Ольга Булгакова
ЖРИЦА БОГИНИ МААР
ГЛАВА 1
Шум на улице отвлек меня от ткачества. Отложила челнок, выглянула в окно, и сердце обмерло — к моему дому шла толпа. Вся деревня, никто в стороне не остался. Дети галдящие, взрослые удивленные и взволнованные, а впереди всех староста, что-то рассказывающий высокому чужаку. С подобострастием, заискиванием. Не мудрено — чужак, смуглый да черноволосый, был тарийцем. Их звали у нас «имперцами». Недолюбливали, но боялись. Как же не бояться новых хозяев твоей земли? А этот еще и на вид грозный. Доспех черный с золотом, меч.
Я захолодела от страха, с места не могу сдвинуться. Только и смотрю, как староста калитку отворяет, как приглашает воина зайти. У забора люди толпятся и ждут, затихают, не хотят разговор пропустить. На меня пальцами показывают, шушукаются. А я стою, шелохнуться не в силах. Что ж мне так боязно, если Посланника всю жизнь ждала?
В дверь постучали. Настойчиво, требовательно. Я вздрогнула, спохватилась, побежала отворять. Дядя Витор выглядел смущенным, нерешительным и сторонился воина, а тот… Тот в почтительном поклоне замер и глаза опустил. Почувствовала, как горят щеки.
— За тобой приехал Посланник Императора, — растолковал очевидное староста. По обыкновению, не назвал по имени, но хоть и прозвище не помянул.
Я кивнула, растерялась.
— Меня зовут Мирс, госпожа, — не поднимая глаз, представился чужеземец. — Это большая честь сопровождать вас и оберегать на пути в столицу.
Низкий, приятный голос, чуть искаженные непривычным говором слова. Но Посланник не лукавил.
— Рада познакомиться, господин Мирс, — с трудом преодолев волнение, ответила я. Голос дрожал, во рту пересохло, а как вести себя дальше, не представляла.
Застывший в поклоне воин задачу мне ни молчанием, ни позой не облегчал. Вцепившись в передник, чтобы пальцы не дрожали, постаралась говорить уверенно и вежливо:
— Надеюсь, ваша дорога была спокойной.
Посланник медленно выпрямился, удивленно глянул на меня, за заботу поблагодарил.
В разговор вмешался староста. Дядя Витор все еще считал себя ответственным за меня, говорил покровительственно. Хотя я-то знала, что эта опека ему в тягость. Он рассказывал о сопроводительных грамотах воина, о медальоне гонца. Я кивала, улыбнуться силилась и осторожно поглядывала в сторону высокого южанина. Имперец на наших мужчин не походил нисколько. Смуглый, глаза большие, зеленые, волосы черные и не прямые, как у моего народа, а волнистые и длинные, почти до плеч. Бороды он не носил. Удивительно — взрослый мужчина, старше сорока, а безусый.
Староста говорил и говорил, повторял одни и те же слова по многу раз. Покраснел, сбился. Я тоже оробела совсем, потупилась, чувствовала на себе взгляды односельчан. Да вся Сосновка собралась на диковинку посмотреть! Я хотела бы пригласить гостей в комнату, обсудить все за закрытыми дверями вдали от посторонних глаз, но знала, что староста в этот дом не войдет.
Посланника чужие взгляды ничуть не трогали. Чувствовалось, он привык приказывать и знал, что ослушаться никто не посмеет. Жесткая линия рта, взгляд твердый, плечи развернуты — не напускная уверенность, настоящая. Такой у простых воинов не бывает. Как не бывает и доспехов настолько дорогих, и плащей богатых с золотой каймой, и мечей ценных. Не рядового воина за мной прислали, а начальника какого-то. Это встревожило, озадачило.
Дядя Витор замолк, я не находила слов.
— Сколько понадобится времени госпоже, чтобы проститься с подругами? — спросил невозмутимый Посланник. Громко так, всем слышно было.
За забором кто-то засмеялся, люди зашептались. Я крепче вцепилась в передник, когда староста оглушительно хмыкнул:
— Какие подруги? У нее-то…
Захотелось сбежать в дом, от стыда скрыться, спрятаться от смешков. Но я собралась с духом, даже посмотрела на воина и ответила тихо, но твердо:
— Я буду готова уехать завтра утром.
— Как будет угодно госпоже, — с легким поклоном произнес Посланник. Он повернулся к дяде Витору: — Мне нужно где-нибудь переночевать.
— Да-да, конечно, — поспешно откликнулся тот, широким жестом пригласил чужеземца в мой дом.
Не ждала от дяди Витора ничего иного и спорить не собиралась. Мое проклятие и все с ним связанное — мои заботы. Посторонилась, хотела Посланника в сени пропустить. Но господин Мирс не шевельнулся, глядел на старосту так, словно имел дело с сумасшедшим.
— Я ни в коем случае не стану обременять сиятельную госпожу заботами о себе.
Удивительно, но почудилось, что воин оскорбился за меня, что предложение дяди Витора вызвало негодование Посланника Императора. Староста тоже почувствовал это. Побледнел, улыбку изобразил и соврал, что будет рад приветствовать воина в своем доме.
Они ушли, а я спряталась у себя, поспешно дверь закрыла. И долго еще стояла, прислонившись к ней лбом. Сердце колотилось, ноги подгибались, руки дрожали, а в ушах звучал голос Посланника. «Сиятельная госпожа». Может, кто другой на моем месте и обрадовался бы. А мне было страшно.
Опершись на дверь спиной, прислушивалась к происходящему на улице. Гомон постепенно стих, люди разошлись. Осторожно выглянула в окошко — к счастью, дети тоже разбежались. Оно и понятно, ведь за чужаком веселей наблюдать, чем за привычной проклятой. Задумчиво взяла челнок, покрутила в руках, окинула взглядом вчера начатое полотно. Села к станку… Ряд. Еще один. Третий… На пятом поняла, что работа бессмысленна.
Сосновка, наконец, избавится от меня. Односельчане и так терпели меня десять лет. С тех пор как проявился мой дар-проклятие. Я точно знала, они жалели, что не успели выгнать меня до того, как к нам наведалась Доверенная Маар. Иссушенная солнцем и временем невысокая смуглая женщина появилась в деревне на следующий день после сороковин моих родителей. Как успела? Ведь всего через два дня староста собирался меня в город отвезти. В приют для сирот и больных.
Тогда мне было семь. Но казалось, я до того и не жила вовсе. Ни мать с отцом, ни село, ни дом не помнила.
Первое в жизни воспоминание: сижу без рубахи на скамье. Холодно и боязно, слезы на щеках стынут. Чужеземка стоит рядом на коленях, рисует тонкой кисточкой на моих плечах какие-то узоры, напевает. Краска синяя, пахнет мятой и медом, на коже засыхает сразу. У печи в большой комнате стоят дядя Витор с женой, за спинами детей от пришлой прячут. Рисунок готов. Я рассматриваю руки, а Доверенная Маар что-то старосте втолковывает.
— Может, заберешь ее, добрая госпожа? — в голосе жены старосты просьба и надежда. Глаза от меня она отводит. Как и дядя Витор.
Я плачу, размазываю пальцами слезы по щекам. Не хочу с Доверенной. Она чужая, она страшная. Она тоже проклятая.
— Нет! — твердо и даже гневно отвечает имперка. — Нет! Это великая честь для вас, для вашей общины позаботиться о будущей жрице великой Маар!
— А долго-то заботиться? — жалостливо спрашивает жена старосты.
— Это известно только милостивым Супругам! — слова жрицы похожи на отповедь. — Когда-нибудь за ней придут. Через пять, через двадцать лет. Когда-нибудь.
Спорить с ней смысла нет, и дядя Витор это понимает.
Доверенная говорила много, рассказывала, втолковывала старосте. Мне сказала только, что мало таких, как я. Правду сказала. Я еще больше напугалась. А дядя Витор хмыкнул и проворчал: «Вот уж повезло, так повезло».
Она ушла на следующий день. А еще через неделю староста, как и собирался, повез меня в город. Не поверил жрице, хоть она и говорила, что рисунки на руках меня за речку не выпустят. Вначале было просто больно — я терла гудящие плечи, пожаловалась. Дядя Витор решил, я упрямлюсь, уезжать не хочу. Прикрикнул, кулаком погрозил. Что рука у него тяжелая, это я уже знала. Переползла с облучка в сено, старалась громко не плакать, но скоро выла в голос от боли. Староста терпел недолго — повернулся, замахнулся, чтоб ударить. Я съежилась, но он только выругался и повернул назад, в Сосновку. Я ведь ревела не без причины — рукава пропитала кровь.
С тех пор приставшее ко мне слово «проклятая» произносили с той особой ядовитой жалостью, что пополам с отвращением. Со мной не заговаривали, в глаза не смотрели, по имени не называли. Наверное, будь я младше, когда дар проявился, забыла бы, что звать меня Лаисса, а не Кареглазая.
Отвлеклась от воспоминаний, оглядела нехитрое хозяйство. Что взять с собой? Решила вначале позаботиться о тех, кого с собой не возьму. Курочка и козочка — все мое достояние. Их нельзя в проклятом доме оставлять. Люди их скорей голодом уморят, а к себе не возьмут.
Поймала курочку во дворе, посадила в корзину. Накинуть веревку на шею своенравной козочке было нелегко, но я не уступала, и она покорилась. Я шла к дяде Витору. Он единственный знал меня достаточно хорошо, чтобы принять подарок. Я надеялась, не откажется.
У его дома толпились дети, повисли на заборе, гомонили, шушукались. Да и взрослых тоже было порядком. Вытягивая шею, заглядывая поверх голов, увидела причину. Императорский Посланник и староста во дворе за двумя красивейшими конями ухаживали. Черные, без единого пятнышка, длинноногие, шеи точеные, гривы длинные. Дорогие кони. Три Сосновки со всем скарбом за них купить можно. Да еще б деньги остались. Непростой воин, драгоценные скакуны. И все это ради проклятой Кареглазой?
От этих мыслей вспыхнула, до корней волос покраснела. Но повернуть, возвратиться домой, опять пройти через всю деревню… Нет, нельзя. Обсмеют напоследок.
Поборола робость, подошла к калитке, отворила, шагнула во двор. Господин Мирс замер в поклоне, едва меня увидел. Дядя Витор тоже поклонился. Коротко, неловко, словно извинялся. Изобразил улыбку радушную. Но не преуспел, а я не удивилась. Мне никогда не радовались. Староста потупился. От меня нужные слова тоже сбежали, не смогла заставить себя о животных заговорить.
— Я думала, вы с дороги отдыхаете, господин Мирс, — пробормотала, лишь бы тишину прервать.
Он медленно выпрямился, глянул на меня удивленно. Ответил холодно. Отчего-то чудилось, мой вопрос его задел.
— Не стоит волноваться, госпожа. Мы непременно отправимся в путь завтра.
Так и не поняла, чем заслужила такую отповедь, но сдержала первый порыв и просить прощения не стала. Надоело постоянно быть виноватой. Моя растерянность и неуверенная улыбка, казалось, удивили Посланника еще больше, чем проявление заботы.
Я повернулась к старосте:
— Дядя Витор, я б не мешала. Но ты ж понимаешь… Я уезжаю, девочек мне с собой не забрать.
Знала, что и коза, и несушка в хозяйстве — большое подспорье, но едва не умоляла дядю Витора принять моих девочек. Не заикнулась о деньгах. Старательно избегала слова «дар». Ведь дар от странника напоминает о человеке, с домом его связывает, вернуться помогает. А из всех людей, покинувших Сосновку, меня вернуть хотели бы меньше всего.
Староста сомневался. Воин удивленно гнул брови, поглядывал то на него, то на меня, но в разговор не вмешивался. Все же дядя Витор согласился. Правда, на прощание сказал, что отведет отданных ему животных к ручью. Я смолчала, очередное оскорбление проглотила. Староста к мертвым меня приравнял, собрался подарки водой омыть, чтоб дорогу моему духу в мир Сосновки размыть. И не слышалось в его голосе намека на неловкость или попытку извиниться.
Обида ранила, но была не первой, привычной. Десять лет Сосновка ждала моего отъезда. Я улыбнулась, поблагодарила дядю Витора. Ушла со двора к себе, чувствуя недоуменный взгляд чужеземного воина.
Повторяя про себя, что это последнее зло, которое мне односельчане причинить могут, силилась не плакать. Потупив глаза, старалась не встречаться ни с кем взглядом, к разговорам не прислушиваться. И так знала, о чем говорят с такой радостью. Об избавлении от меня.
Возвратившись в дом, тесто для хлебов завела. Пусть я никогда не чувствовала себя в Сосновке на своем месте, пусть не любили меня здесь и боялись, не уважить обычай предков не могла. Хотя поклясться была готова, что пропадут без толку мои старания, что в памяти людской так и останусь безбожницей. Ведь с тех пор, как дар проявился, как Доверенная мне на руках рисовала, я ни единого местного бога по имени назвать не могла. Ни одного из десяти главных, ни одного из двух десятков помладше. С того дня для меня существовала только великая Маар, о которой в этих краях слышать слышали, а верить в нее не верили. Помнится, дядю Витора и жену его это злило. Они все пытались меня заставить. И так, и эдак, и уговорами, и ремнем. Священника из города пригласили. Тот со мной даже не разговаривал, чуть увидел, заявил, что магия во мне чужая и сильная. И хоть он сказал, что я не виновата, а рисунки магию сдерживают, страха перед проклятой Кареглазой в людях прибавилось.
Пока тесто поднималось, я сумки в дорогу собирала. Платья только самые новые и самые красивые взяла. Теплого с собой ничего не уложила — господин Мирс сказал, что отвезет меня в Ратави, столицу Империи. А я знала, что там жарко.
Поставив в печь первую ковригу, вернулась к сборам. С сожалением оглядела свою гордость — книги. Двадцать две подруги, скрашивающие мое одиночество. Ради каждой я ткала и вышивала для городских, деньги копила три-четыре месяца. Каждую на память знала, по корешкам на ощупь угадывала. Теперь их придется оставить… Не тащить же за собой через всю страну.
Отправив вторую ковригу в печь, складывала еду в дорогу и деньги. Поняла, что единственное, о чем жалею, — мои книги. Больше ничего в Сосновке, в этом доме не было жаль оставлять. Ни стайку серебряных птиц, которую подарили моим родителям на свадьбу. Ни пузатый и дорогой самовар. Ни резную шкатулку с костяными вставками. Ни круглый амулет на цепочке. Они принадлежали не мне, а той жизни, которая не была моей никогда. Погостила я в ней довольно, а теперь хватит.
Пока третья коврига пеклась, принесла из кладовки всякие варенья и соленья. Все, что после зимы осталось. До отъезда не съесть, а предлагать кому-то бессмысленно. Не возьмут люди из-за страха перед моим даром и судьбой. Но я понадеялась, что добру односельчане пропасть не дадут. Вынесла на улицу горшки, шкатулки, пустой добротный сундук, муку, зерно, книги. У забора поставила. Чем больше скарба выносила, тем больше сомневалась, что возьмут. Но все же написала на горшках угольком "Берите и не вспоминайте меня". На случай, если бережливость победит суеверия.
Взяв лампу, обошла дом, проверила, не забыла ли что. Вещей я вынесла немного, но внутри стало пусто, в комнате поселилось эхо. Дом всегда был неуютным, теперь он казался зловещим и пугающим. Одной мне в нем было зябко, как пять лет назад, когда только ушла из дома старосты и стала жить сама. С улицы заползала ночь, поселялась в углах. Я зажгла обе лампы, все оставшиеся свечи, лишь бы мрак прогнать и тревогу. Едва дождалась, когда подоспеет третья коврига.
Вынув ее из печи, забралась под толстое стеганое одеяло, с головой в него завернулась и глаза закрыла. Было светло, как днем, но спать мне это не мешало.
Встала до рассвета, когда погасли свечи. Привычно застелила постель, надела дорожное платье, сапоги высокие, косу заплела. Отражение в мутном металлическом зеркальце выглядело нежданно решительным. Жалко даже, что на самом деле я такой уверенной не была.
Разрезав одну ковригу на куски по числу домов в деревне, положила их в большую корзину поверх другой ковриги. Глянула в окно — уже светало, а я припозднилась. Хотела хлеб разложить, пока деревня не проснулась. Подхватив корзину, вышла на улицу.
Обычай говорил положить целую ковригу у колодца, так пожелать деревне процветания.
Обычай гласил: оставь у каждого дома по куску хлеба, чтобы поблагодарить людей за вместе прожитое время. И я торопливо оставляла, украдкой, надеясь не встретиться ни с кем. Не повезло — у последних домов меня заметили, смотрели с опаской, от подношений отшатывались.
Видать, не только дядя Витор меня к мертвым приравнял. А мертвые не оставляют по себе хлеба.