Царевич повел скорбную повесть, как они с Ёжиком после свадьбы почти год ходили вокруг да около. Пытаясь оставаться друзьями, не решаясь толком объясниться и вконец запутавшись в паутине собственных чувств. Выпили за крепость сердец и стойкость в тяготах, закаляющих характер благородного мужа.
Малость оттаявший Гай затеял читать стихиры-сатиры на оставшихся в далеком Ромусе друзей и подружек. Когда до изрядно затуманенного вином рассудка царевича дошло, в чем кроется едкая соль глумливых виршей, он начал безостановочно хохотать — до рези в животе, сполохов радужных искр перед глазами и судорожной икоты. На молодецкий конский ржач в дверь сунулся перепуганный челядинец — и торопливо убрался, получив от ромея в лоб метко запущенным моченым яблочком.
Еще Пересвету смутно помнилось, как он убеждал Гардиано не быть букой и остаться навсегда жить в царском тереме. Мол, тут он может сколько угодно складывать свои вирши — и чтоб таких вот, забавных, побольше!
Выпили за друзей и за то, что держит нас в этом мире — чувство юмора и долги. Выпили за тех, кто не с нами, и за здравие родителей. Выпили за непредсказуемость судьбы. Отдельно выпили за процветание Тридевятого царства, Нихонии и Ромуса. Ну, и Кадай заодно помянули. Пожелав, чтобы все миллионы узкоглазых и черноволосых кадайцев совокупно и розно были счастливы. В особенности принцесса Лю-Ай, пускай она и язва редкостная. Тут царевича окончательно развезло, и в сердце немедля вспыхнули жарким пламенем юношеские грезы о гибких синеоких чаровницах с черными локонами…
Подвывая в скорби, Пересвет ткнулся пылающим лицом в капающее ледяной водичкой полотенце. Воистину, что у трезвого на уме, у пьяного на языке. От безудержного веселья его швырнуло в омут печали. Захлёбываясь горячечными словами, царевич начал жаловаться на свою извечную душевную боль, Кириамэ. Как встретил давнюю мечту наяву. О том, как сердечно привязался к нихонскому принцу, но все едино не выучился толком понимать — о чем он думает, чего желает. Ёширо наверняка дико скучает в их медвежьей глуши, но податься принцу больше некуда — ни в Нихонии, ни в Кадае его не ждут с распростертыми объятиями. Брак еще этот… Скоро третий год минет, в царских палатах и среди горожан все громче шепчутся, сколь это негоже. Над таинством надсмеялись, святых отцов обманули, парня в платье обрядили да девкой выставили. Никто в Столь-граде не верит в байку о приблудной царевой дочери Пересветлане, обвенчанной с нихонцем и преставившейся спустя год супружества по слабости здоровья. Все знают, царь-батюшка — муж верный и преданный, жене своей со смазливыми ключницами никогда не изменял. Стало быть, и Пересветланы никакой не было и быть не могло. Ну и как прикажете со всем этим жить? Кириамэ виду не подает и слова лишнего не говорит, но ясно же — переживает…
За излияниями и возлияниями захмелевший Пересвет сам не заметил, как подвигался все ближе и ближе к собеседнику. Пока не приметил, как мерцающе дрожат в темных глазах крохотные отражения свечей — и невесть зачем потянулся навстречу. Завороженный таинственной бездной, непреодолимо влекущей к себе.
Гай встал и молча вытолкал его взашей из комнаты. Точно. Просто-напросто выбросил царевича в коридор, как напрудившего лужицу щенка, и захлопнул дверь. Еще и засов со скрежетом задвинул.
Божечки, стыдоба-то какая. Не повезло отцу-матери с младшими отпрысками. Что ни сделают, все ни в строку.
«Брошу пить, — клятвенно обещал Пересвет, утираясь и стараясь привести себя в порядок. — Вот прямо с сегодняшнего дня больше ни капли вина в рот не возьму. Никакого. Ни фряжского, ни персиянского, ни водки на березовых почках, что ключница делает. Только квас, только грушевый взвар и кадайский чай. Ведь дойдет дело до того, что однажды утром проснусь неведомо с кем и неведомо где. И добро бы с девицей гулящей или старушенцей престрашной, а если с парнем каким? Что я тогда Ёжику скажу — прости, мол, сглупил? Он ведь сперва презрением обольет, а потом притчу ввернет. Про недостойных глупцов, что не ведают ни вкуса саке, ни меры в его употреблении…»
Свесив буйную головушку, царевич вознамерился немедля отыскать нихонского принца и искреннее покаяться во вчерашнем безобразии. Ох, и перед ромейским гостем тоже виниться придется. Мол, ничего такого дурного в виду не имел. Перебродившая виноградная лоза в голову ударила, напрочь лишив последнего разума.
Но глаза-то красивые! Пусть и не желанного синего оттенка. Что-то там такое подходящее говорилось в «Мимолетностях»… Точно: для влюбленного очи любых цветов как стороны света для странника, среди которых невозможно избрать наилучшую. Ибо все они притягательны, и каждая — по-своему.
Выйдя на открытую галарею, Пересвет невольно зажмурился и задохнулся от сладкой воздушной свежести. Тучи поразбежались, над черепичными крышами теремов сияло солнце, журчал тающий снег и в высаженных вдоль дорожки кустах шиповника заходилась радостным чириканьем воробьиная стая. Вот бы убедить Кириамэ съездить прогуляться. Неровен час, посчастливится опять увидеть Айшу-плясунью. Очень уж огневая дева-ромалы в золотых монистах запала царевичу в память. Да и разговоры по дороге обычно складываются куда легче и проще, чем в душной темной горнице. Можно и ромейского гостя с собой зазвать — тот небось тоже похмельем мается.
— Эй! — придержал царевич деловито трусившую мимо сенную девушку с огромной стопкой отбеленных и выглаженных простыней. — Принца Кириамэ не видела?
— В беседку на пруду недавно разогретый самовар пронесли, — бойко ответствовала девица. — Должно быть, для его милости.
Павильон на озере возвели минувшей весной по чертежам и рисункам Ёширо. Получилось вдохновенно. Беседка под крышей с плавно изогнутыми краями, поддерживаемой толстыми колоннами красного дерева утонченно вписалась промеж яблонь, вишен-сиреней и темных елей. Кириамэ остался превесьма доволен и лично ходил раздавать вознаграждение артели мастеров (хотя потом и сетовал украдкой царевичу, что драконы по урезам крыши больше смахивают на петухов). Над входом мягко сияли большие золотые иероглифы. Принц изобразил их своеручно, объяснив, что это — символы благопожелания и процветания.
Летом царское семейство устраивало в павильоне долгие чаепития, созерцая пламенеющие закаты и ведя задушевные беседы. Жаркими ночами Пересвет и Ёширо бегали на озеро купаться, нагишом сигая с широкой террасы в непроглядно-темную озерную воду. Царевич рассказал Кириамэ о живущих в заводях да омутах русалках, и с той поры принцу возмечталось увидеть хоть одну. Как-то, разыгравшись, Пересвет заявил, что Ёширо с его мокрыми черными волосами сам вполне смахивает на русалку. После чего объявил беспощадную охоту на поселившуюся в царском саду нежить, изловил и разложил прямо на гладких, еще хранящих нутряное солнечное тепло досках. Плененная добыча сперва шипела сквозь зубы да пиналась, но потом смирилась со своей участью, постанывала сладко да извивалась угрем под победителем.
Теперь же кусты и деревья вокруг изящного павильона стояли облетевшими, по колено в голубой талой воде. К беседке сквозь заросли извилистыми кругами вела деревянная дорожка, приподнятая над землей на оструганных чурбачках. Пересвет мирно топал вперед, обрадовавшись, когда среди путаницы ветвей мелькнуло яркое пятно — значит, Кириамэ и впрямь там. Небось просветляется, сидя в позе лотоса и созерцая пробуждение природы.
Еще через несколько шагов царевич заподозрил, что нихонец в беседке не один.
Василиса Никитишна всегда твердила сыночку, что подслушивать да подсматривать дурно — уши отвянут и глаза скукожатся. Однако ж сыночек быстро смекнул, что второй такой сплетницы, как царица-матушка, во всем Столь-граде сыскать трудно, а уши и глаза у нее оставались в полнейшем порядке. Кириамэ откровенно признавал: в нихонских дворцах он выжил лишь потому, что с младых ногтей не пропускал ни единой щели в шёлковых ширмах. Непременно замешкается и поставит ушки торчком, вызнавая, о чем там толкуют. Мол, кто предупрежден — тот вооружен. Знание чужих секретов никогда не бывает лишним.
«Я самую малость, — уверил небо и землю Пересвет. — Мне бы это… с духом собраться».
Сойдя с дорожки, он осторожно проскакал по мягким, хлюпающим водой моховым кочкам, укрывшись за толстым стволом и раскидистыми колючими ветками старой ели. На ветвях горбатыми холмиками лежал рыхлый серый снег. То и дело какой-нибудь из холмиков со смачным хлюпаньем соскальзывал вниз. Освобожденная от снежной тяжести ветвь упруго распрямлялась, брызгая с игл крохотными радужными каплями.
Сыскав местечко посуше, царевич утвердился на нем и осторожненько высунулся. Павильон был виден, как на ладони: круглый стол из цельного березового наплыва, к нему такие же стулья с сафьяновыми подушечками да пара исходящих теплом бронзовых жаровен. Ёширо в темно-голубых одеяниях с узором из бледно-розовых цветов сливы и ивовых листьев шелестел раскиданными по столу листками бумаги. Выбрал подходящий, тщательно разгладил ладонью, занес тонкую кисточку и быстрыми взмахами изобразил что-то — может, один иероглиф, а может, многозначительные нихонские вирши из трех строчек.
Гардиано стоял рядом, упираясь ладонями в столешницу, и внимательно разглядывал листки с чернильными знаками. Был он сегодня во франкском дублете зеленого сукна с золотой нитью и ну совершенно не выглядел страдающим от вчерашнего похмелья. Вот сволота иноземная. Даже отросшую за ночь щетину успел соскрести. Налетевший с озера ветер нахально растрепал темные кудряшки ромея и боязливо дернул не совсем идеально уложенную прядку в конском хвосте принца Кириамэ.
— Там… там горы, — мечтательно протянул Гай. — Горы, уходящие под облака. Здесь — цветы. Кусачие такие цветочки, с потаенными клыками вместо лепестков. Это… это что-то вроде хижины в лесу, — он взял один из листков, повертел так и эдак, и кивнул собственной догадке: — Птичья стая летит над городом. Меч. Точно, меч. Ну, угадал хоть что-нибудь?
— Меч и горы, — Пересвет нахмурился, заметив, что из обширного запаса украшений Ёширо выбрал сегодня заколку в виде ирисов из драгоценной тархистанской ляпис-лазури. Ирисы — в цвет лукавых очей под длинными ресницами. Охмурить гостя вознамерился, что ли? Кириамэ такой, с него станется.
— Два из шести, — подсчитал на пальцах Гардиано. — Не так уж плохо, — он сцапал новый лист, осторожно помахал им в воздухе, чтобы поскорее высушить поблескивающие чернила. — Диковинный у вас алфавит, никогда такого прежде не встречал. Каждый символ — отдельная буква-литера или целое понятие?
— По обстоятельствам, — тонкая кисточка в пальцах Ёширо кружила над желтоватой бумагой, справа налево выписывая ровные столбики иероглифов. — Порой это действительно один звук, порой слово… а порой целый образ. Их произношение также меняется в зависимости от символов, расположенных по соседству, новой или старинной разновидности начертания… и от тысячи иных причин.
— И сколько насчитывается таких знаков?
— Лично мне известно пять тысяч иероглифов, но я еще не закончил своего образования, — сверкнул милой улыбкой Кириамэ.
— Свихнуться можно, — присвистнул ромей. — А некоторые еще полагают, что двадцать шесть букв — это многовато!
— Вы умудряетесь передать все свои мысли и познания всего двадцать шестью буквами? — поднял тонкую бровь Ёширо.
— У нас не так много мыслей, по скудоумию хватает, — хмыкнул Гардиано. — Хотя мои соотечественники обожают долго и многословно рассуждать на всяческие отвлеченные темы. Навроде стратегии и тактики, народного блага, наилучшего государственного устройства и того, как толковать статьи древних законов относительно сегодняшнего времени. Можно я еще спрошу?
— Можно, — милостиво дозволил нихонец. Допустив чудовищную ошибку и вызвав частый град настойчивых расспросов:
— Почему твои стихи такие короткие? Почему в них нет ни слова о человеческих чувствах — пусть не о любви к женщине или мужчине, но к престарелым родителям или отчизне? Почему не упоминаются ни гнев, ни ненависть, ни вдохновение, ни хотя бы радость? Почему всегда описывается что-то — восход солнца, дорога в тумане, падающие листья или тающий снег — но никогда не говорится, что испытывал сам пишущий? Ни в одном из твоих творений нет завершающего вывода, морали или назидания — только картины. Но они… они какие-то странные. Как будто, слушая, начинаешь видеть их наяву. Не ярко и четко, а как сквозь туманную дымку или пыльное стекло.
— Стихи о любви сочиняют женщины, — Кириамэ бережно и тщательно уложил кисточку на резную подставку. — Это единственное, что им близко и понятно, что идет от сердца — об этом они и говорят. Мужчины не разглагольствуют о чувствах — они укрывают их, прячут между строк. Читающий или слушающий должен сам додумать недосказанное и расслышать недоговоренное.
— Это, наверное, трудно, — нахмурился Гай.
— Нет, если с детства привык к подобной игре ума и творения. К тому же в стихах непременно кроется множество подсказок. У любого использованного образа есть древнее, всем известное толкование. Если упомянуто время года — значит, известна цепочка образов и мыслей, изначально связанных с этим сезоном. Время сбора урожая и подведения итогов, время цветения и поиска или одиночества зимой… — Ёширо сложил руки в широких рукавах и чуть повысил голос: — Поэтому твои стихи кажутся мне слишком крикливыми и откровенными. Пригоршня ярких, сверкающих, но безнадежно дешевых камешков, среди которых случайно завалялись две-три настоящих драгоценности.
Сейчас оскорбится до глубины души, удрученно подумал царевич, переступая с ноги на ногу и ощущая, как в сапоги потихоньку натекает вода. Обидится и наговорит Ёжику лишнего. Вспыльчивый нихонец тоже в долгу не останется… ой, быть беде.
— Наверное, так оно и есть, — не стал спорить Гардиано. — Я ведь тоже еще учусь. И пытаюсь учить. Тому, что благо отечества не всегда должно стоять на первом месте, что стоит порой заглядывать в собственную душу… что мужчины и женщины имеют разный взгляд на мир, и женский взгляд порой куда точнее и строже мужского. Что мужчины тоже не сходны промеж собой и мыслят по-разному.
— А что, твои соотечественники этого не знали? — то ли искренне удивился, то ли прикинулся безмерно удивленным Кириамэ.
— Не-а. Как-то было не до того. То грызня с соседями, то побоище в самом Городе, то опять враги напали и надо родину защищать. Не до душевных глубин и терзаний, в живых бы остаться. Мои соплеменники порой сами не ведают, что они испытывают, и каково подходящее название для их чувства.
— Знакомая история, — Ёширо поднялся из-за стола, белым лебедем проплыв к широким перилам террасы. Замер в неподвижности, и в этот краткий миг все вокруг — затянутый ноздреватым серым льдом пруд, черные деревья на берегу, ломкие стебли сухого рогоза — обычные вещи, существовавшие сами по себе, преобразились. Обрели совершенность и законченность. Как последний взмах кисти, вычертившей иероглиф и замкнувшей обрамление тонкой фигуры в разлетающихся одеяниях цвета полевой горечавки. Кириамэ был именно тем, что гармонично дополнило сияние лазурного неба и солнечное ликование весеннего дня — и от этого становилось хорошо и больно до слезной рези в глазах и ломоты в сердце.
Принц как-то рассказывал, что рисовальщики в Нихонии особенно ценят в натурщиках таких особ, которые прекраснее всего стоящими вполоборота. Бросая рассеянный и тревожащий взгляд через плечо, как сейчас Кириамэ.
«Мне позарез нужны слова, чтобы высказать Ёжику это все, — Пересвет невольно шмыгнул носом. — Но своих мне недостает. Слова, что есть у Гардиано, подходят гораздо больше… пусть они и горят, как битые стекляшки на солнышке. Они верные, эти слова. Я знаю. Как и то, что у этих двоих слишком много общего».
Последняя мысль испугала и встревожила. Настолько, что Пересвет решительно попятился из-под елового укрытия. Успев заметить, что Кириамэ спокойно рассматривает сверкающий под солнцем лед на озере, а Гай неловко сгорбился над столом и черкает пером прямо на листке с иероглифической вязью.
Добравшись до деревянной дорожки, царевич зашагал к павильону, как можно громче топоча каблуками по проседающим доскам. Даже напевать начал — фальшиво, но достаточно громко, чтоб издалека расслышали. Улыбку выкроил во все белые зубы. Мол, вот он я, молодец простой и незамысловатый, ни о чем не подозревающий. Позабывший все, что было вчера.