Звонкое чудо - Арбат Юрий Андреевич 10 стр.


Он, Ивась-то, парень рассудительный, видишь, сразу все в расчет взял.

Остался я, значит, в лесу. А лес на наш, подмосковный, не похож. Вроде бы поаккуратней, а деревья другие — граб, тисс, ясень. Граб будто в лишаях и листья востренькие. Выбрал я удобный тайничок и стал смотреть на дорогу. Заприметил, как спустился Ивась с горы и как зашел в первый дом: знал я, что это дом Ивасева отца. Потом кто-то вышел из дома, кто-то зашел. А там сумерки все скрыли.

Около полуночи объявился Ивась. Шаги его я издалека услышал: тяжело ступал парень, будто и не берегся. Окликнул я его, сели, он помолчал, а я не торопил: сердцем чуял, что беда.

Заговорил:

— Лихо мне, друже. Такое горе, что и подумать страшно. А тут оно в явь. Неделю назад гитлеровцы приехали в село, разузнали от предателей, у кого в семье красноармейцы. К отцу наведались. Били его, старого. За него моя Параска слово сказала. А она на сносях. Один как выхватил тесак. Я, говорит, тебе живот вспорю. Другой ему не дал. А били оба. Параска тут же и скинула. И не в себе стала, а три дня спустя ее похоронили.

Застонал мой Ивась — и так пожалел:

— Эх, идти бы нам походче, застал бы я эту картину, не выпустил гитлеровцев живыми.

Я жду, что он про дочку скажет. И будто учуял Ивась.

— Когда похоронили Параску, хватились Олеси, а ее нигде нет. Пропала. Говорили отцу, что какую-то дивчинку пристрелили гитлеровцы на шляху. Да неужли ж ее?!

Уронил Ивась голову на руки:

— Один я, один. Жизнь мне моя на что?

Вот тут я ему и сказал:

— Жизнь на то, чтобы другим людям помочь. Нет у тебя ни жены, ни дочки, Ивась, прими меня в кровные братья и моя братняя любовь будет тебе пуще каменных стен.

Надрез на руке я наутро сделал и с кровью Ивася свою смешал: пусть будет все по древнему обычаю.

Потом стали думать да гадать, с чего начинать нашу боевую жизнь.

Ивась говорит:

— Солтисом Рыкало назначили.

Я сначала-то не понял, о чем это он толкует.

Ивась разъяснил:

— Солтис — вроде старосты. До Советской власти так было и сейчас опять. А Рыкало — подлюга, гитлеровский холуй. Отец у него кулак, а он со школьных времен придурок. Учились мы вместе. Вот уж дубина: под носом утереть не мог. Его ребята дразнят, он наберет камней и кидает. А сам рычит, будто черт с него лыко дерет, потому его и прозвали Рыкало. Он, поди, и натравил гитлеровцев на дом отца.

— Ну что ж, — сказал я, — доносчику — первый кнут.

— Так! — отозвался Ивась.

У них, у гуцулов, это привычка: если соглашаются — говорят: «Так».

— Предупредить надо, чтоб с народом не лютовал.

Посмотрел на меня Ивась, промолчал. Видно, не нашлось у него жалости к Рыкало.

Тогда я добавил:

— А не послушает — накажем.

Спустя минуту тихо сказал Ивась:

— Так.

Вечером мы спустились с горы. У каждого — автомат и диски в запасе. Подошли к участку, по-ихнему — пастерунку, заглянули в окно, засели в кустах, ждем. Видим: двое вышли.

— Теперь Рыкало один, — сказал Ивась.

Вошли, Ивась крикнул:

— Рыкало, пистолет на стол. И сиди смирно.

Тот положил пистолет, как приказано.

— Вот тебе наше слово: с народом не лютуй. Будешь пакостить — на себя пеняй, накажем. Смертная казнь по всем строгостям военного времени.

Ивась взял солтисов пистолет.

Солтис подал голос:

— Как же я без оружия?

— Палку в руки возьмешь, — отозвался Ивась и повторил: — Помни: не выполнишь приказ — сам на себя петлю наденешь.

Никому солтис о нашей милой беседе не сказал, но с тех пор присмирел, никуда не лез, власть не показывал. А вот заезжие гитлеровцы бесновались — чуть не каждый день расстрел или мордобой.

Мы залегли возле шоссе и одного эсэсовца подстрелили — прими, земля, косточки.

Потом на время затаились. Срубили три дерева, сладили землянку в чащобе, чтобы от непогоды укрыться. Коли уходили — приметы оставляли, Ивась научил сухие ветки в заповедных местах набрасывать. Вернемся и еще на дальних подступах можем заметить, если нежданные гости пожалуют.

Идем мы как-то по лесу, вдруг Ивась насторожился. Знак подает: тихо. Затаились. Тут уж и я услышал: кто-то за нами по лесу пробирается. Схватили мы его, а это Коця, младший брат Ивася.

Ивась ему:

— Тебе что здесь надо?

А тот:

— Я к вам.

И показывает пистолет.

— Где ж ты его взял?

— В участке. Полицаи чистили, один на подоконник положил. Я схватил да тягу. Они даже не знают — кто.

Мы рассмеялись, а парня оставили.

Он рассказал нам про попова брата.

Ну, тут новая история.

В селе у них жил поп Николай. Церковь-то я с горки видел — красивая постройка, — в красноватый цвет крашена, а крыша будто седая, крыта гонтой — деревянной щепой вроде щитков или стрелок. Так вот, у попа, человека дрянного, во Львове жил брат Володимир, учитель. При польских панах мечтал о таком времени, когда украинских ребят можно будет учить на родном языке. Паны ему этого делать не давали, и Володимир арендовал у кулака возле Кракова восемь соток земли, выращивал ранние овощи для города, тем и жил. После освобождения Западной Украины перешел границу, чтобы обосноваться на родной земле. Тут он и стал учителем украинской школы. А когда началась война, уехать не успел, оказался под немцем и безопасности ради перебрался к брату. Поп спелся с гитлеровцами, и между братьями дружбы не наладилось.

Коця, который все это нам рассказал, добавил еще, что Володимир готов из села уйти партизанить в лес, на гору, то есть, другими словами, к нам.

Ивась одобрил это:

— Что ж, — говорит, — человек он грамотный и нам полезный. Листовки станет писать.

И на следующий вечер Володимир, поповский брат, пробрался к нам. Понравился он мне: здоровый такой дядя, светловолосый и глядит добро. Нам улыбнулся и сказал:

— С братом-то я все время ругался. Он меня коммунистом зовет.

Слово за слово, и узнали мы, что у Володимирова брата, у того самого паскудного попа, сейчас хлопот полон рот. Приходил к нему немецкий чин и велел без особого шума снять колокола со звонницы, чтобы отправить на переливку для военных целей. Медь-то ведь в военном деле очень даже драгоценная вещь. Вот поп и беспокоится, как бы лучше выполнить приказ.

А в той церкви, Коця говорил, висели знаменитые колокола: в прошлую войну их австрийцы хотели снять, да народ отстоял. Теперь поп созвал старших братьев — это у прихожан какие-то выборные, и стал уговаривать:

— Война тяжелая. Надо немецкой армии помочь. Когда победим большевиков, мы с русских церквей еще лучше звоны будем иметь.

Видишь, куда метил долгогривый!

Сообща мы решили, что надо этот немецкий план порушить, чтобы и здесь почувствовали оккупанты народную силу.

Коця в воскресенье утром спустился с горы разведать, потолкаться на базаре, сколотить группу человек в двадцать, — меньшей-то с колоколами не справиться, тяжесть основательная.

Вечером возвращается вроде бы не в себе. Ивась его спрашивает:

— Ребят подобрал?

— Подобрал.

Достает из-за пазухи то ли ребячий, то ли кукольный глиняный кувшинчик, кверху дном поворачивает и показывает. На донышке кружочек. Я-то не понял, что это — метка Ивасевой дочки-ясочки.

А Ивась сразу крикнул:

— Олеся!

И к Коце:

— Рассказывай.

Оказалось, что такими глиняными горшочками, чутрами да калачиками торговала рябая баба, совсем Коде незнакомая. Стал он было ее расспрашивать, а она перепугалась, молчит да глаза таращит. Он про Олесю спросил, — ведь вещички-то все, можно сказать, свежеиспеченные, выходит, что жива девочка. Так где ж она притаилась, чтобы отцу родному сообщить? А тут налетели на базар гитлеровцы, все бросились бежать. Коця схватил горшочек и тоже дёру, чтобы не попасть к немцам…

Вижу я, как блестят глаза у названого моего брата, и радуюсь за него. А Ивась и счастлив, что ясочкин след отыскался, но замечаю я и грусть, что нет дорогой его сердцу Параски.

По колокола отправились на следующий вечер. Срубили в лесу два дерева, отесали метров на восемь, спустились к селу, прямо на церковный двор. Добрые хлопцы, коих Коця подобрал, выставили постового у дороги, а остальные собрались у звонницы. Языки тихонько сняли, колокола подвязали к бревнам, разделился народ надвое, и понесли ношу в лес, в гору, куда не добраться и подводой, а не то что машиной. Коця же и место облюбовал, когда-то там заготовлял дрова. Выкопали ямы, опустили колокола, засыпали травой да ветками, щепой забросали. За ночь управились.

Ивась сказал, прощаясь с друзьями:

— Кто выдаст — тому смерть.

Ну, это на всякий случай.

Утром гитлеровцы приехали в село, а колоколов-то и нет. Грозили взять заложников, расстрелять попа, ходили с лопатами, искали в оврагах и на огородах, но так и не нашли.

А мы на горе сидим в своем густом лесу да посмеиваемся. Так, мол, прошли, что ни стуку, ни следу.

После этого разные дела поспевали. Приехал в село эсэсовец вербовать желающих в дивизию «Галичина», — Ивась так его напугал, что он и форму бросил и бежал. Рыкало осмелел, не посчитался с обещанием, стал в селе на людей кидаться, двоих под расстрел подвел. Пришлось нам опять спуститься, и устроили мы над ним суд честь честью, приговорили к казни и расстреляли.

В общем, началась у нас настоящая партизанская боевая жизнь. Гитлеровцы старались поймать, да мы держались осторожно, а на облаву всех гор и леса сил у оккупантов не хватало. Вот мы этим и пользовались.

Я чувствую: не дает Ивасю покоя дума о его ясочке Олесе. Коця дважды в село ходил, расспрашивал про бабу, которая глинянками торговала, да все отвечают — не наша, пришлая. А откуда пришла — никто не знает.

В следующее воскресенье Ивась решил сам пойти на базар, но не в свое село, а в соседнее. Мы так рассудили, что после того испуга да расспросов баба в наше село больше не пойдет. Но напрасно побратим время потратил: продавали бабы с возов глиняные глечики, куманцы и калачики, только маленьких, детских, олесиной работы, меткой «О» на донышках ни у кого не заметил Ивась.

Ну и опять тоска его стала глодать.

Тут мне вроде бы посчастило.

Для связи у нас служил не только Коця, — он больше с нами находился, а был еще Григорий Иванович, брат Параски, покойной Ивасевой жены. У него положение удобное, он кузнец.

О нем тоже следует рассказать по ходу действия.

Село стоит на большой дороге — трем кузнецам работы хватало. Один старый мастер запьянцовский: что накует, то и прониколит, не в кармане дыра, а в глотке. Другой — вот этот самый Григорий, Параскин брат, а третий — Скиба, кулацкий сын… Раньше он не только кузней, но и рестораном владел, — не настоящим, понятно, а вроде харчевни или забегаловки, где его жена, толстенная баба сидела — она и стряпала, она и подавала. Скупец этот Скиба — не дай бог: и жил-то не в доме, а в сарайчике, с тех пор как родился — сапог не носил, все — постолы. Встретишь — никогда не подумаешь, что богач. А у него при власти польских панов двенадцать коней в упряжке ходило, да с полсотни коз для брынзы, да пять коров. На Григория в воеводство доносы писал, что, мол, работает без патента. Из-за этого Григория немало тягали.

Когда Советская власть пришла, Григорий стал колхозным кузнецом. Скибу звали — не пошел. А потом ему Григорий и говорит:

— Мы в твоей кузне станем ковать для кооперации, она просторней. Работай и ты: тебе платить станут.

Скибу только помани копейкой, он и пойдет.

Их, Скиб-то, в семье трое было: еще брат да сестра. Сестра блаженненькая, не в себе немного, так и замуж не вышла, а брат уехал в Канаду на заработки. Пять лет прошло, вдруг получает кузнец наследство — тысячу долларов. Говорили, что купил там Скиба участок леса и брал по дешевке своих же земляков-закарпатцев. Кто-то его и убил. А младший Скиба на канадские доллары ресторан открыл — для супруги доходное занятие.

Вот, следовательно, война-то началась, Скиба стал комендантом полиции. Послал полицейских привести Григория в участок, а когда привели, рассмеялся, сказал:

— Видишь, я власть. Но добра не забываю. За то, что ты мне в колхозное время помог, — спасибо. Теперь я тебе помогу.

По его слову дали Григорию кузню, патент и велели работать. Немцы на лошадях приедут — а это частенько бывало — он фашистских коней подковывает. Немцы стоят возле, болтают. Спроста сказано, да неспроста слушано. Кузнец на ус наматывает, что разведать, что передать, где предупредить — все ему с руки.

А я у него вот как оказался.

Фашисты за Ивасем давно охотились — чуть ли не с первого дня его возвращения в село. Но в лесу взять нелегко: все горы не обшаришь. Правда, один раз едва не попались мы. Помнишь, я рассказывал, что, уходя из нашего бункера, Ивась сухие ветки на деревья вешал, приметы оставлял. Однажды возвращаемся — видит Ивась, нарушены приметы. Значит, кто-то побывал в наших заповедных местах. Мы осторожно обошли все кругом, потом оружие взяли — и на другую гору. Там еще тайник сладили. Сидим — наблюдаем в эсэсовский бинокль с новосельной горки. Видим, навалились фашисты на старую квартиру. После уж узнали: баба одна, корову искала, забрела, увидела бункер и скорей в полицию.

Ивась спустился в полонину. Идет — о дочке думает. Дума его за горами, а смерть за плечами. Навстречу — парень. Гитлеровский гад оказался, все поджидал Ивася. Встретился на мосту, выхватил камень и ударил. Думал — убил. А Ивась кровь утер, встал — и за ним. Парень испугался — да бежать. Рана же, однако, оказалась не пустяковая, дней пять вылежал брат мой названый. В ту пору не только Коця, но и я спускался к кузнице Григория Ивановича.

Эх, поглядели бы вы тогда на меня, — разве кто с нашего завода узнал во мне вербилковского рабочего: гуцул и гуцул! Рубашка на мне вышитая, домотканого холста, киптарь — это кожей вверх меховая безрукавка — вышитая и с медными украшениями, черные брюки, на ногах кожаные постолы, в которых идешь тихо, как кот на мягких лапах. А на голову наденешь красаню — шапочку с павлиньим пером, — ну чем не жених?! Только часто я свой нарядный костюм, — обычный в этих местах, из-за того и красовался в нем, — скрывал под армейской защитной накидкой: она для маскировки сподручна.

Вот ведь не мог удержаться, чтоб не рассказать про гуцульский наряд, в наших-то местах о нем и не слыхивали! А надо бы про дело, про события рассказ вести. Ну да за этим не станет…

Пришел я к Григорию Ивановичу на кузню, а она у могучей реки Черемши стояла, совсем близко от леса. Кузнец мне и говорит:

— В Глиновицах сегодня ярмарка. Проезжал тут дядя, купил детские глинянки. Не Олесины ли?

Объяснил, как лесом незаметно до Глиновиц добраться. Я и добрался, и к тому возу подошел, где продавали чутры да куманцы, и ту рябую бабу увидел, что Коци испугалась. «Ну, — думаю, — только бы мне праздника не испортить». Подошел, взял игрушку, перевернул, увидел колечко выцарапанное. Хожу вокруг да около, кошу глазом на мою цель.

Прождал я чуть ли не весь день, сто раз, поди, сам себя сдерживал, чтоб не подойти да не заговорить. Но уследил и как поехала, и где остановилась. Все приметил. А село миновал и в лес вступил, — чуть ли не бегом к новому бункеру поспешил.

— Ивась! — кричу. — Ивасик, брате, нашел я Олесю!

Трясет он меня:

— Где?

А сам еще еле ходит из-за раны у виска.

Я ему рассказал все-все подробно. Он каждое слово будто пьет: еще, мол, еще. Спрашиваю про рябую женщину: «Родня какая?» Ивась плечами пожимает: «Вроде, рябых у нас нету». Значит, сомневается.

Это уже весна шла. Мы в своем втором бункере перезимовали. Выходить стали пореже. Володимир листовки писал под копирку, и все мы в дальние села по ночам ходили расклеивать да фашистские объявления срывать. В селах знали о нашей группе, но, встречая нас, не выдавали. А мы хоть и верили, что вернется Радянська власть, но, оторванные от своих, не могли утверждать, когда это будет. И томились.

Прошло несколько дней. В Глиновицы отправились мы с Ивасем вдвоем. Подходим к избе с лесной стороны. Засели в кустах, ждем: надо обстановку разведать. Из избы вышла девочка.

Назад Дальше