Короткий миг удачи(Повести, рассказы) - Николай Кузьмин 19 стр.


— Ты подожди, там есть роскошные места. — Борис Николаевич торопливо полистал книгу, отыскивая запомнившееся место. Нашел, заложил пальцем. — Вот, слушай. Разве не здорово? «Кто наблюдает ветер, тому не сеять, и кто смотрит на облака, тому не жать…» А? Или вот еще. «Сердце мудрых — в доме плача, а сердце глупых — в доме веселия». Дескать, веселись, веселись, человече, поумнеешь — думать станешь. «В доме плача…» Это же об основном, Зяма, — что человек должен быть постоянно недовольным собой. «При печали лица сердце делается лучше». Вот — тоже написано. Недовольство — стимул совершенства. Понимаешь?

— Так что ты хочешь? — говорил Зиновий, расхаживая по комнате и трогая в задумчивости свой внушительный нос. — Тысячелетие… даже два тысячелетия живет и не может исчезнуть эта, с позволения сказать, идеология…

— Великолепный охмуреж! И ведь здорово придумано. Но мне сегодня вот что не дает покоя. Слушай, Зям, вот кромсаете вы где-то в своих анналах какого-нибудь усопшего, а он лежит, молчит, и ничто, ничто в нем не протестует. Хоть бы пикнуло, дернулось, возмутилось! А?.. Но ведь он жил, он же любил, бегал, хохотал. Куда все подевалось? Неужели в пыль, в воздух, в ничто? Было и вдруг не стало, — а?

Умудренно склонив голову, Зиновий неторопливо протирал очки и подслеповато моргал беспомощными обезоруженными глазами.

— Нет, Зямчик, что ни говори, а все-таки смерть — великое таинство. Загадка Бытия. Я это с большой буквы называю.

— Да я понимаю, что не с малой, — отозвался Зиновий. Едва он вздел очки на место, на его худом носатом лице вновь установилась привычная ироническая усмешка.

— Куда, ну куда, в самом деле, девается человек? — увлеченно продолжал Борис Николаевич, усаживаясь в постели и поджимая укрытые пледом коленки. — Вот тот же Маяковский, тот же Хемингуэй. Или Есенин, скажем. Неужели ушли они — и нет их, растворились без остатка? Прах и в прах вернулись? Ведь не укладывается же в разум! А может быть, бредут они где-нибудь сейчас легким неслышным шагом и чуть-чуть пылят? А? Плывут так, знаешь, на каких-то далеких, далеких дорогах? Не может же человек уйти и раствориться, будто его и не было!.. Я почему-то все время вижу, как идет не торопясь усталый Хемингуэй, думает, чуть шаркает ногами и — пыль, пыль, пыльца из-под подошв. Еле так заметная… И так он будет брести и брести, не исчезая насовсем… А?..

— Утешение самоубийц! — с досадой заявил Зиновий. Он мимоходом взял и снова бросил на столик книгу.

— Ты думаешь — самоутешение? — спросил Борис Николаевич.

— Бесспорно! — отрезал Зиновий. — Тут, тут надо как следует устраиваться! Там, — он неопределенно показал куда-то вверх, — там ничего не будет. Ни-че-го!

— Э, Зямчик, кто заглядывал!

— Слушай, — возмутился Зиновий, — ты бросай эту поповщину! Противно же слушать!

— Противно… Но ведь смотри, что получается. Ты никогда не обращал внимания, что на шаг на этот… ну, чтобы, значит, сразу… без всего… на этот шаг, как правило, решаются умные и мужественные люди? Ты прочитай предсмертные письма Цвейга. Ты прочитай… А тот же Маяковский? Хемингуэй? Нет, Зям, эти люди любили жизнь. И уж чем-чем, а трусами не были. И вдруг — бац! Конец. Все.

— Но почему ты, черт тебя дери, не допускаешь мысли, что эти люди способны на ошибки? Вот тебе и пример. И — объяснение их дурацким — я в этом убежден! — поступкам.

Борис Николаевич с сомнением покачал головой:

— Дурацким… Слишком просто. Слишком это просто, Зям! А может быть, это мудрость, прозрение? А? Знаешь, слишком мы все какие-то непосвященные. Все наши заботы о том, что вокруг нас, об обыденном, повседневном…

— Не хочу быть пророком, — сердито перебил его Зиновий, — но придет время, и все мы — и ты, и я, грешный, — все мы убедимся на собственном примере, что высшая мудрость во всем этом — самая простейшая: тебе положено жить, ты и живи! И все на свете, в том числе и медицина, только помогает этому, чем только может.

— А, опять ты о своем! И никак, никак ты не хочешь понять меня! Ну почему ты не можешь допустить такое? Смотри: а вдруг на всех на них снизошло эдакое гениальное озарение и они увидели, что там, впереди, еще большая и долгая дорога, может быть даже бесконечная, и они просто, так сказать, прикрыли за собою дверь, чтобы оставить то, что надоело, обрыдло, измучило? А? И сделали это легко-легко, без всяких там угрызений и мучений…

— …и разнесли себе вдребезги башку, мозг, этот чудеснейший, неповторимый и необъяснимый аппарат, за который, кстати, их любил, ценил… обожествлял весь мир? — вскричал Зиновий и раздраженно — тычком в переносицу — поправил очки. — А, да что с тобой говорить, с идиотом!

— В общем-то… и это правильно, конечно, — не сразу согласился Борис Николаевич. — В том-то и сложность, милый Зям. В том-то и сложность.

— Чего, чего сложность? — с дружеским укором напустился на него Зиновий. — Что ты забрал себе в башку, чудак? Что за припадки мировой скорби?.. Ну? Философ?

— Видишь ли, в наше время смешно, конечно, предполагать, что кто-нибудь всерьез верит в существование бородатого мужика на небе. Будда, Христос, Магомет… Все это лабуда. Какая-то оголтелая религиозность. Но что-то слишком многого мы пока не в состоянии объяснить! Слишком многого!

Как чуткий, терпеливый доктор, Зиновий сдвинул простыни и плед и опустился на краешек дивана.

— Ну что, что, дурная голова, ты не в состоянии объяснить?

— Как — что? Мало ли…

— Да что, что конкретно?

— Конкретно? Ну хотя бы сны. Смотри — я никогда, ни разу в жизни не был на охоте, не убивал и воробья. А во сне я держал подстреленную птицу, еще теплую, и я до сих пор чувствую, как у нее трепетало сердце. Ну… как это? Что?.. А взять предчувствия. Зеркало треснуло, сломался гребень. Да мало ли! Вот умирает человек, и в тот момент, когда душа его, как говорится, отлетает, где-то за тысячу и больше километров вдруг дрогнет сердце у матери, сестры, любимого человека. Какая сила, что дает такой намек, сигнал? А может быть, как раз душа-то улетевшая и прилетала попрощаться?.. Необъяснимо это все пока. Необъяснимо…

Зиновий слушал, иронически и чуточку страдальчески покачивая головой.

— Мистику, мистику, старик, разводишь! Это от безделья.

— Ничего не мистику! Я не рассказывал тебе о маме? Так вот. Ты знаешь, она жила не с нами. Но в последние дни мы у нее дежурили. Измучились… ужас! Собственно, надеяться на чудо было глупо, но вдруг она поднимается, требует зеркало и гребень и говорит, чтобы мы шли к себе, дежурства сегодня не нужно, ей лучше. Я, как приехал, сразу же — хлоп! — и заснул. Но ночью в меня будто выстрелили! Вскочил, сердце хоть рукой держи. Вид, конечно, самый дикий. Тамара испугалась, а я рвусь бежать чуть не голяком. И знаешь, — опоздали. Прибежали… ключ у нас свой был — лежит. Все! И ты меня теперь хоть режь, но я знаю: это она звала меня, когда я спал. Говорю же: это было как толчок, как выстрел!

Зиновий потупился.

— Ну, старик… на эту тему можно спорить и спорить. Все дело в том, что в научных кругах в настоящее время…

— А, круги твои! Пойми — меня тогда это потрясло. Да вот и недавно с Тамарой. Я же говорил тебе: как она узнала, что мне плохо? От кого? Не от людей! Значит, по воздуху? Фантастика!

— Старик, я хочу сказать, что уровень наших нынешних накопленных или, верней, добытых опытом знаний…

— Постой, Зям, дай доскажу. Вот гляди: стоит приемник. С миром он ничем не связан, а между тем принимает волны с другого конца Земли. Так неужели ты думаешь, что человеческая душа примитивней этой дурацкой коробочки? Да в тысячу раз тоньше и умнее! Даже у летучей мыши обнаружили что-то вроде радара. А уж человек-то!.. Наша беда в том, что мы привыкли, как тот хохол, все взять в руки, пощупать. А если есть штуковина, которой не пощупаешь?

— Старик, так я тебе об этом и хочу сказать. В последнее время в журналах начинают проскакивать догадки о еще неизвестном нам виде материи. Ты ведь к этому ведешь?

— Может быть. Но человеческая душа, я в этом уверен, Зям, настолько уникальный, настолько совершенный аппарат, что передать или принять какие-то сигналы — для него пустяк. Существует, представь себе, некая волна, на которой спокойненько, как этот вот приемник, работают две близких, родственных души. И не криви свои выразительные губы, никакой тут мистики, никакой чертовщины нет!

— Какая уж чертовщина! Тут, старик, скорей… это самое… вопрос божественного.

— Да как хочешь называй. Не знаю, попадалась ли тебе на глаза небольшая заметка. В какой-то деревне — не то в Курской области, не то в Орловской, словом, в самой что ни на есть российской, — вдруг обнаружилось, что маленькая девочка во сне бормочет какие-то непонятные слова. Бред, и очень странный. Ну, по врачам ее, затем в Москву, в клинику. Короче, выяснилось, что девочка разговаривает на одном из древнейших наречий Индии, наречий, которого и в самой Индии сейчас не существует! Ну? Каково?

— Да, да, я помню, — подтвердил Зиновий. — У нас этот случай занесен в картотеку.

— Вот видишь! И вот лежу я сегодня, а мысли, мысли, черт! Ты знаешь, в последние дни мама мне несколько раз жаловалась, что ей стал сниться какой-то хам, типа надсмотрщика, который стегает ее кнутом.

— Фрейд! — усмехнулся многоопытный Зиновий. — Типичный Фрейд.

— Ишь ты… Фрейд! А почему ты не хочешь предположить совсем другое; представь, что она уже жила когда-то, давным-давно, во времена рабства, и — вот, воспоминания… А?

— М-да-а, Борька. С головой у тебя, брат, не все в порядке.

— Я тебе больше скажу, Зям: мне сейчас и самому кажется, что я уже когда-то жил. Был, существовал и многое, гораздо больше, чем сейчас, уже пережил, перечувствовал…

— Ну, старик! — успел вставить Зиновий, насмешливо раскинув руки.

— Смейся, смейся! Но недавно во сне я даже пережил собственную смерть. Ей-богу! Помню — проснулся в диком, дичайшем страхе… Что это такое, Зям? Ты в состоянии мне это объяснить? Ты, медик, почти кандидат, будущее светило науки?

— Ну, насчет светила давай не будем. А вот то, что тебе только в эти дни стукнуло в твою бедную голову, — так над этим, к твоему сведению, уже давным-давно, — бьются светлейшие умы. Но, как я тебе уже начал говорить, уровень наших нынешних знаний пока что, к сожалению…

— Вот, вот! — обрадованно подхватил Борис Николаевич. — И я тебе об этом же. Именно — уровень! Ты замечал когда-нибудь, как муха, бабочка колотится в стекло? Ей непонятно: мир, воздух, солнце — вот они, а вырваться не может. Что-то прозрачное, невидимое, а мешает. Так не является ли наше нынешнее невежество — я говорю об относительном невежестве! — об относительном, — не мефистофельствуй!.. Не является ли оно для нас тем же стеклом? Мы где-то рядом, на подходе к большим открытиям, которые нам объяснят почти что все.

— Ну, верно, — выжидающе согласился Зиновий. — Я тоже так считаю.

— Ты тоже так считаешь… — усмехнулся Борис Николаевич и, повозившись, улегся, натянул до подбородка плед. — Я сегодня вот о чем раздумывал. Смотри: давай посадим себе на ноготь муравья. Как думаешь: вот этот работящий и пытливый муравей, догадывается ли он, исследуя наш ноготь, о том, какое сложное и во многом необъяснимое создание человек в целом?

— Ты хочешь сказать…

— Да, да. Я это и хочу сказать! Что, что нам объяснит всю сложность мира, — не материального, нет! — тут уже много всего! — а мира неосязаемого, невидимого… какого-то… — ну, понимаешь? — у которого мы покамест, быть может, только на ногте?

— Разум! — твердо заявил Зиновий и очень выразительно постучал по лбу. — Только разум. Развивающийся непрерывно, свободный от неизвестностей, все знающий и все постигший. Без тайн!

— А может… — помолчав, проговорил Борис Николаевич, и взгляд его, когда он уставился в глаза Зиновия, стал дымчатым, как бы шальным, — а может, это и есть… бог? А?

— Ну, старик… — от неожиданности Зиновий растерялся. — Значит, все дело будет только в терминологии. Хотя я лично, — тут он вновь обрел былую твердость и насмешливость, — я лично буду всячески не соглашаться с этим термином!

— Вот видишь, — рассеянно вздохнул Борис Николаевич, и взгляд его устремился в черное потевшее окно, в космический бездонный мрак за форточкой, где воспаленному воображению мерещились замысловатые системы далеких остывающих миров. — Когда-то примитивная догадка наших предков и — вдруг… Бедный бог! Настырный человечишко уже много объяснил: и гром, и молнию, и землетрясение… даже атомную энергию открыл. Что же богу-то, бедняге, остается?

Бр-рынь! — раздался вдруг в коридоре бесцеремонный гром звонка, потом еще, еще, — настойчиво и резко.

— Ну вот, — расстроился Борис Николаевич. — Только разговорились!

— Мама родная! Ключи же у меня! — ужаснулся Зиновий, бросаясь открывать.

— Хозяйка! — громко возгласил он из коридора.

Шаги, шуршание пакетов, ощутимое дуновение холодка, — человек вошел с улицы, с мороза.

— Все руки оттянула! — жаловалась на кухне Тамара. — Подержи-ка, Зям. На стол не ставь, я сейчас.

— Том, ты что так долго? — крикнул Борис Николаевич, с наслаждением забиваясь под теплый плед и чувствуя, как, должно быть, настывает на улице к ночи.

Не отзываясь, Тамара проворно совалась по кухне, выкладывая покупки. Шаль спущена на плечи, на ботиках снег. Зиновий с тяжелой, набитой припасами сумкой терпеливо ждал.

— А я в редакции завязла, — рассказывала Тамара, забирая у него наконец сумку. — Этот разочарованный любовник сегодня из всех буквально душу вынул. Вынь да положь ему Кравцова! Уже из обкома звонили.

— Жена! — снова позвал Борис Николаевич. — Ты где? Зямка, черт, оставь свои штучки, пусти ко мне жену. О чем вы там шепчетесь?

— Зям, — негромко спросила Тамара, прислушиваясь, не встает ли с постели муж, — я с собой заявление взяла, секретарь дал. Показать ему?

— Какое еще заявление?

— Ну… этого… Ромео. Он же из обкома теперь не вылезает. Оттуда в редакцию прислали.

— Конечно! Какой может быть разговор? Пускай работает. Это для него сейчас самое милое дело. А то он совсем тронется. Ты бы послушала, что у него в башке творится! Где он эту чертову Библию достал?

— Боюсь я, — пожаловалась Тамара. — Только расхлебались с тем фельетоном, теперь — снова. Видела я этого Ромео. Он же как танк — раздавит любого… Опять нервотрепка?

— Ничего, это даже к лучшему. А то — видали его? — Христосик нашелся!..

— Вот негодяи! — притворно ворчал в комнате Борис Николаевич. — О болящем и скорбящем и не вспомнят… Зиновий! Я вызываю тебя на дуэль!

— Уходишь? — спросила Тамара, увидев, что гость направляется к вешалке. — Оставайся. Поужинаем вместе.

— Пора, — отказался Зиновий, влезая в пальто. — Какие у вас планы на завтра?

— Зямка! — позвал Борис Николаевич. — Ты что, уходишь? Том, не пускай его. Сними с него очки. Или портфель отбери, портфель!

— Пока, старик. До завтра. — Одетый, в шапке пирожком, Зиновий заглянул из коридора в комнату и помахал перчатками. В другой руке он держал объемистый, как чемодан, портфель.

— Сбегаешь? Завтра увидимся?

— Обязательно! Ну, пока. Будь здоров.

Заперев за ним дверь, Тамара постояла в темном пустом коридоре, прижавшись лбом к холодной обитой двери, затем, не замечая, что в комнате, привстав на диване, муж с нетерпеливой улыбкой ждет ее появления, медленно прошла на кухню. Загремела там кастрюлями.

— Жена! — звонко позвал Борис Николаевич. — Что за черт! Я сегодня дождусь жену или нет? Это что, бунт на корабле?

Дни в одиночестве кажутся ему теперь долгими, почти бесконечными, и он с удовольствием кричит во весь голос, на всю квартиру. Ему хочется разговаривать, шуметь, даже бегать, он перестает чувствовать свое напряженное сердце. Тамара, однако, не появляется, и он, удивленный, по-прежнему веселый, настроенный и кричать и двигаться, попытался разглядеть с дивана, что она там делает на кухне. Ему видна лишь мотающаяся по стенке тень Тамары, — она забралась на табуретку и тянется к горячей, яркой лампочке под самым потолком и внимательно, изучающе разглядывает на свет собственную ладонь.

Назад Дальше