— Какая ее специальность, товарищ корреспондент! На маникюршу учится. — Он снисходительно рассмеялся, махнул рукой и утер в морщинистом глазу слезинку. Напористость его пропала, он расположился, если можно, поговорить откровенно, не по-казенному, а как мужчина с мужчиной.
— Так заходите, буду ждать, — тотчас предупредил это намерение Борис Николаевич, и его сухая горячая рука утонула в прохладной толстой ладони пенсионера. «Штангой, черт, или борьбой занимался!» — определил он, по привычке отличая здоровых, тренированных людей.
— Болеть, как я вижу, не приходилось? — спросил он, провожая посетителя к двери. Громадный Кухаренко двигался, как шкаф. Вопрос журналиста доставил ему удовольствие.
— Да не припомню вроде, — скромненько поежился старикан, и Борис Николаевич, утомленный постоянными головными болями и слабостью, представил себе, какая, должно быть, у этого пенсионера красная гулкая гортань, исправные печень и кишечник.
— Морж, наверное? — спросил он, живо наставляя палец.
— Что такое? — насторожился старикан.
— Ну… в проруби купаетесь или снегом?
— A-а! Это точно, — подтвердил Кухаренко. — Два раза. Утром и вечером, как на молитву. У нас там снег замечательный. Вот так гребанешь и… — он ощерился, закряхтел, показывая, как растираются колючим чистым снегом здоровенные грудь и бока.
— Чудесное дело! — загорелся Борис Николаевич. — За городом живете? Я уж, кажется, веки вечные не был за городом. Забыл, как и лес пахнет.
— Так что же? — добродушно гудел сверху посетитель. — Вот налажу я свои отношения и — милости прошу. У нас там снегу или воздуху этого хоть, извините, задницей ешь. Буду рад. Еще раз извините за выражение. Человек простой.
Зазвонил телефон, и Борис Николаевич быстро повернулся к столу. Старикан неумело поклонился и разлаписто зашагал из кабинета. Только теперь, глядя ему в спину, можно было заметить, что, несмотря на завидно сохранившееся здоровье, он все же поддается возрасту. В грузной походке уже угадывалось ковыляние, мотались сзади дорогие просторные брюки.
Борис Николаевич узнал в трубке голос жены.
— Борька, ты не забыл?.. Как о чем? Здравствуйте, я ваша тетя! О Софье Эдуардовне. Мы же вчера договорились. Я ей только что звонила, она ждет.
— Том, — взмолился Борис Николаевич, — может, как-нибудь потом? Вот видишь, я уже стихами шпарю. «Том — потом…»
— Борька, перестань! Нет, нет, не хочу и слушать. Да и Софья Эдуардовна ждет, имей совесть. Это займет минут сорок, не больше. Ты слушаешь?.. Алло?
— Слушаю, слушаю, мучительница! От тебя же не отвяжешься, невыносимый человек. Ну хорошо, не кипятись. Иду. Ты где, откуда звонишь?..
Осмотр на этот раз был тоже дотошный, и Борис Николаевич покорно ложился, вставал, дышал и замирал, сгибал и разводил руки, приседал. Софья Эдуардовна не признавала стетоскопа и прикладывалась к голой спине больного теплым мягким ухом и щекой. «Дышите… А теперь замрите, голубчик». Было в этом что-то старинное, да и сам вид седой дородной Софьи Эдуардовны с выразительным львиным лицом, с которого поминутно падало и повисало на шнурочке крохотное прозрачное пенсне, — все говорило о временах минувших и невозвратных, когда болезни были не так многочисленны и замысловаты, а лечение их поддавалось совсем простым, почти домашним средствам.
Раздетый Борис Николаевич снова видел свое тело, разглядывал, пробовал напрягать мышцы и поражался неведомо когда наступившей худобе и слабости. Он стал замечать, что постоянно чувствует свое сердце. Оно не болело, нет, но ощущалось все время, билось мелко, горячо и напряженно, будто убавившийся вес, исчезнувшая сила мышц навалили на него дополнительную нагрузку и оно, не отказываясь, как старый добрый товарищ, выполняло свой долг до конца.
Разрешив одеваться и принимаясь выписывать рецепты, Софья Эдуардовна вдруг попросила обождать и с озабоченным лицом снова приникла ухом к груди. Видно, в самом деле что-то замечалось за сердчишком, подумал Борис Николаевич. А в остальном вся процедура осмотра лишь позабавила его, и он больше всего остался доволен тем, что угодил жене. После того как его крутили и вертели на все лады в институте у Зиновия, услышать здесь что-либо толковое было бы просто смешно. Он и к наставлениям величественной Софьи Эдуардовны отнесся вполуха: слушал, кивал и соглашался, а сам думал о том, что неделю еще надо подождать, а потом опять к Зиновию и, если все окажется в порядке, надо будет в первое же воскресенье, в первый же свободный свежий день — в лес, на лыжню, на снег, подкормить, подправить издерганный, уставший организм. Ну их, всякие дела, им конца-края не будет, надо когда-то и собой заняться…
В отличие от него, Тамара выслушала все, что говорилось, необыкновенно внимательно, а кое-что записала. Одетый, настроенный хорошо, Борис Николаевич стоял у двери и, натягивая перчатки, прислушивался к прощальному разговору женщин. По словам Софьи Эдуардовны, чтобы обмороки не повторялись, следовало пока соблюдать одно: покой и покой.
— Может, читать хоть разрешите? — улыбнулся Борис Николаевич.
Тон журналиста показался Софье Эдуардовне обидным, однако, пока она ловила и снова водружала на место легкие стеклышки пенсне, он поспешил откланяться.
— Том, я подожду тебя на улице.
У женщин оставались еще какие-то свои секреты.
Тамару он дождался не скоро.
— Вы что там, самоварничали? — спросил продрогший Борис Николаевич, приплясывая на снегу и хлопая себя по плечам.
— Слушай, Борька, что у тебя за идиотские насмешечки? — накинулась на него жена. — Ты вел себя возмутительно. К Зямке он не хочет, к светилу ему неудобно, я договариваюсь… Видали его — он одолжение сделал! Мне просто стыдно перед Софьей Эдуардовной.
Борис Николаевич приобнял ее за плечи.
— Тебе хватило сумки для рецептов?
— Слушай, оставь эту идиотскую манеру! Нашел над чем шутки шутить!
— О-о, да мы сегодня в гневе! Ну, Том, вам тогда сюда, а мне сюда. До вечера.
— Какое еще — до вечера? А ну стой! Видали его!
Никаких до вечера. Мы идем вместе. Да, да, не делай удивленных глаз. Ты что, не слышал: покой. Вот и пошли.
— Том, ты прекращай наконец свой китайский произвол. Я на работе — пойми ты! Мне некогда вылеживаться. Меня люди ждут.
— Ничего не случится, полежишь. Если надо, с шефом я сама поговорю. И с секретарем тоже. Пошли, нечего стоять.
— Ну, слушай… Мы что, ругаться будем? — Он сердито вырвал руку и отступил на шаг, на полтора. Они долго смотрели друг другу в глаза: он — возмущенно, она — терпеливо и, как ему показалось, скорбно.
— Понимать же надо, Том…
— Глупый ты, — сказала она с мягким упреком. — Забыл, как мы намучились с мамой? Вот тебе и ладно. Для меня лично хватит. Вот, по горло, на всю жизнь! Взрослый человек, а ведешь себя… Пойдем, хватит базар устраивать.
— Диктатура! — проворчал Борис Николаевич, но все же подчинился и пошел.
Предписание Софьи Эдуардовны оказалось как нельзя кстати. Если первый день безделья дался с усилием, то уже на следующее утро, проводив жену на работу, Борис Николаевич испытал заметное облегчение, которому искренне удивился: ему хотелось одиночества, и никогда раньше он не подозревал, что даже самый близкий человек может иногда мешать жить так, как хотелось бы. Оказывается, он не привык к своей квартире днем, совсем не ценил одиночества, не знал того удивительного состояния, когда приятны пустота и тишина вокруг, приятна полнейшая изолированность, обеспеченная толстыми стенами и крепкими дверьми. Днем в доме вообще становилось малолюдно.
Часто звонила с работы жена, звонил Зиновий, измученный ожиданием защиты диссертации.
— Старик, я кончаюсь! — жаловался он. — На ночь съедаю по мешку снотворного. Жую, как овес… Надо хоть увидеться, потрепаться.
Позвонил однажды секретарь редакции и долго болтал о том о сем, пока не сказал главного: оказывается, больше всех печется о заболевшем журналисте старик Кухаренко, могучий пенсионер. Первые дни он терпеливо наведывался в редакцию и так же скромно уходил, унося под мышкой свою внушительную папку, а вчера не выдержал и взбунтовался.
— Прямо озверел Ромео, оглушил всех! — негромким торопливым тенорочком рассказывал секретарь, и Борис Николаевич представил себе прокуренный суматошный секретариат, груды материалов, телетайпных лент и клише на столе и как секретарь, разговаривая с ним, прижимает плечом телефонную трубку, а сам не перестает обеими руками рыться во всем этом привычном беспорядке, находит, что надо, подписывает и засылает в набор, огрызается на сотрудников и отдает распоряжения выпускающему.
— Ты как — лежишь, поправляешься? А прийти не сможешь? Ну, смотри. Мы его уж как-нибудь без тебя. Любовь должна пройти проверку. Верно?
Остроты у секретаря, как всегда, не получались.
Последовали еще приветы от сотрудников: от одного, другого… от всех, и Борис Николаевич догадался, что в секретариате полно народу — заканчивается половина месяца, а значит, подходит день выдачи гонорара, и ребята узнают у секретаря, не идет ли в номер собственный материал. Ну, после гонорара, как правило, ресторан на скорую руку, чтоб не особенно задерживаться и дома избежать скандала, выпивка, много дыму, взаимных обид, упреков, споров…
Закончив разговор, Борис Николаевич отодвинул телефон. Он ни о чем не расспрашивал секретаря, — редакционные новости, накопившиеся за последние дни, сегодня нисколько не интересовали его. Он вытянулся, удобно закинул под голову руки и снова стал лежать, молчать и смотреть в потолок. Это было внове для него — такое вот увлекательное одиночество. Еще совсем недавно ему хотелось движений, все его тренированное, сильное тело прямо-таки просилось в горячую мускульную работу, теперь же потребность была одна: лежать, смотреть в потолок и-чтобы не мешали. В конце концов он выключил телефон, потому что звонки, постоянные вторжения в его изолированность мешали забыть о том, что происходит без него, они напоминали, что жизнь, как ни отгораживайся стенами и дверьми, идет, она бежит, торопится, и вот уж получается, что он все равно необходим, как бы ни прятался, он нужен чуть не позарез, а позарез этот — ну его к черту! — ведь не на миллион же лет заведено у человека сердце: вон как убивается оно, будто одолевает какие-то постоянные помехи.
Откинув плед, Борис Николаевич спустил ноги и заученно попал в обношенные, истертые шлепанцы. Собираясь утром на работу, Тамара оставляла на плите обед, нужно было лишь зажечь газ и поставить на огонь кастрюльки. Вяло двигая ногами, он протащился на кухню, разогрел, что приготовлено, но есть не стал — хлебнул, ковырнул и вернулся обратно. Висели шторы по сторонам окна, на улице падал реденький снежок. Могучий Кухаренко, подумалось ему, наверняка осудил бы такое отсутствие аппетита. Разве это обед для взрослого мужчины? Уж что-что, а аппетит у старикана, надо полагать, железный: сожрет все, что положат, и потребует добавки.
Укладываясь и пряча под плед костлявые коленки, Борис Николаевич повозился, чтобы лечь и не чувствовать напряженных частых ударов сердца. Кажется, удалось…
Он хорошо представлял себе, где живет пенсионер: большой жилой массив, местные Черемушки. Только там Кухаренко мог получить новую квартиру, больше негде. Когда-то на том месте стояла захудалая слобода, грязная, с провисшими гнилыми крышами избушек. Борис Николаевич бывал в слободе часто, печатая в газете трескучие материалы о новизне, сметающей отжившее и никому не нужное старье. Слобода гибла, исчезала на его глазах. Окраина строилась еще и по сию пору, город рос и расползался, но у него уже были другие интересы и обязанности. Как журналист он вырос, укрепился очень быстро. И все же счастливое состояние тех первых лет, когда он только начинал и радовался каждой напечатанной заметке, казалось ему теперь куда приятнее, чем нынешнее, хотя последние фельетоны Б. Кравцова считались событиями в городе и редакция гордилась им, поддерживала и всячески его защищала. А слободу, район своей газетной молодости, Борис Николаевич запомнил так, что казалось, навсегда остались в памяти сырой осенний ветер в голой арматуре кранов, зябнущие, насеченные дождиком блоки поднимающихся стен, с пустыми рыжими рамами окон, жидкая антрацитовая грязь в колдобинах кривой разъезженной дороги, а по холодам, едва завьюжит, крохотный отрог переметенного через дорогу сугробика и на нем, поперек, грязный рубчатый след автомобильной шины…
— Кто там? — неожиданно крикнул Борис Николаевич и приподнялся. Кто-то был в квартире, вошел, потому что через широко распахнутую форточку движением воздуха внесло несколько снежинок. — Том, это ты?
В коридоре сильно затопали ногами, сбивая налипший снег, затем в комнату, вытягиваясь из-за косяка, заглянуло красное, с запотевшими очками лицо Зиновия.
— Это я, старик. Привет.
Он был осыпан снегом и несколько раз хлопнул шапкой о колено.
— Напугал-то!.. Но как ты проник?
— А на улице снежок, замечательно! — говорил Зиновий, раздеваясь. — Встретил Тамару, она дала мне ключ… Ну, лежишь, байбак, диван продавливаешь?
Не вставая, Борис Николаевич дотянулся и дернул висюльку торшера. За окном стало совсем черно. Зиновий, утираясь платком и приглаживая редкие волосы, нерешительно вошел в комнату. Он смотрел, не наследил ли на полу. Борис Николаевич подвинулся на диване, приглашая садиться.
— А Тамара куда? В магазин?
— Не спросил, старик. По каким-нибудь, наверное, делам.
— Я просил ее в редакцию зайти.
— Может быть, и туда, ничего не сказала. А что у тебя телефон выключен? Звоню, звоню…
— Да так, мешает… Ты знаешь, Зям, супруга меня стаскала к Софье Эдуардовне. И вот лежу, раздумываю о смысле жизни, — прекрасная штука бюллетень.
— Она что, смотрела тебя?
— Софья Эдуардовна? Еще как! Крутила, вертела… Люблю я этих величественных интеллигентных старух. Что-то в них старинное есть, вымирающее. В будущем, мне кажется, старики станут совсем другими. Вот меня взять. Ты представляешь, какой я буду старец? Желчный, въедливый. Внештатный инспектор, гроза продавцов и контролеров… И этот твой Модест Генрихович — тоже приятный. Таким бы мне хотелось…
— Берзер? Берзер — чудный старик. Но что тебе сказала Софья Эдуардовна?
С усилием приподнявшись, Борис Николаевич несколько мгновений смотрел на широко распахнутую форточку.
— Может, прикрыть ее маленько?.. Сделай одолжение. — Снова лег, подоткнул с боков плед. — А что она скажет? Сердчишко что-то ее насторожило. Да я и сам замечаю… Твой Берзер ничего не говорил?
— М-м… видишь ли, старик, греха таить не буду — прослеживается у тебя небольшое недомогание. Нервишки, перебои — всякая такая бяка. Но это не смертельно.
— Ну и слава богу! Вот так ты и Тамаре скажи, если спросит.
— А что ты свои лыжи забросил? В лесу сейчас, на хвое — разлюбезное дело. И я бы с вами. У меня сейчас, кажется, настоящее предынфарктное состояние.
— Насчет лыж Том командует. Все вопросы и предложения к ней. У нас сейчас железная диктатура. Видишь — лежу, не шевелюсь.
— Плюнь, шевелись. Это тебя Софья Эдуардовна закатала? Узнаю специалиста со стажем. — Он взял со столика несколько рецептов и небрежно просмотрел. — Тоже прописала? Выбрось. Ни к чему.
— Не вздумай этого сказать Тамаре.
— Что это ты такое толстенное штудируешь в своем уюте? — Зиновий, отложив рецепты, взял в руки Библию и чуть не выронил, — не рассчитал тяжести. — Ого! Чувствуется… Но что это? — Он раскрыл и удивился, завистливо покачал головой: — Достал все-таки?
— Занятная книженция, слушай! И — настраивает, знаешь. Я тут для себя целые Америки открываю, честное слово!
Перелистывая страницы, Зиновий щурился и говорил в своей привычной иронической манере:
— Припадок философствования? Так сказать, прекрасный миг озарения? Момент познания истины?
— Не греши, еретик, не кощунствуй. — Борис Николаевич жестом попросил книгу в руки. — Теперь я, кстати, точно узнал, что это ваши Христа распяли. Ваши!
— Да, да, великое открытие, старик! — согласился Зиновий, отдавая книгу. — Что сам Христос существовал — этого еще не доказано, но что распяли его евреи — в этом уверены все.