Зазвонил телефон. Кругляк взял трубку.
— Да, да, вы угадали. Это я, — сказал он и покосился на главного инженера.
— Почему на улице? — с ужасом произнес он. — Почему неприлично к холостому? Но это нелогично, Людмила Степановна, вы ведь обещали. Что? Хорошо, приходите с подругой. Тогда я позову приятеля… Он начальник цеха на Шарике. Что? Ну, конечно, не такой, как я, но, в общем, хороший парень. Будет, будет патефон, — грустно сказал он. — Что? Только торгсиновские, польские. Хорошо, хорошо, без водки. Будем пить наливку. Видите: со мной, как с воском, а вы боялись. Значит, в девять? Очень хорошо! Ну, пока! — и он положил трубку.
— Что, будет сегодня дело? — спросил Патрикеев и, уныло погладив лысину, пробормотал. — Хоть бы в этом году получить отпуск, поехал бы в Сочи.
— Знаете, — сказал Кругляк, — меня уже тошнит от холостой любви. — Потом, сверкнув карими горячими глазами и пронзив воздух большим пальцем, он проговорил: — Цейлонский графит на исходе? Я найду заменитель. Мы заменим его, если понадобится, навозом, а карандаши все-таки будут писать. А, Степан Николаевич? Разве можно остановить производство карандашей в стране, которая начала учиться писать?
И они снова заговорили о том, что дощечка сырая, что кудиновская глина никуда не годится, а чясовярская ничуть не хуже германской шипаховской, и что Бутырский завод готовит не краски, а дерьмо, но что глянцлак и грунтлак завода «Победа рабочих» совсем не плохи… Фабер и даже сам Хартмут не отказались бы от них. Потом в комнату ворвался клеевар и крикнул: «Расклейка!» Патрикеев вытер пот, а Кругляк выругался, и они побежали в цех.
Никто не знал настоящей фамилии нового химика, но, глядя на его кофейное лицо, синеватые толстые губы, — такие губы бывают у мальчишек, вылезающих из воды после четырехчасового купания, — на черные глаза, ворочавшиеся за громадными стеклами очков, как существа, живущие своей отдельной и обособленной жизнью, казалось, что имя у него красивое и странное, как плеск воды, «Бэн», «Саид», «Али».
Директор фабрики Квочин, — человек в сапогах и ситцевой рубахе, красноглазый от недосыпания и желтолицый от евшей его желудок язвы, — хотел обставить встречу красиво и торжественно.
Ему казалось, что сотрудники лаборатории должны произнести речи, по-братски обнять зарубежного товарища, и поэтому нового химика при первом его приходе в лабораторию сопровождали, кроме Квочина, секретарь ячейки и председательница фабкома. Но Кругляк сразу же все испортил.
Он похлопал индуса по спине, потом пощупал его брюки, подмигнул лаборанткам и сказал:
— Вот это коверкот, чистой воды инснаб! Вот бы, товарищ Митницкая, вам такой костюм!
И все невольно рассмеялись, и новый химик улыбнулся, показав отливающие влажной синевой зубы.
Кругляк начал деловито допрашивать, какое у него образование и где он работал.
Новый химик, оказывается, окончил в Англии двухгодичные курсы при каком-то колледже.
— Эпес вроде техникума, — объяснил себе вслух Кругляк.
Где он работал как химик? О, немного. В Англии он занимался лаковыми красками, а в Германии работал по гидролизу древесины, недолго, около шести месяцев. И еще у себя на родине он полтора года пробыл на графитовых рудниках.
— По эксплоатации, или как химик по контролю? — с восторгом спросил Кругляк.
Новый химик улыбнулся и замотал головой.
— О нет, совсем другой, — сказал он.
— Ну, а как вас зовут? — вдруг спросил Кругляк.
И индус, улыбнувшись в третий раз, точно осторожно ступая в темноте, старательно выговорил свое новое имя:
— Николай… Николай… Николаевич.
— Ну вот, Николай Николаевич, — сказал Кругляк, — будем работать вместе. В чем дело? Я вас напущу на этот самый графит, почему бы вам не поработать на производстве в советских условиях?
Он удивился и снова повторил:
— Конечно, мы поработаем в советских условиях.
Он повернулся к толстухе Алферовой, председателю фабкома, и сказал:
— Товарищ Алферова, как жизнь? Я что-то не видел у себя в лаборатории этих пресловутых практикантов из графитного цеха. Где же борьба за знаменитый техминимум?
После этого он произнес речь.
— Ого, карандаш! — говорил Кругляк. — Это вроде метро, экзамен на аттестат зрелости. Карандашных фабрик меньше, чем метрополитенов, если хотите знать. А хорошие карандаши, к которым я не могу придраться, делает только Хартмут в Чехословакии. Вы думаете — Фабер? Ничего подобного! Но такого дерьма, как мы, не делает ни одна страна. Честное слово! Это нечто ужасное. Если б я работал в прокуратуре, поверьте мне, я бы обеспечил на три года всех наших итээров. Но подождите, подождите! Вы еще увидите: мы сдадим на аттестат зрелости, экстерном, за четыре года! А не за сто двадцать, как Германия.
В общем, из торжественной встречи ничего не получилось.
II
Новый химик был высок и худ, и хотя он хорошо одевался и носил разрисованный галстук, при каждом его движении как будто становились видны из-под платья сухие, легкие ноги, вздыбленная ребрами грудь и худые темно-коричневые руки. И ходил он по цехам, точно раздвигая высокую траву, странной походкой, похожей на медленный, полный значения танец. К нему привыкли очень быстро, он вошел в жизнь фабрики так же просто и легко, как и всякий другой человек.
Пробер приносил со склада коробочки графита, новый химик брал навески на аналитических весах и сжигал графит в муфельной печи, потом он снова брал белые фарфоровые тигли своими темными пальцами и взвешивал золу. На клочке бумаги он высчитывал процент зольности и вносил цифры в лабораторный журнал.
Подбегал Кругляк и, заглядывая через его плечо, говорил:
— Цейлонского графита больше не дадут, скоро кончится счастье.
Красивый юноша, мастер графитного цеха, Кореньков, прежде чем загрузить графит в шаровые мельницы, приходил в лабораторию за анализом, и, пока новый химик списывал цифры на бланк, Кореньков смотрел на его темное лицо и руки, казавшиеся совсем черными по сравнению с белой сорочкой.
— Как там у вас в Индии, очень жарко? — однажды спросил Кореньков.
— О нет! Совсем хорошо, — поспешно ответил новый химик.
Девушки-лаборантки тихонько обсуждали, красивый ли он.
Худенькая Кратова считала, что он страшный. Оля Колесниченко, первая красавица на фабрике, на которую приходили каждый день молча смотреть молодые инженеры Анохин и Левин и которой Кругляк ежедневно со вздохом и угрозой говорил: «Ох, товарищ Колесниченко, если б вы только не были лаборанткой в моей лаборатории»… — находила, что нового химика портят синие губы. «Я бы, кажется, умерла», — говорила она подругам. Кузнецова и Мензина были согласны с ней. И только старшая лаборантка, толстая Митницкая, носившая пенсне, считала, что индус замечательно красивый и интересный. Она даже рассердилась на Колесниченко и назвала ее мещанкой.
Лаборанты и рабочие, работавшие на экспериментальной установке, курили толстые папиросы индуса, говорили ему «ты» и сразу решили, что он хороший и совершенно «свой» рабочий парень.
Кругляк подбегал к нему, стремительно говорил:
— Ну как? Все хорошо? Вы не думайте, что я вас буду долго держать на контроле. Скоро займемся настоящим делом, — и снова убегал.
Ему хотелось поговорить с индусом, расспросить, есть ли в Индии трамваи, хорошие ли там женщины, много ли там заводов и как они работают, пьют ли там водку, не думают ли англичане построить карандашную фабрику на базе цейлонского графита, можно ли использовать слонов для внутризаводского транспорта. Все эти вопросы мелькали у него, когда он подходил к новому химику, но он не успевал их задать.
Голова Кругляка была полна динамита. Он вмешивался в работу всех цехов, занимался переоборудованием станков, хотя это к химии не имело ни малейшего отношения, вел одновременно двенадцать исследовательских работ, с удивительной быстротой находя отечественные заменители для исчезнувших с рынка импортных красителей; единственный человек на всей фабрике, он знал особенности каждого станка и аппарата; он ругался с начальниками цехов, читал лекции, шептался с мастерами, бегал к директору, звонил по телефону в трест и наркомат. На каждом заводе-поставщике у него были свои парни-инженеры, с которыми он вместе кончал институт, вместе выпивал и шатался вечерами по Тверскому бульвару. Все они теперь работали начальниками цехов, заведующими лабораториями, техническими директорами, все веселые, молодые ребята, любившие Кругляка так же, как и он их любил. Поэтому, когда коммерческий отдел не мог чего-нибудь достать, «добывалы» уныло шли в лабораторию и просили Бориса Абрамовича позвонить на проклятый «Клейтук», который не дает желатина, несмотря на письма из треста и наркомата.
Да, ничего удивительного не было в том, что Кругляк не успевал поговорить с новым химиком.
Один человек в лаборатории относился к новому химику с особенным чувством: уборщица Нюра. Это была маленькая, косоглазая женщина, тихая и измученная. Жена непутевого человека, от которого она родила трех детей, Нюра содержала на свое крошечное жалованье не только детей и старуху-мать, но и мужа. Муж Нюры, широкогрудый парень, носивший под пиджаком выцветшую фиолетовую майку, не был пьяницей или хулиганом. Он интересовался в жизни только футболом, два раза он зайцем ездил в Харьков смотреть матчи, и хотя возвращался из этих поездок с видом человека, перенесшего сыпной тиф, снова собирался поехать в Одессу. Он обладал большим добродушием и всегда смеялся, когда старуха-теща по вечерам молилась богу и просила его отправить зятя на Соловки.
Кругляк знал семейные обстоятельства Нюры, знал, отчего ей постоянно хочется спать и почему у нее такое желтое лицо. Он ей выхлопотал прибавку, заявив, что Нюра квалифицированная мойщица химической посуды, и когда заведующий ТНБ [5] усомнился в такой квалификации, Кругляк, сделав страшные глаза, сказал:
— Если бы вы нанялись ко мне сегодня мыть тонкую химическую посуду, я бы вас завтра же выгнал. Вы что, шутите со мной? Может быть, по-вашему, инженер-химик это тоже не квалификация?
Нюра приходила в лабораторию, подметала пол, вытирала тряпкой столы, зажигала примус под перегонным кубом и садилась на ящике за вешалкой читать книгу; она прочла за год много десятков замечательных книг, сидя на этом ящике и покуривая махорочные папиросы. И Кругляк — этот маленький, сердитый динамо-мотор, заставляющий четко, быстро и неустанно работать всех, никогда не трогал Нюры. Иногда, пробегая мимо ее ящика, он шепотом говорил ей:
— В палатке, за конторой, привезли картошку, можете сбегать до гудка, пока очереди нет.
Трудно сказать, почему Нюре так нравился новый химик, но девицы-лаборантки, замечавшие решительно все и знавшие, когда Патрикеев ссорился с женой и сколько галстуков у начальника карандашного цеха Тараянца, и определявшие даже, был ли Кругляк на ночной пирушке, по его особой придирчивости и деятельности на следующее утро, сразу же заметили: Нюра вытирала стол нового химика три раза в день, она принесла ему из конторы пепельницу, в то время, как сам Кругляк клал окурки в треснувшую фарфоровую чашку; она постелила ему в ящики стола не газету, как остальным, а голубую толстую бумагу, за которой ходила в упаковочный цех; и, наконец, все видели — Нюра держала книгу на коленях и не читала, а, полуоткрыв рот, смотрела, как работает индус.
Однажды он слышал, как Нюра жаловалась Митницкой, что ей не дали на складе халата, и сердито говорила:
— Что ж я свое последнее платье должна испортить?
Через несколько дней новый химик подошел к Нюре и протянул сверток. В свертке был джемпер.
— Возьмите надеть, товарищ, — сказал он.
Нюра сделалась красной («ну такой красной, такой красной, как децинормальный перманганат», — говорила Кратова) и, спрятав руки за спину, замотала головой.
«Нюра», «товарищ Орлова», «ну вот, какая право!» — закричали девицы. На шум выбежал из своего кабинета Кругляк, он закричал, чтобы все немедленно брались за работу, потом сразу же предложил заплатить за джемпер, с тем, чтобы Нюра выплачивала долг частями, но Нюра ничего не хотела. Она сказала:
— Ни даром, ни за деньги не возьму, вот убейте меня.
Кругляк ушел, так как зазвонил телефон, а новый химик виновато улыбался. Джемпер купила Оля Колесниченко.
Это был хороший джемпер, яркий, как тропический цветок: красный, зеленый и голубой. И стоил он всего двадцать рублей в инснабовском распределителе нового химика. Это была совершенно замечательная штука, и, когда после выходного дня Оля Колесниченко явилась на фабрику в новом джемпере, Анохин и Левин, пришедшие в обеденный перерыв смотреть на нее, переглянулись, покачали головами и приходили в лабораторию еще три раза по всяким пустым делам, пока Кругляк не сказал им:
— Ребята! Ни я, ни вы! И лучше уходите, потому что дело кончится стенной газетой, — и вытолкал их вон.
После этой истории Нюра несколько дней не смотрела на нового химика, а сидела в моечной и терла пемзой какие-то безнадежно заржавевшие банки из-под каустика. Среди девиц по этому поводу было много смешных разговоров.
III
После гудка в лаборатории остались три человека. Остальные стремглав бежали домой. Митницкая спешила к ребенку, Колесниченко должна была пообедать, переодеться и снова поехать в город на вечерние курсы по стенографии, а жила она за Москвой, в Лосиноостровской. Это было нелегко — четыре раза в день ездить поездом.
Хромой Петров и худенькая Кратова учились на курсах иностранных языков. Рабочие с экспериментальной установки — голубоглазый грузин Рамонов и рябой татарин Гизатулин — спешили на рабфак, второй Петров (о нем говорили: «тот, который заикается») ездил ежедневно бриться на Серпуховскую площадь. Там в парикмахерской работала мастером девушка, в которую он был влюблен. На бритье уходила почти треть жалованья. Петров вел себя в парикмахерской, как иностранный турист, но зато дела шли хорошо; мастер был уже с ним в кино, и они собирались в выходной день поехать за город, к тетке Петрова.
В лаборатории остались три человека: Кругляк, новый химик и Нюра.
Кругляк сидел в своем кабинете, заваленный карандашными стержнями, и, выпятив нижнюю губу, испытывал их на излом, цвет черты, на истираемость и раскрашивание.
Он составлял таблицы, стараясь вывести закономерность, связывающую рецептуру с качеством, стержней.
Но стержни ломались при ничтожных нагрузках, цвет черты у них был бледно-серый, и крошились они прямо-таки ужасно.
Работницы из упаковки, подняв головы к не доходящей до потолка перегородке, помирали от смеха, слушая, как Кругляк, вслух соображая что-то, жаловался и матерно ругался. Потом, сорвавшись с места, он побежал в цех и, стоя у двери лаборатории, крикнул:
— Когда будете уходить, проверьте хорошенько краны, выключите муфели, а ключ не сдавайте в будку — я вернусь через пару часов, положите его в краскотерку.
Он пошел в графитный цех, где происходил обжиг стержней, и вместе с длинным грязным немцем Шперлингом, мастером обжига, ходил вокруг печи, регулируя подачу нефти в форсунки, скорость движения тиглей, следя за термопарой.
— Ну что, Шперлинг, — с тревогой говорил Кругляк, — и после этого обжига опять напьешься?
— Ganz möglich, — отвечал Шперлинг и вытирал пальцами свой всегда мокрый нос.
У него был заведен обычай: после каждого неудачного обжига напиваться и пьяным приходить к фабрике. Он сидел на скамеечке перед контрольной будкой и жаловался сторожам на печь, грозил в сторону цеха кулаком, сморкался, вытирал слезящиеся глаза и кричал:
— Не du… — и добавлял три русских слова.
Вот и теперь они хотели получить графит чертежного карандаша. Кругляк сам составлял рецептуру с такой придирчивой точностью, точно расфасовывал лекарства в аптеке, но после обжига уже во второй раз вместо чертежных стержней 2Н и 3Н у них получались стержни, годные только для школьного и конторского карандашей.
— Знаешь, Шперлинг, — говорил Кругляк, щупая глину, которой были обмазаны тигли, — если и на этот раз не получится, напьюсь вместе с тобой. — Ему сделалось смешно, и он рассмеялся: — Со мной это случается часто и без неудачного обжига, но теперь я напьюсь и приду вместе с тобой плакать в контрольную будку.
— Ganz möglich, — ответил Шперлинг и высморкался на зеркально-серые от графита плиты пола.
А уборщица Нюра в это время сидела на своем ящике и читала. Ей не хотелось идти домой. В лаборатории после гудка было тихо, — через громадные окна входило столько света, что рабочий зал был точно залит какой-то очень светлой и легкой водой, бутыли с цветными растворами светились на рабочих столах и казались приветливо улыбающимися красными, желтыми и оранжевыми лицами. Нюра сидела среди этих веселых, широко глядящих стеклянных рож и читала толстую книгу из фабричной библиотеки, перелистывала замусоленные сотнями молодых и старых рук страницы, пестрые от графита, красок и масла. Как она печалилась, когда умирал красавец Болконский! Бедная девушка Наташа, сколько беды и горя пережила она на этом свете! Ей тоже нелегко жилось, уборщице Орловой, и она горевала и радовалась над книгой правды, лучшей из книг.