. Обед уже кончился, и Серьга успел запрячь. Оглохший, совсем потерявший голову Константин Павлович недоуменно оглядывался во внезапно наступившей тишине.

— Ну что, правда здорово? — тормошила его восхищенная Танька. — И вы заметили — я все сама: и завела, и завернула, и выключила? А? Ну, слезайте, слезайте, чего стоять!

Пока Константин Павлович растерянно топтался и приходил в себя, Танька подбежала к спускавшемуся с комбайна Митюшке и, радостно подпрыгивая на одном месте, ждала, пока он сойдет, и что-то говорила, говорила. Константин Павлович, чувствуя непривычное головокружение, бесцельно отряхивал рукав.

Соскочив на землю, Митюшка незаметно оглянулся и притянул счастливую Таньку, поцеловал.

— Ты, дурной! — звонко удивилась она, высвобождаясь, и быстро оглянулась на художника.

— Растрясло твоего старикашку, — беззлобно усмехнулся Митюшка, глядя, как потерянно топчется у трактора художник.

— Ты думаешь? — испуганно спросила Танька.

— Так видно же!

— Ой, тогда я побегу! — спохватилась она. — Вот дурная я, вот дурная!

— Постой! — Митюшка хотел удержать ее и не успел. — Слушай, когда приедешь?

— Не знаю! — беспечно крикнула она, убегая. — Некогда все, некогда!

Константин Павлович не видел, как Митюшка поцеловал девушку, но на душе у него было скверно. Он сердился на себя, на свою слабость и никчемность, на свои морщины, в них свербило от пыли и пота, и поэтому на все участливые расспросы Таньки отвечал односложно, сердито. Их взял в свою телегу Серьга и, прислушиваясь краем уха к разговору, лихо накручивал над головой вожжами.

— Поговорили бы вы с Корней Иванычем, — просила Танька, трясясь в пустой телеге. — Он, может, послушает вас, как приезжего. Забрал трактор, и горюшка ему мало. А мы что теперь? Только в город уезжать, на завод. Не понимает он, видно, этого, вот и остаются у него в колхозе одни инвалиды. Хромые, да кривые, да… безрукие.

Серьга внушительно и солидно крякнул, но промолчал. Танька, не обращая на него внимания, продолжала:

— А мне, вот вы не верите, мне отсюда уезжать смерть не хочется. Честное слово! Устроилась бы я трактористом и работала бы себе. А что? Вон Паша Ангелина… Я, Константин Павлович, про нее все книжки прочитала и думаю, что теперь время такое, — любая работа может быть женской. Честное слово! А уж о тракторе и говорить нечего.

— На Луну ты еще не собиралась? — подал голос Серьга.

Не замечая издевки, Танька ответила серьезно:

— А что? На Луну бы я слетала. Мне, главное, на одном месте сидеть хуже горькой редьки.

— Тогда тебе в заготовители надо подаваться, — съязвил, как черту подвел, Серьга.

— Понес! — отмахнулась от него Танька.

Константин Павлович, держась обеими руками за грядушку, посмотрел на сердитое красивое лицо Таньки и подумал, что ничего-то не осталось у нее от матери, — даже характер какой-то цыганский.

Впереди на дороге стояла знакомая трехтонка, и шофер в кепчонке и тельняшке нетерпеливо поглядывал на подъезжавшую подводу.

— Ты бы вот, красавица, — удовлетворенно заговорил Серьга, — ты бы вот рассказала лучше, зачем на Корней Иваныча частушку возвела?

— И еще сочиню! — огрызнулась Танька. — Мало, видно, ему.

— Эх, и стеганул бы я тебя кнутовищем!

— Ладно, ладно! Все бы ты стегал! Стой-ка, дай сойти, — и, не дожидаясь, пока Серьга натянет вожжи, она спрыгнула с подводы и подошла к стоявшей трехтонке.

— Где тебя носит? — накинулась она на предупредительно распахнувшего дверцу шофера.

— Танечка, золотце, — изумился он, — да я тебя уж сколько жду! На всю железку жал, думал…

— Ну ладно, жал он! — И Танька, захлопнув за собой дверцу, независимо вздернула голову и даже не посмотрела на удивленных Серьгу и художника.

Трехтонка ушла, тронул лошадь и Серьга.

— Ну, язва, — сказал он. — И в кого только такая? Видали, как она?

— Да видал, — вздохнул Константин Павлович.

— А председателя не слыхали, как она осрамила?

— Рассказывал Борис Евсеевич.

— Рассказывал! Тут видеть надо было, слышать! Народу полон зал, а она его, а она его!.. Ну, девка!

— А может, было за что? — заметил до смерти уставший художник.

— Было… Может быть, и было. Да разве кого из нас не за что драть? Все не святые. А только не надо бы забывать, мил человек, что до Корнея-то Иваныча было! Бывало, выйдешь на базар, а там одни семечки да милиционеры. А сейчас — не сравнить. Сейчас жизнь стала хоть куда. Мыслимо ли дело — о нас в газетах стали писать! О нас! Когда это было?.. Оно конечно, — помолчав, продолжал Серьга, — Корней Иваныч скуповатый мужик, это у него есть. Но ведь и транжирить-то ему никто не давал права. Ведь общество-то, оно его избрало, оно с него и ответ спросит. А дай он трактор такой вот, как Танька. Ну, поработает она день, поработает другой. А потом возьми да и надоешь ей все, возьмет она да и сломает трактор. С кого за это голову будут снимать? С нее? Как бы не так. С нее взятки гладки.

— Но ведь она же водит трактор, — возразил Константин Павлович. — Сама научилась. Значит, стремится…

— Стремиться-то она стремится, — согласился Серьга. — Этого у нее не отнимешь. И вообще головастая девчонка, — чего зря говорить. Только вот… только вот мужиком бы ей лучше родиться! Что такое девка? Баба, она баба и есть. Жалко мне ее, пропадет она в своем женском звании!

8

Борис Евсеевич вежливо пропустил художника в комнатку и вошел сам.

— Тут вы совершенно правы, — говорил он. — Мало, обидно мало работали у нас с молодежью. Судите сами — почему молодняк бежал из родных деревень и сел? Да потому, что он не только не любил этой проклятой отцовской работы хлебороба, а и боялся ее. А раз так, он и земли-то знать не хотел и никогда не любил ее. Впрочем, сейчас вроде молодежь стала оседать на отцовской земле. Демобилизованных стало много приезжать, школьники остаются. Но работы, настоящей работы, чтоб привить вот эдаким еще пацанам и девчонкам любовь к земле, — такой работы ведется недостаточно.

Борис Евсеевич занимал половину небольшого домика, крытого почерневшими трухлявыми горбылями. В небольшой оградке, в углу, Константин Павлович разглядел поставленную на столбы бочку с отгороженной кабинкой для купанья. Этой своеобразной душевой установкой Борис Евсеевич и прельстил уставшего после поездки в поле художника. Константин Павлович даже размяк, представив себе, как прохладные упругие струи воды бьют в горящие плечи.

Пока он купался, Борис Евсеевич сидел поодаль на бревнышке и громко рассказывал:

— Представьте себе, что всю эту механику мне ребята сами устроили. И бочку взгромоздили. Мое дело только воду таскать.

— Отличная механика, — хвалил блаженствующий в кабине Константин Павлович. Он стоял под щедрым освежающим дождем, закрыв глаза и подняв обожженное солнцем лицо.

Борис Евсеевич с улыбкой прислушивался к плеску воды.

— Ребята у меня молодцы, — говорил он. — Все сами. Это был у нас тут один въедливый старикашка, даже членом родительского комитета состоял. Так он прямо из себя выходил: «Все-то вы, говорит, превзошли в своей школе, а вот заставь вас пилу развести — и не сможете». Что же, крыть нам нечем. Стали мы тогда ребят понемногу приучать. Это потом уж постановление вышло об уроках труда. Ну, а сейчас у нас почти каждый ученик умеет не только трактор или машину водить, а даже маломальский ремонтишко произвести.

— Значит, вам и нужно воевать с вашим Корней Иванычем, — снова ввернул Константин Павлович. — Вы же сами понимаете, что он ребят по рукам бьет.

— Не-ет, — мягко возразил учитель. — Он все это прекрасно сам понимает… А вы что так скоро? — вдруг спросил он, не слыша плеска воды.

— Достаточно, — благодушно пробасил из кабинки Константин Павлович. — Большое спасибо.

— Может быть, воды не хватило?

— Что вы, что вы!

Снимая заботливо перекинутое через стенку чистое полотенце, Константин Павлович обратил внимание, как покраснели и болят от малейшего прикосновения руки. «Не заметил-таки, сжег».

— Видите ли, — снова заговорил Борис Евсеевич, дождавшись, когда гость оденется, — Корней Иванович очень своеобразный человек. Я скажу даже больше — он талантливый человек. Это мое искреннее убеждение. Но талантлив по-своему, как вообще талантлив почти каждый из наших людей. Я вот никак не перестаю удивляться — сколько все-таки зарыто хорошего в людях! А особенно в ребятне. Поистине счастлив народ, который имеет таких ребятишек!

Константин Павлович испытующе взглянул в худое умное лицо учителя, подумал и спросил:

— Скажите, я слыхал, что вы пишете. Вы об этом, видимо, и пишете?

— Да, — несколько помедлив, ответил смутившийся учитель. — Но это только желание написать. А вы сами понимаете, что между желанием и сущим… Однако я работаю. Сижу как проклятый. И я бы хотел, если только вас не затруднит, показать вам несколько страничек.

— Пожалуйста, пожалуйста! — горячо откликнулся Константин Павлович. — Я с удовольствием…

— Ну, положим, удовольствие не бог весть какое читать чужие опусы.

— Да перестаньте! Честное слово, мне очень интересно.

Вытирая полотенцем волосы, Константин Павлович следом за хозяином вошел в дом, в низенькую прохладную от закрытых ставен комнату. Борис Евсеевич распахнул окно, придвинул ближе к свету стул.

— Вот, — сказал он, выбирая из толстой кипы на столе несколько страниц, — хотя бы вот эти. Они мне что-то очень туго давались.

Константин Павлович взял, отбросил с глаз мокрые спутанные волосы.

— Угу, — пробормотал он, принимаясь читать. Почерк у учителя был крупный, ученический, очень четкий и разборчивый. Пытаясь сосредоточиться, Константин Павлович несколько раз повторил первую фразу, потом почему-то скользнул взглядом в конец страницы, ничего не понял и, принимаясь перечитывать внимательно, с настроением, неожиданно увлекся. Не глядя куда, он откладывал прочитанные страницы и незаметно для себя что-то бормотал, вскидывал брови, одобрительно фыркал. Его, как художника, увлекла плотная, упругая ткань произведения, скупая и ясная манера письма. Он поймал себя на первом же пришедшем на ум сравнении: то, что он читал, казалось неожиданно зазвучавшей струной на очень чистой протяжной ноте.

Он дочитал коротенькую главку, но откладывать не торопился. Думая о прочитанном, он машинально повторил заключительную фразу, на которой замерла звучавшая нота, помолчал и сказал:

— А что? Очень хорошо.

Потом он отложил последние странички, встал и взволнованно прошелся.

— Послушайте, — заговорил он, останавливаясь у стола, за которым, опустив узкое некрасивое лицо, сидел Борис Евсеевич, — почему бы вам не послать это куда-нибудь? В журнал, скажем, в редакцию…

Польщенный учитель бережно складывал разбросанные страницы.

— Как вам сказать? Рано, мне кажется, еще. Вот годика два еще посижу, тогда может быть… Не люблю, знаете ли, поспешность. А литература, по-моему, это такое святое дело…

— Да разве только литература! — воскликнул увлеченный Константин Павлович.

— И другое, конечно. Но я говорю о том, что всего ближе мне.

Константин Павлович, чувствуя на сердце непонятно возникшую легкую радость, с любовью посмотрел, как худые нервные пальцы учителя бесцельно перекладывают вещи на столе, и неожиданно сказал:

— А хорошо. Честное слово, хорошо! Мне, например, очень понравилось. Просто я рад, черт возьми, за вас!

И он разговорился, и, совсем не ожидая того, рассказал этому почти совершенно незнакомому человеку все, что мучило его последнее время, что заставило его уехать из Москвы. Он говорил и смотрел в спокойные, утомленные глаза под сильным некрасивым лбом, говорил и радовался той свободе, с какой лилось из его души признание, — давно уж он не говорил так хорошо и полезно.

— И вот приехал я, а вот тут у меня, — постучал он по груди, — вот тут что-то все еще неспокойно. Боюсь. Боюсь, что опоздал я уже, отстал. Отстал, как от поезда. Ушел он, и не догонишь.

— Во всяком случае, — осторожно сказал Борис Евсеевич, — хорошо уже то, что вы задумались.

— Но молодость-то, молодость! Разве ее вернешь?

— Зато у вас есть опыт. Ведь эти годы, я думаю, не прошли для вас зря?

— На это только и надежда, — вздохнул, успокаиваясь, Константин Павлович. И, успокоившись окончательно, он спросил: — А у вас, если не секрет, вся вещь будет о чем? Как я догадался, вы пишете о своих же людях?

— Конечно. Если говорить сугубо профессионально, то сюжет у меня совершенно простой. Но у меня забота не об этом. Видите ли, меня всегда возмущало, что раскается какой-либо преступник — и об этом начинают трубить все газеты. А простой, незаметный человек, каких у нас миллионы, работает всю жизнь, работает честно, хорошо, но работает так, что в герои не вылезает. И вот о таком за всю жизнь никто доброго слова не напишет. А ведь он всю жизнь отдал труду! Работал как лошадь…

Борис Евсеевич встал и, как в классе, принялся ходить.

— Вот возьмите вы того же Корнея Ивановича. Простой мужик. Устанавливал Советскую власть. Из-под расстрела бежал, учтите. Потом колхозы, потом война. На войну уходил, дома оставил всего полмешка свеклы. А детишек — полон угол. И вот я так спрашиваю, вернее, спросил бы, будь я какой-нибудь иностранный корреспондент: «А что вы защищали-то, мистер Корней Иваныч, на фронте? Эти полмешка?» А ведь человек двух сыновей там оставил, самого покалечили, — видали, на деревяшке ходит. И вот еще что, — спросите-ка его самого, что он защищал, — не скажет толком. А ведь защищал! И если надо было бы, он и на смерть пошел бы! Пошел! Без всяких!.. Так вот я и хочу написать о таких вот людях, как Корней Иванович. Ведь на их плечах Россия держалась и держится. Не на героях, а на них, простых, но незаметных. Я не знаю, как одним словом назвать это чувство, — может быть, это и есть то, что мы называем патриотизмом, но оно сидит в наших людях в самой крови и помогает нам во всех суровых испытаниях. Во всех!.. Простите, вам не скучно?

— Что вы, что вы! — запротестовал Константин Павлович. — Продолжайте, пожалуйста.

— А может быть, это какое-то в глубине сердца сидящее чувство Родины? Может быть… Мне, например, не нравится, когда слово Родина орут во все горло. О ней не кричат, нет. У наших людей Родина в душе. Вот стог, например, это Родина. Полянка в лесу — тоже Родина. Или осинка над отцовской могилой… Понимаете? И вот где-то в подоплеке, что ли, моей книги мне хочется ясно показать, что, не будь этого подчас необъяснимого чувства в душах миллионов наших Корней Иванычей, на всей земле сейчас слышался бы тупой стук фашистских солдатских сапог. Земля стала бы мертвой, и пыльный ветер листал бы вырванные страницы из любимых нами книг. Я это так иногда ясно себе представляю, что мне становится страшно…

Назад Дальше