Звонкое чудо - Арбат Юрий Андреевич 12 стр.


В истории с птицей Сирин тоже без выдумки не обошлось, но ты сам все раскатегоришь — серое к серому, белое к белому. Здесь фальшь-то лежит на совести одного участника истории, счетовода Монахова Петра.

Что это за фигура, я тебе окончательно сказать не смогу. Профессия у него вроде точная: и денежка счет любит, да и фарфор не сочтешь, так весь перебьешь. А вот фальшь за беду Монахов не считал. Приладился он на неправде веселье строить, розыгрыши устраивать. Не поет, так свищет, не пляшет, так прищелкивает. И ведь до того ловко, щучий сын, сообразит, что весь заводской поселок смехом бока надсаживает.

На заборах и домах увидели люди объявления: дескать, дешево, по случаю, продаются щенки породы сеттер. Тут же сообщается и адрес председателя нашего завкома. Все знают, что председатель — заядлый охотник, ну валом к нему и повалили: у такого-де плохих щенков быть не может. А это все наш скоморох, счетовод Монахов подстроил, и председателева собака, извините, кобелек мужского рода.

А уж в какое комическое положение он меня поставил! Написал от моего имени заказное письмо в Академию наук — в отдел по уточнению птичьих перелетов. Так, мол, и так, я, старый живописец, заместитель председателя заводского комитета фарфорового завода, собственными глазами видел птицу Сирин с женской головой и золотым оперением. А на правой лапке возле коготков у этой птицы, приносящей счастье, серебряное колечко с номером 211. И приписку сделал: прошу-де вернуть мне подлинник письма для приобщения к делу, заведенному по сему историческому случаю. Что ж, прислали мне письмо, и даже безо всякой укоризны. Потому как дураков там, в Академии наук, не нашлось, чтобы верить шутке о счастливой утке. А вот вежливость и обходительность показали.

Прошлой осенью отправились мы, как обычно, своей теплой компанией к утиным местам на охоту: предзавкома, горновщик Василий Тимофеевич, у которого теперь новенькая «Победа», счетовод Монахов и я.

Горновщик стал сетовать: опять-де печень пошаливает.

Счетовод ему в ответ:

— Эх, — говорит, — ты, тютя-матютя, огненный бот. Песни твои у горна всякий слышит, а слез твоих никто не видит. Даже путевки в санаторий схлопотать не можешь.

Василий Тимофеевич обиделся:

— Ты правды не ищи в других, коли в тебе ее нет. Мне путевки не раз и не два, а четырежды вручали. Полечусь, и сначала вроде полегчает, а потом боль опять свое берет.

Я-то и не смекнул тогда, что Монахов розыгрыш начинает. Слушаю и про себя даже отмечаю его заботливость.

И вот он припирает горновщика вопросом:

— А бывал ты, скажи на милость, на чехословацком курорте Карловы Вары? Не бывал. А известно тебе, что тамошние воды любую печеночную хворь выгоняют? Неизвестно. Между тем это факт. Та вода исключительно пользительная. Ее в сухом виде банками в аптеках продают, только, конечно, в сухой воде сила неполная. Надо на месте лечение принять. Поезжай в Чехословакию.

Горновщик улыбается:

— Кто же меня туда пошлет? Что я, дипломат или генерал, который лечит свои боевые раны, или невесть какой ученый, чтобы по заграницам разъезжать?

А Монахов долбит все в одно:

— Пиши заявление, не сходя с места, благо рядышком председатель завкома и его заместитель.

Горновщик посмеялся и, чтобы отвязаться, написал.

А наутро Монахов пришел ко мне и смеется:

— Как я вчера нашего Василия на приманку взял! Вот смеху-то будет: отыскался горновщик в международном масштабе. И где? У нас. Погоди, месяца не пройдет — он и сам поверит, что поедет за границу. Хочешь на спор?

И каждую субботу Монахов первым делом к горновщику с каким-нибудь ехидным вопросом насчет заграницы.

Один раз он этак сделал, два повторил, три приладился и вроде даже привык подшучивать. А мне, признаться, неловко: ведь печенка-то у горновщика и взаправду болит, чего он над этим смеется? Припомнил я все его шуточки и насчет меня. Что в самом-то деле? Решил встрять в историю для воспитательной цели и во имя торжества справедливости самого его разыграть. Да так, чтобы на всю жизнь память осталась и чтобы весь поселок, смеясь, бока надсадил.

Прежде всего, конечно, втянул в игру председателя завкома. Я-то вечно вою волком за свою овечью простоту, а он мужик башковитый: любой песне басом подтянуть сумеет.

Уговорился с ним:

— Думай и соображай насчет розыгрыша. А коли сообразишь — немедленно извести меня.

Вот он на следующий же день и звонит:

— Как ты полагаешь: удивится наш счетовод, если сообщить ему: мы, мол, шутили, а горновщик Василий Тимофеевич в самом деле получил путевку на заграничный курорт, и по этому поводу завтра отправляемся мы всей честной компанией на вокзал провожать друга.

Я кричу в телефон:

— Удивится безусловно! — И председателя высшей похвалой поощряю: — Молодец ты! Министр!

Смех меня, конечно, душит.

А председатель добавляет:

— Проводы на вокзале всей нашей охотничьей честной компанией устраиваем завтра вечером.

— Ладно! — кричу я, и смехом заливаюсь, и вешаю трубку, чтобы немедленно начать розыгрыш счетовода.

Тот, натурально, поражен.

Я трубку бросил и по дивану катаюсь. Ну, думаю, к вечернему поезду, что бы там ни случилось, обязательно пожалую. В кои-то веки такую картину-феерию еще доведется увидеть. Одно удовольствие глянуть, как явится наш счетовод, будет желать счастливого пути, и как мы ему все откроем, и он поймет наконец, что и на старуху бывает проруха.

Ну, забрался я на вокзал. Жду.

Вот и Монахов.

Всегда шумит, как ветер в пустой трубе, по любому делу высказывается, на все горшки уполовник, а тут буркнул себе под нос:

— Привет!

И в сторону.

Я ему, как ни в чем не бывало:

— Привет за привет и любовь за любовь, а тем, кто против нас, перцу в квас, да и то с чужого стола.

А самого меня смех душит: наконец-то попался, голубчик.

Ведем мы интеллигентный разговор о загранице, о международном положении, о том о сем. Собственно, говорю-то я, а наш краснобай чтой-то сегодня все больше отмалчивается.

Вдруг, мать честная! Навстречу — предзавкома, а сбоку, нарядный, с чемоданом в руке — горновщик Василий Тимофеевич. Да еще с женой и дочерью.

Вот это, думаю, актеры МХАТа! Не поленились всей семьей принять участие в розыгрыше. Главное, чемодан-то, чемодан захватили, чтобы все до мелочи изобразить, как в жизни!

И начинаю улыбаться: до отхода поезда каких-нибудь пять минут, сейчас наступит развязка, и все подчистую разъяснится.

Василий Тимофеевич прямехонько к опальному вагону. С женой целуется, дочку обнимает, нам тоже руки жмет. Даже на площадку вскочил, как лихой кавалер. Можно подумать, что и печень у него никогда не болела.

Свисток. И вижу я, что поехал наш Василий Тимофеевич. Только тогда и понял, что счетовод Петрушка разыграл не только сам себя, но и меня, простака, прихватил, а председатель не отместку придумал, а правду тогда по телефону сказал. Путевку-то горновщику прислали из Москвы, принимая во внимание и болезнь и заслуги в труде.

Может, ты скажешь: а машина тут при чем, новенькая-то «Победа»?

А при том, что вокруг курорта Карловы Вары фарфоровые заводы, что грибы, стоят. Разве мог Василий Тимофеевич к своим чехословацким товарищам по работе не зайти? Завязалось лычко с лычком, ремешок с ремешком, сдружился фарфорист с фарфористом. Увидел Василий, как ставку в горне проводят, и пришла ему мысль еще лучше сделать. От тамошних мастеров он секретов не скрыл, а, наоборот, с полной даже готовностью им все выложил.

Вернулся Василий домой поздоровевшим: сучок в кулаке сожмет — из сучка вода течет, — во как! Предложений по новой технике тех, что в Чехословакии у него родились, полон короб. И все применительно к местным условиям, и каждое принимается. А по нашим советским законам — будьте любезны, подсчитайте, какая за это премия полагается. Сидит счетовод, горе луковое, Петрушка Монахов, костяшками в конторе щелкает, рифмометром дребежжит, премиальные нашего горнового Василия свет Тимофеевича подытоживает, красную черту под всей цифирью подводит.

В акурат и вышло столько, сколько Василию Тимофеевичу на машину «Победа» не хватало: он в свое время на нее записался и даже деньги начал копить.

А как суббота подошла, отправились мы на утиные места не пешкодралом, а на автомобильчике. Хозяин за рулем улыбается.

— Вот, — говорит, — где она, счастливая птица Сирин с золотыми перышками.

А счетовод сидит тише тени.

Чем тебе не современная история? Я в ней и себя, грешного, не пощадил, асе без утайки выложил.

А машину Василия ты и сам видел, когда он на ней к клубу подкатывал. Шик-мадера, первый сорт.

Бедный победитель

олучил я недавно коротенькое письмецо. По штемпелю вижу, что город знакомый. А вот почерк неведомый: «Разбирая папины бумаги, я часто находила ваши письма. Знаю, что вы переписывались. Я хочу вам сообщить, что в ночь с 6 на 7 декабря он умер. Мы его уже похоронили. Для меня это сильный удар. Его дочь Инесса».

Инесса… Конечно, я помнил ее. Вечно, по любому поводу пререкалась с братом Ричардом: чья очередь идти за водой к колодцу, да кто сядет за стол у окна, а кто спиной к двери. Девочку назвали в честь Инессы Арманд, известной русской революционерки, соратницы Ленина. Ричард носил имя как память о Ричарде Львиное Сердце, герое какого-то английского романа. Невеликий я знаток истории и литературы, но это все запомнил, потому что мать Инессы и Ричарда то и дело повторяла мне подробности. В свое время прочитала она немало книг.

А вот отец, тот самый, что умер в ночь с шестого на седьмое… Витя, Виктор Николаевич Щекин, — что это был за человек? Бедняга, несчастный мой друг. Верно, с ним я переписывался. Знал его давно, с тех пор как мы на одном заводе в живописном цеху работали, а переписка началась после того, как Варвара Николаевна, жена его, завела — себе очередного дружка, баяниста из Дома культуры, и вконец захотела унизить супруга, любви которого в свое время сама очень настойчиво добивалась. И чуть ли даже не в лицо стала говорить: убирайся на все четыре стороны, опостылел ты мне и ноги оплел, как худая трава. Это при живых-то детях! Ричарду тогда четырнадцатый пошел, а Инессе и двенадцати не исполнилось.

А он — теленок — посмотрел на нее, глаза слезами заволокло, слова сказать не может. Но делать нечего — сердечный суд не районный какой-нибудь: скажет так — перетакивать не станешь. Горшок разобьешь — хоть берестой завьешь, а все ж не цела посудина. А тут люди.

Дня через три собрался, детей обнял да поцеловал, и все-то молча, хоть не дешево это ему далось, а говорила одна Варвара, и смысл ее речи перед детьми такой, что посылают отца в долгую командировку.

Уехал. Стал заведовать почтой в дальней глухомани. Одна радость, что красота вокруг — озеро рыбное, от самого обрыва верст на сорок сосновый бор тянется, а на лесных опушках по осени видимо-невидимо рыжиков.

Почему я говорю «радость»? Что за радость при таком горестном повороте жизни?

А потому, что человек мог бы на себя и руки наложить. Прежде чем жениться на Варваре, слыл Виктор у нас отменным живописцем, чуть ли не лучшим по заводу, великим мастером цветы писать. В красоте он толк знал и красоту ценил. Бывало, нарисует букет полевых цветов, сам нарадуется и поднесет кому-нибудь из молодых:

— Понюхай, пахнут?

И ведь многим казалось, что верно: идет от тарелки медвяный цветочный дух.

Профессора разные и другие знатоки прочили ему большое будущее. И достиг бы он его, кабы нашел добрую жену, подругу и помощницу. Женино-то добро, как зимнее тепло. А судьба будто знала — по рукам связала.

Варвара тогда подсобницей в формовочном работала, доски с тарелками на плече носила. Потом на полуавтомат перешла. Приглядывалась к обстановке, не один раз, видно, все взвешивала да рассчитывала и наметила себе путь жизни. Замуж решила выйти и Виктора выбрала. Он в ту пору приболел, так Варвара с постели подняла, одела и в загс. Поступила в вечернюю школу. Баба она, что и говорить, упорная, настойчивая, блажь ли, не блажь ли в голову толкнется — всего достигнет.

Виктор в воскресенье с ребятишками сидит, одной соску в рот сует, другому рисует домик, рыбок, кошку с мышами, а Варвара за книжками да тетрадками, задания выполняет, домашние сочинения пишет.

Я-то знал, как ему хотелось со мной на этюды пойти, акварелью березку написать или к речке спуститься, где теплыми вечерами от воды синий туман восходит и золотые кувшинки в заводи сияют. Но он ни разу не пожаловался, что в няньки его определили. Разве что виновато улыбнется да скажет в свое оправдание:

— С детьми водливо, а без детей тоскливо.

Я все думал, ему сын наследник станет, ан нет — Ричард весь в мать: хоть и мал, а соображает, как нужно поступить, чтобы внакладе не остаться.

А вот Инесса — к отцу ближе: сказки любила, мастерица цветы собирать и венки плесть. И видать, с фантазией девочка. Ведь и Виктор по натуре мужик неторопливый, я бы даже сказал мечтательный. Однако на этом он и погорел.

Рисовал Виктор обстоятельно, много времени на эскизы тратил и за большим заработком не гнался, чем не раз и не два, а много раз сердил Варвару.

Вот она терпела год и другой, да и заставила его бросить живописное мастерство. Сначала Виктор ни в какую. Но капля камень точит, а настырная жена до чего и не хочешь доведет. Вот и Варвара — не мытьем, так катаньем — заставила Виктора подыскать работу поприбыльней и перейти в бухгалтерию. Виктор способный ко всему — и к цифири тоже, в уме считал как бог, хоть на сцене вроде фокусника выступай, — приезжал к нам в клуб такой. Горько Виктору любимое дело бросать, а Варвара ребятишками козыряет: мол, в школу идти, форму нужно, а Инессе усиленное питание требуется. Ну он повздыхал, да и уступил, благо главный бухгалтер сжалился — все Варвариными заботами — и бесплатно стал объяснять разный дебет-кредит. Иной раз даже вечерами оставался: бороденкой трясет, как поселковый кладбищенский поп, в разные толстые книги пальцем тычет и довольно понятно растолковывает.

Я тогда мало знал об их жизни. Знал, что Варвара закончила заочный институт и уехали они из заводского поселка в северный городок, куда она получила назначение.

Там дальнейшие события и произошли.

Из своей далекой почты на берегу озера у темного бора приезжал Виктор Николаевич в город раз в месяц, якобы с отчетом, а на самом деле детей повидать, особенно Инессу. Но не только маменькин сынок Ричард, а и папина дочка Инесса стала отвыкать от отца, — зря, что ли, говорится: с глаз долой — из сердца вон.

И вот как-то заявился мой Виктор Николаевич домой, вернее в бывший свой дом, где гармониста и след простыл, а какой-то дядя фотограф обосновался: Варвара-то даром время не любила терять, по-прежнему — что загорится, вынь да положь.

Пришел Виктор в подпитии, чего с ним раньше никогда не замечалось. Видно, в глуши стал прикладываться к бутылке с гусиной шейкой. А ведь пьяный, что малый — рот нараспашку, язык на плече, — болтает невесть что. Сидит Виктор на скамейке с Инессой, спрашивает, как она живет, о Ричарде опять же осведомляется, а слезы у него так и капают, и он этого даже не замечает.

То ли сердце у Инессы ожесточилось, то ли материны уговоры свое взяли, только насмешливо заговорила она с отцом, своим родным батюшкой.

— Ну, — говорит, — потекла святая вода.

Отец ей:

— Верно: слеза — вода, да иная вода дороже крови.

Это ведь верно: каждому человеку своя слеза горька.

Виктор, вишь, жалобу высказал. Ей бы лаской взять, он бы сердцем-то и затих, а девчонка по-взрослому, вразрез.

— Ты не изображай из себя страдальца. Я знаю, не было у вас с мамой любви. Жили, как на коммунальной квартире.

Виктор на нее глаза поднял:

— Как у тебя такие слова с уст-то слетают. Как ты можешь отца ранить?!

— Мне сейчас Николай Николаевич отец, — тут уж явно, чтобы досадить и ответить на упрек, задиристо произнесла Инесса.

Назад Дальше