История любви дурака
Глава I
Куони фон Штоккен, хофнарр (придворный шут – нем.) Заксенберга, испускает усталый вздох, и его худое насмешливое лицо принимает странное – полупечальное, полупрезрительное – выражение, как только, повернувшись спиной к весёлой толпе придворных, заполняющих бальный зал Шверлингенского дворца, он ускользает на балкон и устремляет свой взгляд на спящий внизу город.
Здесь, опершись локтями на прохладный камень, а подбородком на кисти рук, он может дышать вольным, неосквернённым воздухом небес; он может позволить своему лицу принять то выражение, какое захочется; словом, он может отдохнуть, – если существует отдых для того, у кого душа полна горечи и жёлчи, чьё сердце почти разрывается от безнадёжной страсти, которую оно скрывает.
В последнее время он изменился не в лучшую сторону, этот остроумный дурак! В прошлом его шутки были весёлыми и смешными и никого не задевали, кроме тех, кто из-за высокомерия и тщеславия лучшего и не заслуживал; но теперь, увы, он стал мрачным и угрюмым и ходит вялый и молчаливый, погружённый в какие-то мысли, от которых только иногда пробуждается, чтобы дать выход вспышке такого отвратительного и даже богохульного веселья, которое заставляет мужчин содрогаться, а женщин креститься, полагая его одержимым бесами.
Его язык, рождаемые которым блистательные и искромётные бонмо (остроты – франц.) некогда ловили с жадностью, теперь сравнивают, и не совсем уж несправедливо, с жалом какой-нибудь ядовитой змеи. И многие, кто ощутил на себе язвительность его насмешек, усердно молятся, чтобы его величество поскорее счёл за лучшее подыскать вместо него нового шута.
Молодой французский аристократ, маркиз де Савиньон, в честь fiançailles (помолвки – франц.) которого с высокородной Луизой фон Лихтенау и устроено нынешнее празднество, похоже, стал излюбленной мишенью для самых колких насмешек шута. Двор находит это непонятным, ведь молодой француз всегда доброжелательно обращался с Куони.
Что же с ним происходит? Кое-кто божится, что он стареет; но это не так, ведь ему едва ли тридцать лет, а что касается силы и проворства, – хоть он и шут, – ему нет равных в войске Заксенберга. Другие с насмешкой шепчут, что он влюблён, и даже не могут вообразить себе, как близки к истине! Увы! Бедный Куони! Целых десять лет он упивался триумфами в своём пёстром наряде, но теперь вдруг, кажется, начинает стыдиться вычурной чёрной туники вкупе с колпаком и бубенчиками да фестончатым оплечьем и порой от затаённого стыда опускает голову; порой он с горечью проклинает в душе судьбу, которая сделала его забавой для придворных и которая, кажется, забыла, что он человек и что у него есть сердце.
Когда он стоит на балконе, бесцельно вглядываясь то вверх – в летнее звёздное небо, то вниз – в спящий город Шверлинген, и при этом его длинная, гибкая фигура купается в потоке света из окна позади, а слух терзают звуки музыки и шумного веселья, – несчастный шут обострённо ощущает, как до этой ночи не ощущал никогда, горький позор своего положения. В агонии, становящейся всё ужаснее от отчаяния, которое наполняет его душу, он бросается на каменную скамью в углу и закрывает лицо руками. Так он сидит несколько мгновений, его сильное тело сотрясается от неистовых рыданий, облегчить которые у него нет слёз, пока звук шагов неподалёку не принуждает его сделать над собой усилие, чтобы подавить свои чувства.
Высокая, стройная девичья фигура останавливается на мгновение, обрамлённая проёмом открытой двери, и, когда, подняв глаза, Куони замечает её, он резко вскакивает и обращает к девушке своё бледное лицо, так что свет из комнаты как раз падает на него, ясно обнаруживая следы той бури, которая пронеслась в душе шута.
Возглас удивления вырывается у неё при виде этого искажённого лица.
– Куони! – восклицает она, ступив вперёд. – Что с тобой? Ты увидел призрак?
– Вот именно, мадам, – отвечает он с выражением, исполненным горькой-горькой печали. – Я действительно увидел призрак – призрак счастья.
– И разве это видение так мучительно, как показывают твои лицо и тон? Вот я бы восприняла всё иначе.
– Да, будь то, что я узрел, осязаемым, достижимым счастьем; но я говорил о призраке счастья – иными словами, о виде чужих радостей, о тени, поистине назначенной, чтобы вселить отчаяние в сердца тех несчастных, кто сам не может завладеть чем-то настоящим.
– И ты один из этих несчастных, Куони? – спрашивает девушка тоном, полным заинтересованности и приязни, который бы мог быть неправильно истолкован мудрецом, но только не дураком. – А ведь говорится, – продолжает она, – что жизнь шута весела и беззаботна. Я даже слышала из уст некоторых из тех утончённых господ вон там, что это вызывает у них зависть.
– Не сомневаюсь, не сомневаюсь, – отвечает он с презрительным смехом, – и смею присягнуть, что многим из них дурацкий колпак подошёл бы лучше, чем мне!
Потом он резко меняет тон и становится серьёзным.
– Фрейлейн фон Лихтенау, – говорит он почти шёпотом, – нынешнее празднество даётся в честь вашей помолвки; соблаговолите же принять от бедного шута самые горячие и сердечные пожелания счастья.
В его тоне звучит что-то столь особенное и необычное, что девушка чувствует себя неизъяснимо тронутой.
– Я принимаю их и благодарю тебя, друг Куони, от всего сердца, – ласково отвечает она, протягивая ему руку.
– Вы зовёте меня другом! – восклицает он, подходя на шаг ближе. – Вы зовёте другом бедного дурака! Пусть Бог благословит вас за это слово!
– Куони! Куони! – слышится голос из комнат; но ему нет до этого дела, потому что, склонившись, он подносит её руку к своим губам и целует тонкие пальцы, как целуют святую реликвию.
– Пусть Бог благословит вас, мадам, и, если когда-нибудь случится вам нуждаться в друге, клянусь мессой, что тот, кого вы сейчас удостаиваете этого высокого титула, будет рядом.
Затем, устремляясь прочь, прежде чем она успевает ответить, он выходит в гостиную.
– Куони! Куони! Где ты? — кричит целая дюжина голосов.
– Я здесь, – мрачно ответствует он. – Что такое? Разве маловато дураков собралось в одной комнате, что вам нужно требовать меня для пополнения ваших рядов?
Слишком долго он носил маску, чтобы забыть роль, которую играет в жизни, и, как только он предстаёт теперь перед гостями, все следы недавних чувств пропадают с его лица, хотя настоящее выражение — полумеланхоличное, полупрезрительное — остаётся.
Он окидывает взглядом своих тёмных глаз пышную толпу придворных красавиц и блестящих кавалеров, ожидая, кто же примет его вызов.
Где Фельсхайм, Альтенбург, Бридевальд и другие остроумные шутники, которые не лезут за словом в карман? Молчат! Все молчат, ибо слишком хорошо знают ядовитость шута, чтобы подставляться его колкостям в открытой схватке.
Только débonnaire (любезный – франц.) молодой иностранец, маркиз де Савиньон, оказывается достаточно опрометчив, чтобы скрестить с ним оружие.
– Говорят, Куони, – замечает он с самодовольным смехом на прекрасном немецком языке с лёгким налётом иностранного акцента, – что ты подумываешь отказаться от шутовской карьеры и вместо этого стать придворным.
– Это было бы просто, – отвечает шут, пожимая плечами, – ибо меж дураком и придворным разница лишь в названии.
– Ну да, ну да, – продолжает де Савиньон, – но задумайся на мгновение, принц среди дураков, и представь, что станет с Заксенбергом в твоё отсутствие. Его величество никогда не найдёт другого такого дурака!
– Если только он не назначит вас моим преемником, – следует наглый, язвительный ответ, который вызывает хихиканье среди тех, кто стоит вокруг, что заставляет тщеславного француза побледнеть от гнева.
– Ты, кажется, забываешь, господин дурак, – говорит он резко, – что обращаешься к маркизу де Савиньону, а не перебраниваешься с приятелем-паяцем!
Он ранил шута более глубоко, чем воображает, и гордая душа Куони переворачивается и корчится от боли под жгучим бичом презрительных слов маркиза, которые вновь напоминают ему о пропасти, что пролегает между ними в обществе. Но ничего этого не видно по его лицу, на котором медленно расплывается мягкая, снисходительная улыбка.
Только те, кто хорошо с ним знаком, замечают лёгкое сжатие его тонких губ, которое, как они знают, предвещает язвительную отповедь.
Наклонив голову и держась рукой за подбородок, он мгновение вроде бы равнодушно разглядывает де Савиньона через полузакрытые веки. Затем медленно и едва ли не скучая выдаёт ответ:
– Напротив, месье де Савиньон, забывчивость, мне думается, скорее в вашем роду, нежели в моём. Разве не вы сами, мой господин, однажды во время осады Ла-Рошели, – так рассказывают, – когда Rochellais (ларошельцами – франц.) была предпринята отчаянная вылазка, забыли, где шёл бой? Так что в своей рассеянности бешено поскакали на юг и к ночи очутились в Руайане, в добрых десяти лигах от места событий.
Теперь наступает очередь содрогнуться де Савиньону, и, когда всеобщий взрыв смеха встречает остроумное замечание шута, лицо француза приобретает сероватый оттенок, а зубы стискиваются от гнева; отмечая это, Куони безжалостно продолжает:
– Вы не находите здесь ничего смешного, мой господин? Зачем же смотреть так угрюмо?.. Ба! Вы наводите на меня скуку; от вас остроумия не больше, чем от устрицы молока!
И со снисходительным смехом, в котором имеется явный призвук непочтительности, шут удаляется, чтобы дать и другим испытать остроту своего языка, для которого, исключая короля, нет никого неприкосновенного.
С минуту француз провожает глазами высокую, хорошо сложённую фигуру, а затем, считая за лучшее притвориться равнодушным, пожимает плечами и, издав невесёлый смешок, проходит на балкон, чтобы отыскать в руках невесты бальзам для своего израненного духа.
Глава II
В течение нескольких недель, которые следуют за той праздничной ночью, когда Куони фон Штоккен так тяжко оскорбил маркиза де Савиньона, эти двое заботливо избегают присутствия друг друга.
Гордый и тщеславный французский кавалер, похоже, не забывает об унижении, которому подвергся, и память об этом то и дело заставляет его пальцы стискивать украшенную драгоценными камнями рукоять миниатюрного кинжала, и чёрные клятвы отмщения возникают в его душе, лелеющей ненависть, которой он полон к шуту.
Но не только один его кинжал готов совершить убийство.
Опасные мысли мелькают в уме Куони, и однажды вечером, когда де Савиньон со спокойной в тот час душой сидит, повествуя фрейлейн Луизе о том, о чём ранее уже рассказывал ей несколько раз, он едва ли представляет себе, что из-за штор за его спиной два больших горящих глаза следят за ним, а сильная рука сжимает острый итальянский клинок.
Знай он только, что смерть так близко, на расстоянии вытянутой руки, его смех был бы менее весёлым, манеры – менее непринуждёнными, настроение – менее беспечным. Но он ничего этого не знает, и, должно быть, какой-то ангел оберегает его, ибо вооружённая рука, угрожающе поднятая, не опускается, – шут вкладывает в ножны свой кинжал и бесшумно удаляется тем же путём, каким пришёл.
Но по мере того, как стремительно пролетают недели и бракосочетание маркиза быстро приближается, странные и необъяснимые перемены в некогда беззаботном шуте всё более и более усугубляются. С каждым днём он, кажется, становится заметно худее, как если бы какая-то беспощадная болезнь терзала его тело изнутри и медленно подтачивала жизнь и силы. С каждым днём его бледные щёки оказываются бледнее, а под глазами образуются тёмные до черноты круги, вызывающие мысли о боли и страдании и бессонных ночах.
Более жалкой, горестной картины, чем являет собой бедный дурак, когда никого нет рядом, чтобы заметить его чувства, трудно было бы себе представить.
Между тем, однако, в Заксенбергском королевстве есть стоящие интереса другие и более важные дела, нежели тайные муки томящегося от любви шута. Ходят слухи о заговоре по свержению Зонсбекской династии, устроенном, как говорят, многими знатными господами, уставшими от своего молодого короля ЛюдвигаIV, который, кажется, слишком поглощён подражанием порокам двора своего французского кузена, чтобы уделять большое внимание делам государства и благоденствию своего народа.
Этот недостаток отнюдь не редок у королей, особенно молодых, поскольку монархи – всего лишь обычные люди, если снять с них порфиру. Господь, однако, благословил Людвига характером, который в некоторых вещах так же непоколебим и серьёзен, как слаб и легкомыслен в других; более того, дважды благословил его, одарив хитроумным и дальновидным слугой в лице Риттера Генриха фон Грюнхайна, капитана его гвардии.
Королю пришлось услышать о серьёзных вещах, о которых вынужден был сообщить этот господин, касательно недовольства части аристократии, рьяно подстрекающей народ к открытому мятежу, и решительная линия действий была намечена.
Однажды вечером, примерно через месяц после празднества, описанного в предыдущей главе, и за неделю до дня, назначенного для венчания Луизы фон Лихтенау, король пребывает в своём кабинете.
Вокруг стола группируются пятеро мужчин: двое старых и верных слуг прежнего короля, его отца, – герцог Отрау и граф фон Хорст; двое ещё во цвете лет – Риттер фон Грюнхайн, капитан его гвардии, и герр фон Рецбах, его министр; а пятый – не кто иной, как беспутный молодой аристократ фон Ронсхаузен, его фаворит.
На лицах этих шестерых мужчин мрачное и тревожное выражение, поскольку решено, что именно в эту самую ночь Заксенберг позаимствует ужасную страницу из французской истории, – перед рассветом в Шверлингене должно состояться бледное подобие Варфоломеевской ночи.
– Так будет лучше, господа, – говорит король, и хотя лицо у него бледное и осунувшееся, но голос спокоен, – ибо, обнародуй мы всё это дело и предай изменников открытому суду, кто знает, что могло бы последовать? Люди всегда готовы восстать против тех, кто ими правит, и возможно ли отрицать, что суд над этими мятежниками мог бы пополнить ряды предателей, – ибо измена есть заразная болезнь, – и стать сигналом к открытому восстанию? Тогда как, если завтра распространится известие, что десятеро знатных господ найдены убитыми в своих постелях, это будет более неожиданно и более многозначительно, также, может быть, несколько прискорбно; но те, кто прислушивался к суждениям этих десятерых и острил своё оружие в предвкушении схватки, смирятся и будут устрашены ужасной судьбой, которая выпала их вождям. Поверьте мне, господа, они умолкнут и рассеются.
– Не примет ли во внимание ваше величество... – начал было седовласый герцог Отрау, но король обрывает его.
– Я принял во внимание, господа, и я решил. Что за дело, каким образом этих людей постигнет смерть? Они вполне заслужили свою судьбу, и если бы они попытались открыто выступить, то не смогли бы избежать эшафота, – так что какая разница, сделает это кинжал или топор? Никакой – для них, но существенная – для меня.
Тон слишком непреклонный для того, чтобы допустить дальнейшие прения. Грюнхайну остаётся только получить указания его величества.
– Вот список, капитан, – продолжает король, беря лист бумаги со стола.
– Я прочту имена тех, кому мы вынесли приговор: Керфенхайм фон Хульд, Нинберге, Бланкенбург, Эберольц, Рецвальд, Лойбниц, Хартенштайн, Ройсбах и французский маркиз де Савиньон.
– Относительно этого последнего, сир, – осмеливается заметить Ронсхаузен, фаворит короля, – ваше величество вспомнили, что он подданный короля Франции?
– Вспомнил, – отвечает Людвиг, – и я также вспомнил, что он – иноземец, которому я всегда выказывал большую приязнь и уважение и который, останься он в живых, вступил бы в брак с одной из знатнейших дам моего двора, – совмещает неблагодарность с предательством. Без сомнения, тот, кого они намереваются поставить вместо меня, основательно подкупил его; но он заплатит за своё недомыслие так же, как и другие заплатят за своё, собственной жизнью; и я не понимаю, с какой стати мне отвечать перед королем Франции за случайное убийство его подданного в моей столице. Дело решённое, господа; Риттер фон Грюнхайн знает, как позаботиться об исполнении. Больше говорить не о чем, – продолжает он, вставая, – но, когда вы услышите, как пробьёт полночь на колокольне Святого Освальда, вознесите молитву, господа, за упокой души десятерых изменников, для кого прозвучит похоронный звон. А теперь давайте присоединимся ко двору.