— В белый свет, как в копеечку! — прикрикнул на него Синюхин. — Чего зря патроны тратишь? Перемени диск.
Финны открыли ответный огонь.
— Отходи! — резко приказал Синюхин. Выпустив еще одну очередь из своего пулемета, побежал следом за Зубиковым.
Марин слышал: выстрелы участились, Синюхин отстреливается. Ясно — погоня будет направлена по свежим следам… Удалось бы только увести финнов от Чаркина, у него пленные… Марин велел своим бойцам залечь в засаду: «Синюхин-то от врагов наверняка уйдет, а здесь мы их встретим…» Марин стал ждать.
Не прошло и часа, как из-за дальних деревьев показался Синюхин со своим пулеметом, сзади него — Зубиков.
Еще не дойдя до. Марина десятка шагов, Синюхин, вытирая рукавицей взмокший лоб, еле переводя дух, докладывал:
— Товарищ начальник, штук сорок их гонится… Маленько мы с Зубиковым поуложили их… Остальные до чего озверели — на пулемет так и прут.
— Далеко они? — коротко спросил Марин.
— С километр будет, — Синюхин оглянулся, как бы измеряя глазами расстояние.
Марин дал приказание отходить… «Вот когда бы нужен денек со снегопадом, а сегодня, как назло, ясно…»
На другой день разведывательный отряд Марина, избежав погони, подходил к своей части со стороны залива. Бойцы уже считали себя дома. Финская передовая линия шла по ту сторону. Летом этот залив служил хорошей защитой, а зимой был отличной дорогой, по которой противник уже сколько раз пробовал проникнуть в наш тыл. Темные зимние ночи, обильные снегопады, холодные ветры, подымающие тучи сухого, мелкого снега, служили хорошей маскировкой, давали возможность проходить здесь незамеченными целым подразделениям. Потому-то Марин и был сейчас особенно осторожен. Он искал глазами только что построенный большой дзот, даже рассчитывал встретить там пограничников. Различив заснеженную горушку, подумал: «Вот и дзот, теперь здесь куда безопасней».
— Хороший дзот, — похвалил Марин вслух.
— А вот трубу неправильно сделали, — по-хозяйски отметил Синюхин. — Дыру прорубили — и все. Надобно не в крыше, а в стенке ход для трубы… да с коленом. Это ведь не хата, а позиция огневая.
Марин с любопытством посмотрел на Синюхина — уже не раз он замечал, что Синюхин научился делать своевременные, меткие выводы.
В дзоте никого не было. По отпечаткам ног, еще не засыпанным снегом, нетрудно было определить: здесь недавно были люди и ушли к обороне пограничников.
«Без десяти час, — посмотрел Марин на часы, — здорово потемнело, тучи низко, ну да к пяти часам вернемся…»
— След с финской стороны, товарищ старший лейтенант, — предупредил, останавливаясь, высланный передовым Зубиков.
— Товарищ старший лейтенант, след! — показал и Синюхин на еле приметные полоски, тянувшиеся по снежной глади залива и пропадавшие невдалеке, в береговом кустарнике.
— Вижу! — И вдруг, выпрямившись, схватился за автомат: — Финны! За кустами! Ложись! Беглый огонь!
Синюхин бросился на снег устанавливать пулемет.
А из зарослей кустарника уже открыли огонь. Многократный стук автоматов раскатился в морозном воздухе. Показалась большая группа финских солдат. Они были всего лишь в пятидесяти метрах.
«Восемь против тридцати, открытое место… продержаться бы до подхода подкрепления. Синюхин хорошо бьет, задержит… — лихорадочно думал Марин. — А тут совсем недалеко наши, услышат». — К дзоту, по-пластунски! — приказал он, с беспокойством следя за разрывами финских гранат. Острая, жгучая боль в груди и где-то сбоку оборвала его слова. Марин припал на снег — нечем было дышать.
Синюхин слышал приказание командира. «Пулеметчик должен прикрывать отход!» — подумал он и крикнул:
— Зубиков, как отойдешь, дай знать!
Он бережно расходовал патроны, их было мало, следил за кустами и в то же время быстро оборачивался посмотреть, в каком положении товарищи. Синюхин скорее чувствовал, чем видел их, прижимавшихся к земле, пробиравшихся к дзоту. Всего несколько шагов отделяют их от дзота, но как трудно преодолеть это расстояние под градом пуль, под разрывами гранат.
Марин подполз к Синюхину, за ним на снегу осталась красная полоса.
— Синюхин… в дзот… я буду прикрывать… — с трудом выговорил он.
Синюхин, не прекращая нажимать спусковой крючок, ничего не понимающими глазами поглядел на Марина и на мгновение замер.
— Товарищ начальник, вы ранены!
— Я приказываю… в дзот… Мне… не доползти… — Марин сделал последнее усилие, подтянулся к пулемету и снова уткнулся в снег.
Послышался свист Зубикова. Синюхин схватил одной рукой Марина, второй пулемет и, не укрываясь, бросился к дзоту.
За ними следили Зубиков, Зыков и Кольников, огнем своих автоматов сдерживая финнов.
— К амбразурам! — загремел Синюхин, когда дверь за ним захлопнулась. Бережно уложив Марина на пол, поспешил со своим пулеметом к бойнице.
— Зубиков, диск! — крикнул он, сознавая: это последний.
Зубиков, подав диск, повалился на землю.
Финны окружили дзот. Обстрел амбразур усилился. Очнувшийся Зубиков с трудом подполз к бойнице, стал отстреливаться из автомата.
К Марину вернулось сознание. Опершись руками о пол, приподнялся, но голова бессильно свесилась на грудь…
— Держитесь… скоро подмога… — сказал он. Шум выстрелов заглушил его слова. Как хотелось ему встать, добраться до амбразуры, через которую проникал скупой свет зимнего дня, но рука подвернулась, он снова упал.
Снаружи треск выстрелов затих.
— Сдавайтесь! — донеслось в дзот. Кричали по-русски.
Синюхин выругался.
— Отобьемся! Им нас не взять! Наши-то, верно, уж недалеко!.. — крикнул он. — Лежите, товарищ старший лейтенант, — оглянулся Синюхин на Марина. — Управимся…
Ранили Зыкова, потом Кольникова. Гусенко, с окровавленным лицом, продолжал сражаться. Кровь заливала ему глаза. Он заметно слабел. Грохот взрывов заставил Синюхина обернуться: в противоположный угол попала граната, брошенная в прорубленное для трубы отверстие.
Синюхин увидел хлынувшую изо рта Марина кровь, конвульсивное подергивание рук, побелевшее лицо.
— Убили! — прошептал Синюхин. — Уби-и-ли!.. — закричал он надрывно, схватил пулемет и, распахнув дверь, выскочил наружу.
Он был страшен. Стреляя из пулемета, как из автомата, прыжками бежал к финским солдатам, выпрямившись во весь свой огромный рост. Синюхин не видел спешивших на помощь пограничников, не чувствовал боли от ран в щеке и голове. Он остановился, когда из-за мыса, перерезая финнам дорогу, с треском вылетели аэросани.
— Убили!.. Убили, сволочи!.. — все еще кричал он, вытирая лицо и удивленно глядя на запачканную кровью ладонь.
Возле дзота санитары уже перевязывали раненых. Марина положили на носилки, над ним склонился врач. Марин уже не хрипел, ресницы и губы его больше не дрожали от боли.
Взволнованный Синюхин подскочил к врачу, вопросительно посмотрел:
— Товарищ старший лейтенант живой?
Врач промолчал.
«Не хочет правду…» — мелькнула горькая мысль, и Синюхин, опустившись возле носилок, тяжело зарыдал.
Глава 6
СОЛНЦЕ ПРОЛИВАЕТ СВЕТ
Марин лежал на спине с закрытыми глазами. Он дышал тяжело, с хрипом. Заострившиеся черты делали его лицо почти неузнаваемым. Одна рука была согнута в локте, пальцы чуть заметно вздрагивали. Сознание возвращалось лишь на несколько секунд. Он не метался, как вчера, не выкрикивал бессвязных слов, ко всему был равнодушен. Лицо было в тени: свисавшая с потолка на длинном шнуре электрическая лампочка прикрывалась абажуром.
За окном который уже день свирепствовала пурга. Завывания ветра, то гулкие, то тоскливо замирающие, прерывались шумными порывами, и тогда слышался дробный стук сухого снега о стекла.
Военфельдшер Катя Данюк сидела, откинувшись на спинку стула, глядела на Марина полуоткрытыми глазами. Прошло шесть полных тревожного ожидания суток… Минуты, цепляясь одна за другую, вытягивались в бесконечно долгие часы и дни…
Иногда веки Кати смыкались, ее сковывал сон, но почти в тот же миг она вздрагивала, снова смотрела на раненого.
Марин пошевелился. Катя встала, осторожно вытерла влажной марлей его запекшиеся губы, поправила одеяло, постояла над ним и снова опустилась на стул. На дворе по-прежнему выла пурга. Катя невольно взглянула на окно, при порывах ветра тонкая белая занавеска то чуть поднималась, то опадала: «Щель, бумага отклеилась…»
Катя подошла, приподняла край суконного одеяла, закрывавшего окно. Уже совсем рассвело. За окном все так же метались и бились в стекло густые, белые хлопья.
Второй раз сегодня в памяти Кати встает картина первого боя, там, на заставе. С сумкой через плечо она шагает рядом с политруком Вицевым, старается не отставать от него. Вот что-то с коротким визгом пролетает над ее головой… Кругом — обросшие валуны, лес, потом поляна и показавшийся вдруг из-за кустов огромный рыжий финн с автоматом на шее. Вот она, с мокрым от слез лицом, тащит потерявшего сознание финна за плечи, навстречу из-за дерева выходит Петр Шохин, и Катя, сердясь на себя, никак не может сдержать своих слез…
За эти шесть суток она много думала о Петре, о письме, в котором он несколько раз напоминал о своем обезображенном лице. «Зачем это? Что я, красоту в нем ищу?» — Кате становилось обидно, но сердиться на Петра она не могла. Теперь, когда Петр очень далеко и неизвестно, увидит ли она его когда-нибудь, Катя знала: она его любит.
Потом мысль возвращалась к Синюхину, опять к Марину. Какие они все хорошие, как ей жалко их. Неужели после войны они все разъедутся в разные стороны и позабудут о первом бое на шестой заставе…
Может, и разойдутся, но никогда этого не забудут… Это уж на всю жизнь…
Почти неделю лежит Марин в госпитале, а улучшения нет… Сегодня главный хирург фронта Бухрин будет его вторично оперировать, удалять последний осколок возле сердца…
Катя сняла с окна одеяло, откинула занавеску, выключила электричество. При дневном свете еще резче обозначилась на белой подушке желтизна исхудалого, неподвижного лица.
Больше всего пугала Катю эта неподвижность Марина, безразличнее выражение его лица, в особенности, когда он приходил в себя. «Очень тяжелое ранение…» — вспомнились ей слова хирурга.
В госпитале начинался обычный напряженный день: через плотно закрытую дверь все чаще доносились торопливые шаги сестер, слышалась тяжелая поступь санитаров с носилками, шуршание колясок…
В палату тихонько вошла полная, круглолицая девушка с чуть вздернутым носом — медсестра Семенова. Белоснежный халат перетянут поясом, на голове батистовая косынка.
— Сегодня мое дежурство! Как больной? — обратилась она к вздрогнувшей от ее неожиданного появления Кате.
— Все так же… Я останусь у него…
— Шестые сутки без отдыха! С ума сошла! Ты же свалишься.
На тумбочке, у кровати, белел температурный листок с резко вычерченной кривой. Семенова уголком глаза взглянула на Марина и покачала головой.
— Ведь сегодня операция, — напомнила Катя, — разве я могу уйти?
— Каждый день кого-нибудь оперируют… — Семенова вздернула плечами. — Ну уж ладно, если настаиваешь, будь по-твоему, но сейчас-то до десяти можешь поспать.
Катя послушно поднялась.
— Занеси историю болезни в рентгеновский, — подала ей Семенова длинную желтую папку. — Понадобится главному хирургу. Ну и метет сегодня! На мосту просто с ног сбивает. Когда только кончится?
В конце коридора, у дверей рентгеновского кабинета стоял главный хирург фронта Георгий Алексеевич Бухрин. Сухощавый, чуть выше среднего роста, он ровным, густым голосом, обращаясь к военврачу Готкину, говорил:
— Во-первых, осложнений со стороны легких и плевры нет, во-вторых, ясны контуры сердца и отчетливая пульсация… значит, сердце не задето…
Готкин отрицательно качнул головой:
— Но на рентгенограмме ясно видно — осколок в тени сердца.
Даже при рентгеноскопии его не удалось вывести в сторону.
Стоявший тут же рентгенотехник Виктор Андреевич хотел сказать, что при просвечивании и при рентгеноснимках невозможно было придать больному необходимое положение — больной был слишком слаб, но Готкин уже перевел разговор на предстоящую операцию.
Увидев Катю, Виктор Андреевич взял у нее папку и обратился к Бухрину:
— Я вам покажу рентгенограммы. Зайдите, пожалуйста, в кабинет, — движением руки он пригласил всех войти.
Продолжая разговор, врачи подошли к большому столу, на котором аккуратными стопками лежали в обложках снимки. Рядом на широкой тумбочке помещался негатоскоп — ящик с большим, освещенным изнутри, матовым стеклом.
— Вот рентгенограмма больного Марка Марина, — накладывая пленку на стекло, сказал Виктор Андреевич.
Катя уже несколько раз рассматривала эту рентгенограмму: скрещивающиеся на сером фоне дуги ребер, посередине темная полоса, узкая вверху и расширяющаяся книзу. У самого края, слева, прозрачное, с острыми неровными краями, пятнышко — осколок.
Бухрин вынул из папки небольшой листок, прочел заключение рентгенолога: «Легочные поля без видимых патологических изменений. При рентгеноскопии грубых нарушений целости ребер не обнаружено. Сердце по конфигурации, размерам и пульсации в пределах нормы…»
Бухрин постучал пальцами по листку:
— Картина ясна. — Он посмотрел на Катю. — Позовите старшую операционную сестру.
Готкин, просматривающий историю болезни Марина, заметил:
— Вы с Клавдией Илларионовной всегда работаете?
— Замечательная сестра, — похвалил Бухрин, — ведь операционная сестра — это глаза, уши, совесть хирурга. На своих плечах выносит всю тяжесть операции. А Клавдию Илларионовну можно охарактеризовать одним известным изречением: «светя другим, сгораю сам…».
Катя стояла у стены, поодаль от операционного стола, тоненькая, бледная от волнения, крепко сжимая пальцы. Никто ее не замечал.
Высокая, в шесть окон, чисто выбеленная комната. Над операционным столом большая, похожая на опрокинутую эмалированную чашку, бестеневая лампа. В конце операционного стола — рабочий столик сестры с аккуратно разложенными инструментами, накрытыми стерильной марлей. Рядом столик Зонненбурга, на него хирург кладет инструменты. Знакомая обстановка.
Катя напряженно следит за руками хирурга.
— Распаратор! — доносится голос Бухрина, и она видит протянутую Клавдией Илларионовной блестящую пластинку. «Значит, будет резекция ребер… распаратором отслаивают от ребра надкостницу, тонкую, похожую на пергамент, пленку», — проносится в ее голове.
Руки Бухрина двигаются четко, уверенно.
— Пульс? — отрывисто спрашивает он.
— Семьдесят восемь, полный, — коротко отвечает наркотизатор.
— Дыхание?
— Глубокое, шестнадцать…
Катя облегченно вздохнула. Ей уже не кажутся такими страшными пропитанные кровью марлевые шарики, их в тазу все больше и больше. Туда же летит тампон, второй… «Вскрыл плевру!..»
В руках хирурга — длинные щипцы с плоскими лопаточками на концах… «Корнцанг! Будет доставать осколок…»
Катя плотнее прижалась к стене, спина хирурга закрыла от нее Марина. Уловив еле ощутимое в операционной движение, она подалась вперед.
Хирург широким жестом опустил на марлю небольшой черный осколок.
Еще несколько секунд молчания.
— Шов! — громко сказал Бухрин.
Катя обвела глазами комнату. Было непривычно светло, разрисованные морозом стекла искрились, тоненький луч солнца играл на подоконнике. «Утихло», — подумала она.
И хотя сейчас все были, видимо, совершенно спокойны и даже веселы, Катя с каким-то страхом перевела глаза на Марина. С его лица уже сняли марлевую маску.
Он лежал неподвижно, еще не освободившийся от наркоза. Лицо было такое же узкое, желтое и измученное, лоб по-прежнему очень бледен.
— Повязку! — также коротко приказал Бухрин и, расправив плечи, отошел от стола, сосредоточенно наблюдая, как сестра накладывает бинт.
Главный хирург был в отличном расположении духа. Снимая перчатки, посмотрел на окна, за которыми уже не мела пурга, не выл ветер, и, довольный, проговорил: