А потом она поглядела на химика.
Нюра видела, как он открывал шкафы, в которых Кругляк собирал коллекцию образцов сырья, вынимал коробки и банки. Ей хотелось подойти к нему и сказать что-нибудь хорошее. Может быть, ему плохо живется, за ним, наверно, никто не смотрит, кто стирает ему, чинят ли ему белье и штопают ли носки? Она со вздохом посмотрела на ходики и начала собираться: выключила муфель, закрыла краны. Потом, уже надев кофту, она потушила примус, гревший перегонный куб, и примус, погасая, хлопал синими крылышками пламени и так жалобно свистел, точно ему не хотелось кончать свою работу.
— Николай Николаевич, ключ на полке, за бутылью, — сказала Нюра.
Тогда индус остался один.
Он рассматривал образцы сырья, щупал их, взвешивал на руке, глядел на них, то приближая, то отдаляя глаза от банок, коробок и ящиков.
Сколько замечательных, чистых красок! Он читал в английском журнале, что на «Baden, Soda, Anilin Fabric» создали столько тонов и оттенков, что цветовая лавина, катящаяся по земле, не составляла и половины того, что сделали германские химики.
В этих нескольких сотнях коробочек, умещавшихся на трех полках, был весь мир красок: восходы и закаты солнца, луна, поднимающаяся из-за темных гор, море, арктические льды, леса жарких стран. Ему нравилось рассматривать все эти анилины и лаки — черные, фиолетовые, гремяще красные, нежно-лимонные и оранжевые.
И названия их нравились ему: бриллиант-грюн, метилвиолет, родамин, фенолфталеин, эозин.
Эти сложные названия ему было почему-то легче произносить, чем обычные английские, а особенно французские слова.
— Родамин, родамин… — несколько раз повторил он.
Потом новый химик перешел к другому шкафу. Какое удовольствие смотреть и нюхать, щупать, гладить все это!
Вот привезенные из Средней Азии дощечки арчи, темные листочки шеллака, копал, комья демаровой смолы, похожая на жемчуг аравийская камедь, трагант.
Ему не хотелось выходить на улицу, где шарканье тысяч обутых ног, противный треск трамваев, кряхтенье грузовиков сливались в густой шум, такой же тяжелый, серый и пыльный, как асфальт мостовой и стены домов.
Он посмотрел на часы — нужно собираться. Он ведь хотел поехать на Кузнецкий мост купить английские и французские газеты, потом надо было пообедать, написать письмо, и затем он решил свои вечера посвящать занятиям по философии, каждый день не менее трех часов. Вот уже неделя, как он составил программу, достал книги и все же ничего не делает, забрел в какой-то сад, два раза был в кинематографе, позавчера ходил в оперный театр на большой площади. Впрочем, в театре он был в субботу. Он уже начал путать дни недели. Да, это было шестого числа. Вот! Сегодня — десятое. Как раз десятого он начнет. И новый химик закрыл шкаф.
Он подошел к своему столу, чтобы сложить бумаги и поставить тигли в эксикатор. Но бумаги на его столе были аккуратно сложены, поверх них лежала тяжелая стеклянная линейка, которой графили лабораторный журнал. И прокаленные тигли стояли в эксикаторе.
Новый химик гортанно крикнул, оглянулся, сделал страшную рожу. Потом он высоко подпрыгнул, но опустился на пол совершенно бесшумно, точно прыгал босиком на мягком песке. Он запустил себе палец в нос, оскалился, высунул язык, рассмеялся, погрозил кому-то кулаком и пошел к двери.
Лаборатория осталась пустой, было совсем тихо, и только в вытяжном шкафу потрескивал остывающий муфель. Да, в лаборатории стало пусто, и некому было подойти к окну посмотреть, как пришел вечер. Фабричный корпус, точно гудящий корабль, высился над шумными улицами и площадью заставы; белая пыль висела в воздухе, а там, над шоссе, пыль была оранжевой, — казалось, что это лежит громадный золотой столб, полупрозрачный и легкий, в котором стоят деревья и движутся, как водяные пауки, автомобили.
Солнце коснулось края земли, глянуло на город снизу вверх, и вдруг на всех окнах домов заиграли, натянулись фиолетовые и оранжевые пленки мыльных пузырей, а по кирпичной стене фабрики потек густой сок раздавленных вишен.
А когда над улицами нависли прогибающиеся гирлянды фонарей, в лабораторию вернулся Кругляк. Он был весь мокрый от пота, и лицо его было грязно.
Кругляк зевал, чесал голову. Ему очень хотелось спать. Вдруг, спохватившись, он поднял телефонную трубку.
— Это ты, Людмилочка? — спросил он. — Да, да, я. На второй мы опоздали, а третий кончается в половине первого. Может быть, ты просто зайдешь ко мне? Совсем не поздно. Только десятый час. Жалко, что хороший вечер? Вот потому, что он хороший, ты приходи. Ну, чтобы не было душно, я открою форточку. Мало ли что, я тебе почитаю вслух Chemiker Kalender. Нет, кроме шуток. Я — с работы, задержала всякая ерунда. Значит, я тебя жду. Ну, ну, пока! Значит, жду.
Он встал, потянулся так, что скрипнул весь, как дверь, и сказал, обращаясь к портрету Менделеева:
— Честное слово, все было бы хорошо, но провожать ее домой в половине третьего ночи, когда нет денег на такси и когда в восемь часов нужно быть на фабрике, — это такое удовольствие!.. — и он махнул рукой.
Менделеев ему ничего не ответил.
IV
В четыре часа дня в кабинете директора состоялось техническое совещание. Первым на повестке стоял вопрос: «Положение с графитом». Итээры входили в кабинет и рассаживались на принесенные из канцелярии стулья. Они проходили через бухгалтерию и плановый отдел в своих грязных спецовках и снисходительно поглядывали на франтовски одетых экономистов и плановиков. Анохин и Левин, собиравшиеся ехать на пляж, шепотом уговаривали главного механика и заведующего механической мастерской старика Бобрышева, уступить им стулья возле двери, чтобы можно было незаметно уйти.
— Пересядьте на диван, вам же будет удобно, — с мольбой говорил Левин.
Но упрямый латыш, главный механик, которого прозвали Нониус, спокойно отвечал:
— Мне тут хорошо, не беспокойтесь, — а Бобрышев, делавший всегда только то, что делал главный механик, молча улыбался всем своим ярко-розовым лицом и тряс седой головой.
— Да брось их! — сердито сказал Анохин. — Ты не видишь: они думают, что едут в трамвае, — и, усаживаясь на диван, он пробормотал: — Дубье, скоты! Недаром у нас каждый день по два станка становятся в ремонт.
Пришел Патрикеев. Его окружили, и он начал громко, стреляя во все стороны шрапнельками слюны, рассказывать, что наркомат отказал в лицензии на цейлонский графит и предложил перейти на отечественное сырье. Он хлопал по спине мастеров графитного цеха, наклоняясь то к одному, то к другому, обнимал их за плечи, заглядывал в глаза и спрашивал:
— А, милый, как вы на это смотрите?
— Видеть не могу, как он подлизывается к мастерам! — сказал Левин.
— Он их боится как огня, — ответил Анохин.
Потом пришли Квочин и секретарь ячейки. Патрикеев подошел к ним. Они втроем сели за стол и начали негромко разговаривать между собой.
Все собравшиеся старались расслышать, о чем говорят за столом; может быть, Патрикеев как раз в эту минуту шепчет Квочину: «Невозможно! Сегодня по его вине опять запороли сто гросс „Тип-Топа!“» А Квочин зевает, согласно и равнодушно кивает головой: «Конечно, выговор в приказе!» И секретарь добавляет: «Строгий при этом, да еще с предупреждением». Но все расслышали, как секретарь Кожин сказал:
— Хотя бы дождь пошел.
— Что ж, начнем, что ли? — спросил Квочин и, обведя глазами сидящих, кивнул главному механику и постучал пальцем.
— Кругляка еще нет, — сказал Кореньков, мастер по размолу графита.
— Тридцать человек не будут ждать одного Кругляка, — сердито сказал Патрикеев.
В это время вошел Кругляк. Стуча ногами, он подошел к стене, взял стул и с грохотом поволок его к директорскому столу.
— Положение с графитом, — сказал он громко и показал Квочину повестку на техническое совещание, — очень хорошее положение, а вот положение без графита, товарищ Квочин, это похуже, — и, разведя руками, он усмехнулся, и все рассмеялись.
— Кого в секретари? — спросил Квочин.
— Левина! — мрачно крикнул главный механик.
— Левина, Левина! — поддержал улыбающийся Бобрышев, и все загудели:
— Левина!
Левин пошел к столу, с ненавистью и тоской глядя на главного механика. Анохин помахал ему рукой, точно надолго прощался с ним.
Заговорил Патрикеев. Он говорил очень много и быстро, но ничего нельзя было понять из его слов. Главное — не было понятно, чего он хочет. Не то выходило, что через месяц фабрика остановится, не то он приветствовал новое постановление и предлагал завтра же переходить на советский графит, не то получалось, что вопрос должен решить Институт Прикладной Минералогии и что на исследовательскую работу понадобится, по крайней мере, шесть месяцев.
— На языке крупных специалистов это называется «гнать зайца дальше», — шепнул Левин сидевшему рядом с ним Кругляку.
— Боязнь ответственности, — точно ставя медицинский диагноз, ответил Кругляк и шепнул про себя: «Хитрая муха!»
Патрикеев вдруг замолчал, и во внезапно наступившей тишине прозвучали слова:
— Отличный хлебный квас, в буфете только и спасаюсь.
Это в углу заведующий деревообделочным цехом, толстяк Гусев, беседовал с помощником директора по рабочему снабжению. Все оглянулись на них, Гусев вытянул шею и изобразил на лице такую напряженную внимательность, точно это не он двадцать секунд назад на глазах у всех разговаривал про хлебный квас.
Выступил заведующий графитным цехом.
— Нужно пробовать, — говорил он и, поглядывая на Патрикеева, спрашивал: — Но вот вопрос: что пробовать и как пробовать?
— Вот это я у тебя и спрашиваю, — сказал Квочин, — ты ведь заведуешь цехом, а не я.
Потом выступали мастера.
— Мы уже пробовали, — говорил красноносый, низенький Горяченко. — Пробовали еще при Карнаце, до войны пробовали, вот качество какое от этого будет получаться, — и, понизив голос, точно беседуя с приятелями в пивной, продолжал: — Вы ведь знаете, как теперь спрашивают с нас за качество, это ужас прямо!
— Да, надо раньше в институт, — говорил белолицый поляк Капустинский.
Потом говорил директор.
— А нельзя ли через наркома прямо в Совнаркоме РСФСР снова возбудить ходатайство о лицензиях? — вдруг спросил у директора Патрикеев.
— Это своим порядком, — ответил Квочин, поглядывая на Кругляка, но тот только зевал и тер глаза.
— Ну, товарищ Кругляк, давай, что ли, замены по твоей части, — сказал Квочин.
— Пожалуйста! — сказал Кругляк и пожал плечами.
— Послушайте, ребята! — вдруг проговорил он, точно просил всех сознаться в чем-то. — Ведь вы просто не хотите ответственности. В чем дело? Ботогольский сибирский графит — кристаллический графит, с доброкачественной золой, чего вы боитесь? Нет, в самом деле, объясните мне, чего вы боитесь? И ты боишься! — вдруг рассердившись, сказал он Квочину. — Факт, факт! Ты грустишь, как скрипач на еврейской свадьбе, общее веселье тебя не касается. Директор валит на главинжа, главинж на завцехом, зав цехом на мастеров, потом все — на институт. Причем тут Совнарком? Гоняете зайца, в общем. В чем дело? Пусть он побегает.
Он обозвал мастеров «шаманами», ругал директора, трест, главного инженера.
Слушая его, Патрикеев всегда удивлялся и недоумевал: почему он, Патрикеев, называет управляющего трестом по имени-отчеству и, говоря с ним, волнуется, почему секретарь ячейки для него, Патрикеева, личность таинственная и даже страшная: говоря с секретарем, Патрикеев почему-то менял против воли голос, говорил каким-то дурацким говорком, вставлял в речь ругательства «для народности» и, кончая разговор, внутренне произносил «уф!» — а вот Кругляк называл всех, без разбору, по фамилиям, однажды сказал управляющему трестом такое словечко, что Патрикеев обомлел, с директором он ругался с утра до вечера, секретарь ячейки ходил в лабораторию каждый день, и Патрикеев видел, что они разговаривали так, точно Кругляк не был беспартийным инженером, а бог весть сколько времени состоял в партии. Сперва Патрикеев думал, что у Кругляка есть крепкая рука в союзном наркомате, но это не подтвердилось. И он никак не мог понять, отчего Кругляк не ищет подпочвенных связей, которые, по мнению Патрикеева, единственные могли помочь инженеру в работе. «Опереться на своих людей», «симпатия управляющего», «круговая порука», «не ссориться с нужным человеком», «не подводить своих», «не рисковать» — вот в чем залог успешной работы. А Кругляк со всеми ругался и не искал «подпочвенных» связей.
Видно было, что Квочин злился, и мастера сердито переглядывались (Патрикеев знал, что мастера, как никто, могут подложить свинью в работе), а Кругляк, совершенно не учитывая положения и того, что сам управляющий трестом не настаивал на немедленной замене цейлонского графита, говорил:
— Ну, хорошо! Гоните зайца ко мне. Можете записать: внедрение советского графита поручается Кругляку. В чем дело? Вся ответственность лежит на мне. Только пусть коммерческий директор завтра посылает агента на Урал купить не две тонны, как здесь говорили, а сто тонн графита. Вся ответственность на меня, можете записать! — и он решительно распахнул пиджак.
— А чем вы будете отвечать, своим четырехсотрублевым жалованьем? — раздраженно спросил Патрикеев.
— Своей честью советского инженера! Это мало, по-вашему, а? — в ярости заорал Кругляк и вскочил: казалось, вот-вот он полезет драться.
Все это было так интересно, что Левин перестал думать о неудавшейся поездке на пляж и оглянулся на Анохина. «Видал, брат, наших молодых!» — хотел он глазами сказать приятелю. Но Анохина на диване не было. Он ухитрился незаметно улизнуть.
Вторым на повестке стоял вопрос о текущем ремонте станков, и Левин сделал такое сообщение, что главный механик начал кашлять, точно у него был коклюш.
V
В последние дни было так жарко, что незнакомые между собой люди в учреждениях или трамваях переглядывались и говорили друг другу:
— Ну, знаете…
— Нечто совершенно сверхъестественное…
Солнце не грело, а прямо давило, мяло людей. Краска на крышах текла, и маляры не могли работать босиком; железные стульчики трамвайных стрелочниц уходили ножками в асфальт, как в глину. Людям было жарко днем и ночью; они обливались потом, когда ели мороженое и пили холодный квас. Все только и говорили про отпуск, море, Клязьму, деревню, реку.
Но особенно трудно было работать в душных фабричных цехах: лаки и растворители испарялись, наполняя воздух сладким, противным запахом, мощные вентиляторы, казалось, дышали, как живые существа, не неся прохладу, а обдавая лица работавших сухим, горячим дыханием.
В лаборатории эфир и метиловый спирт вскипали, точно их грели газовые горелки, и некоторые органические препараты, обычно твердые и кристаллические, превращались в тесто.
Только новый химик совершенно не чувствовал жары. Он ходил в суконном костюме, таком же темном, как его лицо, носил воротничок, галстук, руки его были сухими, как прокаленный песок, он делал свое дело легко и просто, не говорил о Клязьме и поездке на реку.
Во время обеденного перерыва к нему подошел Кругляк.
— Николай Николаевич, — сказал он, — после работы зайдите ко мне, начнем с вами на пару одно замечательное дело. — Он осторожно свел пальцем пот со лба, тряхнул рукой и, посмотрев на пол, сказал: — Если дальше так пойдет, до чего же это дойдет?
Он был очень доволен — только что из цеха приходил Шперлинг и протянул Кругляку несколько десятков пропитанных жиром стержней. Смеясь, мотая головой, издавая носом, горлом и губами десятки звуков, он смотрел, как Кругляк сравнивал стержни с хартмутовскими образцами.
— Вшило, вишло! — радостно и удивленно говорил Шперлинг.
Он наклонился к Кругляку и шепотом, точно предостерегал его, сказал:
— Товарищ Кругляк! Вы один знаете всю подлость нашего производства.
И Кругляк, смутившись, спросил:
— Что, жарко, Шперлинг?
— Мне не жарко, — ответил немец. — Возле моей печки всегда Zentrahl Africk.